Смерть за любовь «Волшебник» Владимира Набокова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Смерть за любовь

«Волшебник» Владимира Набокова

В 39-м году, оказывается, Владимир Набоков написал свою последнюю русскую прозу. Причем сочинение — замечательное, которое сам вначале счел неудавшимся и даже уничтожил, но уничтожил как бы не до конца; во всяком случае, в 50-е годы уцелевший вариант повести был найден, и Дмитрий Набоков перевел отцовскую вещь на английский, а в оригинальном русском варианте она появилась только теперь, в мичиганском альманахе Russian Literature Triquarterly, а затем — в питерской «Звезде».

Это — сенсация, точнее, это стало бы сенсацией в мире русской литературы, не будь в ней сейчас событий куда менее значительных, мелких, но шумных.

Новинка же издательства «Ардис» резонанса не имела, затерялась. Между тем речь идет о прекрасной прозе, а кроме того, исторически значительной: повесть «Волшебник» есть предшественница самой знаменитой набоковской вещи — «Лолиты».

Я хочу сказать, что Набоков мог стать культовой фигурой Запада на полтора десятка лет раньше, хотя «Волшебник» не столь необходимо подробен и обстоятелен, как «Лолита», зато более тонок и изящен. А в откровенности, прямоте, эмоциональном напоре прото-Лолита свою последовательницу, пожалуй, превосходит.

А главное — «Волшебник» сексуальнее «Лолиты». В литературе, на любом языке, немного столь эротических текстов.

Будем жить далеко, то на холмах, то у моря, в оранжерейном тепле, где обыкновение дикарской оголенности установится само собой, совсем одни (без прислуги), не видаясь ни с кем, вдвоем в вечной детской, что уж окончательно добьет стыдливость; при этом постоянное веселье, шалости, утренние поцелуи, возня на общей постели, большая губка, плачущая над четырьмя плечами, прыщущая от смеха между четырех ног, — и он, думая, блаженствуя на внутреннем припеке, о сладком союзе умышленного и случайного, о ее эдемских открытиях, о том, сколь естественными и зараз, особыми, нашенскими, ей будут вблизи казаться смешные приметы разнополых тел, — между тем как дифференциалы изысканнейшей страсти долго останутся для нее лишь азбукой невинных нежностей…

Бродский написал: «Любовь как акт лишена глагола». Верно, но Набоков во многих отношениях — исключение, тут тоже. Он, кажется, единственный и, кажется, единственный раз, в своей последней русской попытке, сумел приспособить нашу целомудренную словесность для передачи абсолютно непристойных мечтаний сорокалетнего педофила. Нет ничего эротичнее во всех русских мечтах и русских текстах. При этом целомудрие не оскорблено; если что и режет слух в отрывке — так это слово «зараз», употребленное не к месту человеком, словно уже отходящим от родного языка.

«Волшебник» анонимен: герой и героиня — просто «он» и просто «девочка». Лишение имен и есть, пожалуй, принципиальное отличие от «Лолиты», полной конкретных живых деталей, по которой можно, например, изучать географию Соединенных Штатов. Безымянная же нимфетка на роликовых коньках лишь однажды вкатилась из «Волшебника» на 143-ю страницу «Лолиты»: «Помню, как в другом месте, в первый раз, в пыльный, ветреный день, я действительно позволил ей покататься на роликах». Вот и вся связь прототипа с прославленным романом.

Можно предположить, что к 40-м годам Набокова уже не устраивала стилистика притчи и аллегории — линия, сильно представленная в его русских вещах: «Машенька», «Приглашение на казнь», «Защита Лужина» — и ослабленная в романах, написанных на более конкретном языке.

Основная тема решается в «Волшебнике» как раз по законам притчи. Оттого не затуманенная реалиями тема преступления и наказания в сочинении 39-го года явлена особенно отчетливо и даже лапидарно: согрешил — будешь наказан.

