«Свое» и «не свое»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Свое» и «не свое»

В российских интеллигентных кругах принято считать, что на Западе, в Америке особенно, литературу не уважают. Свой вклад в господство этого тезиса вложили и мы, оказавшиеся за границей литераторы. И больше всего наши утратившие высочайший статус генералы, которые огорчились, поняв, что властителями дум и любимцами публики на российский манер им не стать ни в Штатах, ни во Франции, ни в Израиле. Писатель здесь — это еще одна профессия. Однако если и не более того, то ни в коем случае не менее. А профессионализм тут уважают и относятся к нему очень серьезно.

Так что споры о том, кого, как и зачем читать, постоянно ведутся и в Америке. Остроту дискуссии придает денежная сторона дела. Как говорил Зощенко, «мы, конечно, пишем не для денег, но гонорар вносит некоторое оживление в нашу писательскую работенку». Яростное наступление на традиционные устои, предпринятое в Штатах в последние годы, во многом мотивировано именно этим: местами на университетских кафедрах, спросом на лекции и иные выступления, стипендиями (грантами), премиями и т. п. Но финансовый аспект при всей его важности, я думаю, есть смысл вынести за скобки — он присутствует всегда в искусстве, если на искусство есть хоть какой-то общественный спрос. Гиберти, Донателло и Брунеллески сражались прежде всего за выгодный заказ, это потом уже стало ясно, что дверь флорентийского баптистерия делается для вечности.

Атака на устои, с точки зрения истории, безнадежна. Ведь истеблишмент словесности никто не учреждал: он сам сложился веками. Тем не менее в сферу литературы были перенесены демократические методы социального переустройства с их ведущим принципом компенсации меньшинств. То есть всех, кто так или иначе был или ощущал себя ущемленным: по признаку расы, национальности, пола, сексуальной ориентации и пр. В книжном магазине пестрят сборники с крупно вынесенными на обложки словами: black, female, gay. Представление об иерархии размывается еще и трудами деконструктивистов и «новых историцистов», трактующих писателя как пассивного передатчика социальной энергии. В результате произошло то, что казалось невероятным: литература меньшинств потеснила классику — тех, кто на новоязе зловеще именуется «мертвые белые европейские мужчины» (МБЕМ). А поскольку всякий борющийся за место под солнцем агрессивен, а в данном случае еще и прогрессивен, то либеральный террор фактически воцарился в американской академической, университетской среде. Сфера эта довольно-таки замкнутая, но профессора в ней остаются, а студенты выходят в жизнь — и выносят туда представление о равноценности ирокезских песен и «Божественной комедии». Недавно (я как-то упоминал об этом в «ЛГ») Сол Беллоу еле отбился только благодаря преклонному возрасту и авторитету нобелевского лауреата от свирепых обвинений в расизме, когда сказал, что у зулусов нет Шекспира. Не то чтобы кто-то предъявил зулусского «Гамлета», но само такое высказывание считается порочным в современной Америке. Солу Беллоу ничего не надо, а будь на его месте какой-нибудь молодой преподаватель, боюсь, не найти ему места в университете.

Ничего не надо и Гарольду Блуму: он свою репутацию культурного консерватора отстоял в многолетних боях и уже ничего не страшится. Блум, можно сказать, вписывается в американский либеральный расклад в качестве необходимого противовеса. Шестидесятичетырехлетний профессор Йельского и Нью-йоркского университетов, автор двух десятков книг, он один из немногих, кто решается вызывающе настаивать на традиционной иерархии ценностей, на безусловных достоинствах МБЕМ. Таким вызовом стала и его последняя, только что вышедшая книга — «Западный канон».

Тут хорошо бы сделать оговорку. И само существование Беллоу, Блума и других, и их публичные высказывания, и их книги, выходящие в солидных издательствах, и рецензии на них в престижной периодике, и особенно бешенство, с которым их критикуют, — все это знаки нормальной полярности. Когда мы говорим о пересмотре иерархии, нельзя забывать, что мультикультурализм — лишь одна из тенденций в американском, вообще-то глубоко традиционном и даже пат риархальном, обществе. Другое дело, что сейчас она ведущая, но еще поживем, посмотрим.

