II ШЕСТЬ БОЛЬШИХ СТИХОТВОРЕНИЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

ШЕСТЬ БОЛЬШИХ СТИХОТВОРЕНИЙ

ГОСТИНИЦА МОНДЭХЕЛЬ[10]

И. Литвин

Мир наш — гостиница, это известно младенцу,

Номер бы дали повыше, чистое полотенце,

Дали бы чашку, я б слезы туда собирала,

Слышь — монд э хель, переведи, что сказала.

Если одно ты наречье возьмешь — то получишь сиянье,

Если второе и третье — то злое навек наказанье.

Ты надолго ли к нам, в наш отель, постоялая тень?

На один только долгий, прерывистый, на один только день.

Мир наш — гостиница, это младенцу известно —

Он ведь блуждал в коридорах и жил в номерах его тесных.

Слезную чашку возьму, выпарю, чтобы кристаллы осели.

Я сама солинкой была, да растворили и съели.

Раз на Морской в грязной парадной старинной

Надпись алмазную вдруг увидала в стекле, буквы крошились:

"Я — Елена Блаватская" начертано было, длинный

Шел снег за окном, глаза белые в нем залучились —

Волчьи не волчьи, не птичьи, не человечьи.

"Я здесь была и по этим ступеням спускалась,

Снова взойду, а ты мне спускайся навстречу".

Хлопнула дверь внизу. Колоколясь, тень подымалась?

Снега шакальи резцы и изразцы леденились.

Только кажется нам — я одна, я один —

Спим мы в постели одной и одно и то же едим.

Ближе, все ближе шаги, неужели ты, демоница?

О, слава Богу! С опухшею рожей

Мимо скользнул, подмигнув, пьяный прохожий.

Ты не хозяйка мне, знаю сама свой треножник —

Вот он стоит на морозе меж Лахтой и Черною речкой,

Дым от него, здесь я и жрица,

И черная злая овечка,

В жертву приносят ее, а я убегаю,

И дрожу, как огонь, изнываю,

И "де профундис" ору,

И, Боже, Тебя призываю,

Белую водоросль рук к небесам воздеваю.

Так я до срока жила, но потом понесла от мрака

Черное облако, и оно меня поглотило,

И затмило мне свет,

И милые лица разъело и растворило.

Кажется, будто черно, изнутри же оно желто-серо,

Кто-то руки мне тянет, любовью спасти меня хочет,

Но и его растворят холод и тьма этой ночи.

Труп дворняжки — видела — бросили в нашу речку.

Кирпичи привязали, ахнула речка всем покровом тонким своим ледяным,

Звук был такой, с каким рушится сердце,

Когда скажут — "он умер" (о тебе), и становишься сразу нагим.

Вот смотри — этак! Вот так — выпроваживают отсюда нас!

Вон! И больше не пустят ни в Москву, ни в Двину, ни в Кавказ.

Вошла, я помню, в комнату простую —

Портьера, коврик, шнур,

Луна в окне, ободранные стулья,

На потолке разгневанный Амур.

И зеркало, в котором видно только

Слепое облако и низенький диван,

Охота выцветшая, палевые волки

И в центре будто пьедестал.

А в коридоре охали, зевали

Три малолетние цыганки,

Они за горничных (вы, девы — Мойры, Парки?) —

Всё что-то пряли, штопали, вязали.

Всё рожи хрюкали, и коридорный всё лаялся и лаялся со мной,

Я думала, что это — просто скука, а это — скука вечности самой.

Справа сосед, постучу ему в стенку,

Сам он — дракон, но с лицом канарейки,

В покер играем мы с ним не на деньги,

Денег у нас отродясь не бывало,

Душу ему я давно проиграла.

Слева тоже живет интересный такой человек —

Ноги к шее его прикипели и задралися вверх,

Так и скачет пародией на серафима,

Говорит — ну куда тебе деться? Ни бумаги, ни вида,

Из любого отеля прогонят, ото всех тебе будет обида.

Если себя ты не видишь, то как себя вспомнишь?

В зеркале нету тебя — так, лишь облако, эфемерида.

Ничего — говорю — звезд так мало, а нас очень много,

Мы — набор комбинаций, повторений одних,

Как лекарство, составлены мы в аптеке небесной,

Как смешение капель и сил световых.

И вернусь я Луной на Луну, и Венерой к Венере,

Не узнают они, пусть разодранной, дщери?

Семена мы и осыпи звезд.

Я дорогу найду, из ветвей своих выстрою мост.

Гостиница, каких, должно быть, много,

Я расплатилась, кошелек мой невесом,

Поежишься пред дальнею дорогой,

При выходе разденут — вот и всё.

И упадешь ты — легкий, бездыханный —

В своих прабабок и приложишься к цветам,

Тропою темною знакомою туманной

Всё ближе, ближе — к быстрым голосам.

Взвесишь тогда, пролетая, свой день и свой век.

Помню — счастлив однажды был мною один человек,

Целовал в замерзшие губы рабочую лошадь, что стояла, под грудою ящиков горбясь.

В пропасть

Вспомнила, падая,

В этом круженье, паденье

Вспомнился мне еще тот, что в этой гостинице тенью

Скользнул, в желтую стенку лбом колотился —

Экклезиаст! — это он, тьма от тьмы и тьмой поглотился.

Всё я забыла — любовь, вдохновенье и мелкую радость,

Только смерть под горой голосила,

Да зубами щелкала старость.

Экклезиаст! Черный гость, постоялец, вампир!

Здесь ты жил? Ну и что же? Чего присосался?

Без любви, без креста — вот он, твой мир,

Я же — свет и огонь. Сухо он рассмеялся.

Отпустите меня! Не хочу! Выезжаю.

Проигралась. Всё золото незаметно спустила.

А тебе, будущий, знак на окне "мондэхель" вырезаю.

Пей из рюмки моей, ешь из миски моей,

Мне ж земля не последняя будет могила.

Пусть погасла свеча, но огонь всё горит,

Я не этого боюсь, неминучего,

Я боюсь океана огня хрипучего,

Что тихий свет поглотит.

Если сладко когда оно было и мило,

Это мимотекущее бытие,

То когда меня рыбой на трезубце взносило

Вдохновение в воздух — вот счастие было мое.

Вот прольется микстура, снадобье земное,

Или звездное, хлынет к огням седым,

Когда я замолчу — запоет ли каменье немое

И заноет гуденьем глубоким зубным?

Тот же знак — ножку буковки каждой обвивает, как хмель,

Крошечный, дрожит в словах,

Шепчет бабочка — мондэхель, мондэхель,

Вместе ясный свет и темный страх.