Повесть заканчивается гибелью героя, осужденного судьбой за преступное намерение — заметим, даже не проступок. Гумберт Гумберт страдает, но хотя бы знает за что, — он наслаждается Лолитой. Герой «Волшебника» погибает при первой же попытке приблизиться к наслаждению, когда начинает колдовать над спящей девочкой в гостиничном номере.

Он почувствовал пламя ее ладной ляжки, почувствовал, что больше сдерживаться не может, что все — все равно — и по мере того, как между его шерстью и ее бедром закипала сладость, ах, как отрадно раскрепощалась жизнь, упрощаясь до рая, — я еще успел подумать: нет, прошу вас, не убирайте, он увидел, что, совершенно проснувшись, она диким взглядом смотрит на его вздыбленную наготу.

И дальше — страница бешеного, скачущего совершенно по-киношному, текста, с воплем девочки, несущимся невесть куда героем, с мельканием лиц и улиц, рельсов, фар, колес, — текста рваного, невнятного, виртуозно передающего оглушенность, ослепленность, крах Волшебника, текста, внезапно, как стоп-кадр в кино, остановленного смертью.

И снова — эротическое описание отмечено напряженной осторожностью, цирковым балансированием на «нерусской» грани, которую в сходной ситуации Набокову уже доводилось переходить в прото-прото-Лолите — стихотворении 30-го года «Лилит» о «девочке нагой»:

«Впусти!» —

я крикнул, с ужасом заметя,

что вновь на улице стою

и мерзко блеющие дети

глядят на булаву мою.

«Впусти!» — и козлоногий, рыжий

народ все множился. «Впусти же,

иначе я с ума сойду!»

Молчала дверь. И перед всеми

мучительно я пролил семя

и понял вдруг, что я в аду.

Тут сказано и названо куда больше, но финал — тот же: немедленное наказание. Хотя, в отличие от похотливого персонажа «Лилит», герой «Волшебника» в своем чувстве — чист, уже по степени этого мощного чувства. По сути его непрерывное возбуждение — не что иное, как молитвенный экстаз. «Содеянное из любви не морально, а религиозно» (Ницше).

Так следует назвать чувство Волшебника — это любовь, конечно. Любовь, как ни принято подбирать другие слова к наименованию плотского влечения сорокалетнего мужчины к двенадцатилетней девочке. Но, произнося это слово, мы переводим повесть в иной ряд, ставя вместе с великими книгами о любви, наказанной смертью: в тот, где размещаются «Ромео и Джульетта» и «Анна Каренина». И тогда возникает новая эмоция: за любовь убивать нельзя, если она настоящая любовь. Похоже, «Волшебник» — про это, в отличие от «Лолиты». Уже интересно. А ведь еще — набоковский ритм, набоковская вязь, набоковское изящество.

При считывании прото-Лолиты со знаменитым романом возникает странное ощущение временного сдвига: словно что-то напутано в датах. По всему, «Волшебник» должен быть написан после «Лолиты»: его автор более, что ли, зрелый, умудренный, усталый, не впрямую, но несомненно морализирующий. Тем и любопытна художническая судьба Набокова, что он менялся не столько хронологически, сколько культурологически. Его погружение в иную культуру было перемещением в новой, непривычной плоскости: в одних аспектах, перейдя на английский, он резко ушел вперед, в других — как бы отставал, а скорее всего, просто сместился в сторону.

Так или иначе, обнаруженная повесть Владимира Набокова — несмотря на экзотическую для русской литературы тему (из предшественниц вырисовывается лишь смутная ставрогинская девочка) — вещь русская: по взрывному, как в толстовском «Хозяине и работнике», нравственному пафосу, по скрытой нравоучительности, по явному любованию грешником и безжалостной расправе с ним. И это заставляет по-иному взглянуть на «Лолиту» — вроде бы несомненное порождение западного, американского опыта. «Волшебник» запутывает набоковскую линию в нашей словесности, и без того причудливую и диковинную. Замечательно, что схемы снова разрушаются.

1991

Данный текст является ознакомительным фрагментом.