Итак, Блум поставил перед собой задачу определить читательский канон за всю историю эллинско-христианской цивилизации. Всего он называет 3000 книг 850 авторов, стоящих внимания образованного человека, и если бросить работу и читать по книжке, скажем, в два дня, то на это уйдет шестнадцать с половиной лет. Но знать этих писателей в лицо неплохо, так что сочинение Блума может служить неким путеводителем. Однако это не просто справочник, а часто остроумные и глубокие рассуждения о смысле культуры в жизни. В частности, Блум хорошо пишет о традиции: «Это не только процесс преемственности, но и борьба между гением прошлого и вдохновением настоящего, итог которой — либо литературное выживание, либо каноническое забвение». Состязательность — агон — Блум вслед за Хейзингой (см. его недавно вышедшую по-русски книгу Homo Ludens) считает основой существования культуры, «железным законом литературы». Для него точка отсчета в этом агоне — Шекспир. С ним, по Блуму, состязаются, например, Фрейд и Джойс.

Настаивая на исключительно эстетических достоинствах словесности, Блум говорит о том, что «чтение даже самых лучших писателей не прибавляет гражданских добродетелей», а литература никогда не была в состоянии «ни спасти личность, ни улучшить общество». При этом он далек и от популярной трактовки культуры как развлечения, тонко замечая: «Текст приносит не удовольствие, а высокое неудовольствие», суть которого коренится в том, что чтение великих книг «дает ощущение собственного одиночества, такого, которое есть конечная форма противостояния идее смертности». Нетрудно заметить, что это отношение к литературе религиозно. Так артикулирует и сам Блум: «Поскольку я слышу голос Господа в Шекспире, Эмерсоне или Фрейде, то мне легко счесть «Комедию» Данте — Божественной».

Автор «Западного канона» — блестящий полемист. Со всем, что он пишет, прямо или косвенно, против мультикультуралистской свирепости, или вульгарной социологичности, или облегченного подхода массовой культуры, хочется соглашаться. Но я давно заметил, что по-настоящему оценку человеку и концепции дает не негативная, а позитивная программа. Критика проще апологетики: она всем нравится. Припоминаю интервью в «Литературке», где разносилась вдребезги вся современная русская словесность начиная с Бродского и Солженицына — ярко и даже убедительно, но в конце было сказано, что очень хорош один бруклинский прозаик (он не виноват, так что от забывших фамилию скроем).

Понимая, что 850 авторов никому не под силу, Блум предлагает сокращенную позитивную программу из 26 писателей, каждому из которых посвящена отдельная глава. Перечислим.

Данте, Чосер, Шекспир, Сервантес, Монтень, Мольер, Мильтон, Джонсон, Гёте, Вордсворт, Остин, Уитмен, Дикинсон, Диккенс, Джордж Элиот, Толстой, Ибсен, Фрейд, Пруст, Джойс, Вирджиния Вулф, Кафка, Борхес, Неруда, Пессоа, Беккет.

И всё! Лучше бы Блум этого не делал. Лучше бы ограничился изящными и умными рассуждениями о книгах, писателях и читателях. Теперь же, в ретроспективе, по-другому выглядят все его замечательные умозаключения. Потому что понимаешь, насколько ограничен, субъективен и несправедлив каждый человек, даже такой несомненно широкий и крупный, как Гарольд Блум. Тем более имею право на узость и субъективность я, решительно не согласный с половиной предложенного в «Западном каноне» списка.

Именно половину я бы оставил, заменив остальных теми, кто сейчас — в моем, разумеется, представлении — зияет отсутствием. Прежде всего — это древние. Вершины литературы у Блума начинаются с Данте — титана Возрождения. Но что возрождалось? Гомер, Платон, Софокл, Еврипид, Аристофан, Гораций, Овидий, Петроний — я бы поставил их на место англичан, вроде Остин и Джордж Элиот: этак и вполне достойных Слепцова или Мельникова-Печерского можно включить в мировой пантеон.

