23/1/2006 Насчет холода

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

23/1/2006

Насчет холода

В Липецке макак отпаивают кагором. В Ярославле верблюды согреваются водкой. В Нижнем Новгороде трубят, приняв на хобот, слоны.

Холодно в заточении, в рабстве.

Очень холодно без прописки.

Крестьянин — и тот не сказать, что торжествует. Как-то даже не верится, что в николаевскую эпоху обязательно при минусовых температурах торжествовал.

Настоящая зима, без хитростей, без потайных разных теплоемкостей — совсем не праздник, а правда судьбы. Про это писали Некрасов, Тютчев, Бродский.

Причем Некрасов и Бродский умерли в январе.

Причем Бродский — ровно 10 лет назад.

Был на два года старше меня, теперь — на восемь лет моложе.

И вот я с обидой читаю:

Те, кто не умирают, — живут

До шестидесяти, до семидесяти,

Педствуют, строчат мемуары,

Путаются в ногах.

Я вглядываюсь в их черты

Пристально, как Миклуха

Маклай в татуировку

Приближающихся

Дикарей.

В общем-то, нельзя отчетливей и оскорбительней сказать — отстаньте раз навсегда.

Человек хотел, чтобы о нем помолчали.

Это сбудется. О Бродском помолчат основательно. Как только эти самые приближавшиеся было дикари наконец удалятся и перестанут путаться в ногах.

И перечитывать. И воображать, что история этого абсолютно одинокого человека отчасти передает события каких-то других жизней. Что его неумолчный разговор исключительно с самим собой касается еще кого-то, как отчаянно волнующий опыт превращения работы ума прямо в звук голоса. Что найденная им система речевой игры открывает нам — каким-то нам — новые аспекты существования.

Все это уже сейчас довольно трудно. Требует мужества, которое где же взять? Я раскрыл третий том сочинений, перечитал от конца к началу, перешел в том второй, вернулся к четвертому — и бросил. В такую впадаешь печаль.

Смелость фантазии необычайна, изобретательность, а равно изобразительность почти невероятные, чуть ли не в каждом стихотворении что-нибудь сказано так, что прекрасней и пронзительней, кажется, и нельзя, — иная совсем короткая строчка уводит черт знает в какую даль, — но ценой какого отчуждения все это написано. Ценой — не в смысле биографических утрат, до которых, действительно, никому не должно быть дела (и не сметь жалеть-порицать), — а в смысле установки взгляда на резкость, возможную только если смотреть с той стороны всех вещей. Оттуда, где нет тел. Где вообще ничего нет, кроме свободы.

Которая, как оказывается, мрачна и нестерпимо холодна. По-своему не легче рабства.

Думаю, не было в мире писателя, зашедшего в эту область настолько далеко, как Иосиф Бродский.

Он нашел — установил — выяснил — что-то такое, чего люди, вообще-то, знать не хотят. О чем боятся думать долго.

Это знание могли разделить с ним, как победу, только те, кто научился и привык жить без надежды и смысла.

Людям более счастливым тексты Бродского должны быть тяжелы.

Все собаки съедены. В дневнике

Не осталось чистой страницы. И бисер слов

Покрывает фото супруги, к ее щеке

Мушку даты сомнительной приколов.

Дальше — снимок сестры. Он не щадит сестру:

Речь идет о достигнутой широте!

И гангрена, чернея, взбирается по бедру,

Как чулок девицы из варьете.

Собственно, я только хотел сказать, что не случись Иосифа Бродского, жизнь некоторых была бы бедней, скучней, темней, нелепей, несчастней. Примерно такая, как у пьяного верблюда в железной клетке зимой.