Вот тут возникает самый болезненный вопрос: а где русские? Как сумел суперэрудит Блум обойтись без Достоевского и Чехова? Постижение словесности, понимаемое как обретение персонального бессмертия, — без Великого Инквизитора и Свидригайлова? Примат эстетики? Без чеховского «творчества из ничего»? В моем списке непременно присутствовали бы еще Пушкин и Гоголь; из XX века — Платонов, фигура покрупнее и Беккета, и, уж конечно, Неруды, и даже Кафки, пожалуй.

Француз возмутится тремя французскими именами. И в самом деле — почему нет, как минимум, Рабле? Немец будет явно недоволен всего тремя немецкими авторами, из которых лишь двое — сочинители в привычном смысле слова.

Критика убедительнее апологетики. Я радостно соглашаюсь с Блумом, когда он называет варварами тех, кто пытается приспособить литературу к общественным нуждам, но горестно развожу руками, увидев среди величайших из великих имя никому не известного португальского поэта Фернандо Пессоа.

Впрочем, Пессоа — простительная дань снобизму, который неизбежно вырабатывается у любого прилежного читателя. Примечательно другое: в списке Блума ясно просматриваются не просто личные вкусы и пристрастия, а приверженность к своему.

Ключевое слово современности — свое. Нагляднее всего это проявляется у футбольных болельщиков. Но и во многих иных, чтоб не сказать во всех, сферах — тоже обязательность примыкания к большому и несомненному в атомизированном страшном мире. Так гордятся гражданством, национальностью, местом рождения, природой, лесом за речкой, речкой, березками — тем, что существует помимо тебя, вне твоих усилий и достижений. В принципе это береза могла бы гордиться тем, что ты под ней разворачиваешь плавленый сырок. Или — стыдиться. Но происходит обратное! Мы сами решаем за березу, за страну, за культуру, за язык — будто мы их придумали и вывели в жизнь.

Выросший в этом языке и этой культуре, вросший в них, Блум не захотел или не сумел отрешиться от своего. Или поступил так умышленно и принципиально, будучи интеллектуально смелым и честным: свое — это свое. Я бы из их чертовой дюжины оставил четверых — Шекспира, Диккенса, Джойса и Беккета. Но зато среди моих двадцати шести было бы шесть русских. Могу себе представить, что португалец приплюсовал бы к Пессоа — Камоэнса и еще кое-кого, неохота открывать энциклопедию. А нигериец? У них, между прочим, есть нобелевский лауреат. Отсюда уже недалеко до списка зулуса. У Блума четыре женщины, а во что превратит «западный канон» феминистка? А обретающее голос сексуальное меньшинство сохранит Пруста, но гневно вышвырнет Джойса, а Беккета заменит Теннесси Уильямсом.

Самое любопытное во всем этом то, что при всех вариантах в выигрыше литература. Ее фантастическое богатство и разнообразие. На эту тему есть чудесная поговорка: «Молодца и сопли красят». Величие литературы — только в совокупности. А классиками в ней становятся. Исторический истеблишмент культуры не назначается, а вырастает, как та же береза. За него можно бороться, как за чистоту языка, но бессмысленно: ему это все равно.

Свое же всегда и всюду останется своим — такова низкая истина свободной личности в свободном обществе.

Как-то я перелистывал выпущенный в 50-е годы в эмиграции «Казачий словарь-справочник». Мелькнуло имя Лермонтова, я подивился культурной широте издания и поискал Пушкина — его не было. Вернулся на «Л» и прочел: «Лермонтов Михаил Юрьевич (1814–1841), русский поэт, убитый на поединке казачьим офицером Мартыновым».

1994

Данный текст является ознакомительным фрагментом.