Он пошел туда, не знаю куда, и принес то, не знаю что
Так же, как и Геллнер, и Хобсбаум, Андерсон застрял на первом же шаге: на понимании феномена нации. Он горько сетует на неразработанность как в либеральной, так и в марксистской традиции базовых понятий и определений:
«Нацию, национальность, национализм оказалось очень трудно определить, не говоря уж о том, что трудно анализировать. На фоне колоссального влияния, оказанного национализмом на современный мир, убогость благовидной теории национализма прямо-таки бросается в глаза. Хью Сетон-Уотсон, автор самого лучшего и всеобъемлющего текста о национализме в англоязычной литературе и наследник богатой традиции либеральной историографии и социальной науки, с горечью замечает: “Итак, я вынужден заключить, что никакого «научного определения» нации разработать нельзя; и вместе с тем феномен этот существовал и существует до сих пор”. Том Нейрн, автор новаторской работы “Распад Британии” и продолжатель не менее богатой традиции марксистской историографии, чистосердечно признается: “Теория национализма представляет собой великую историческую неудачу марксизма”. Но даже это признание вводит в некоторой степени в заблуждение, поскольку может быть истолковано как достойный сожаления итог долгого, осознанного поиска теоретической ясности. Правильнее было бы сказать, что национализм оказался для марксистской теории неудобной аномалией, и по этой причине она его скорее избегала, нежели пыталась как-то с ним справиться» (28).
Очень меткое наблюдение. У марксизма, как уже отмечалось, нет шансов для понимания национализма, это взаимоисключающие дискурсы. Марксист онтологически не способен понимать феномен нации, для него это именно аномалия, не укладывающаяся в односторонний дискурс ни классового, ни политэкономического подхода[574]. Но на этих коньках, как мы уже знаем, в теорию нации не въедешь, тут нужны другие, этнополитические подходы, которых марксистам не дано по определению.
Сие мы видим и на примере самого Андерсона. Забавна и показательна его обиженная ссылка на Маркса, выдающая бессильное недоумение перед феноменом национальности, что и характерно для настоящего марксиста:
«Чем… объяснить, что Маркс не растолковал ключевое понятие в своей памятной формулировке 1848 г.: ”Пролетариат каждой страны, конечно, должен сперва покончить со своей собственной буржуазией“? И чем… объяснить, что на протяжении целого столетия понятие “национальная буржуазия” использовалось без сколь-нибудь серьезных попыток теоретически обосновать уместность содержащегося в нем прилагательного? Почему теоретически значима именно эта сегментация буржуазии, которая есть класс всемирный, поскольку определяется через производственные отношения?» (28).
Как же так: выходит, сам основоположник марксизма косвенно признает существование не какой-нибудь всемирной, а именно национальной буржуазии, но при этом не дает своем верным адептам ключа к этому понятию, представляющему, с точки зрения марксизма, жестокий оксюморон! Обидно…
Посетовав на труднопостижимость проблемы, Андерсон, по примеру коллег, приступает к главке под названием «Понятия и определения», что похвально. Да только вот получается у них это прямо по русской пословице: «начал гладью, а кончил гадью». Не даются им дефиниции, ускользают из рук!
В отличие от Маркса, Андерсон не допускает даже мысли о реальности наций: «Отправной точкой для меня стало то, что национальность — или, как было бы предпочтительнее сформулировать это понятие в свете многозначности данного слова, национальность (nation-ness), а вместе с ней и национализм являются особого рода культурными артефактами» (29).
Факт отождествления Андерсоном нации и национальности говорит о том, что и этот марксист не справился с дефиницией, элементарно запутался, как многие, в двусмысленных, многозначных английских лексемах.
Естественно, что выход Андерсон видит там, где его не существует. Он стремится показать, что наций нет в принципе, а есть лишь воображаемые сообщества, которым по тем или иным соображениям небескорыстные политики наклеивают этот ярлык:
«Я предлагаю следующее определение нации: это воображенное политическое сообщество, и воображается оно как что-то неизбежно ограниченное, но в то же время суверенное. Оно воображенное, поскольку члены даже самой маленькой нации никогда не будут знать большинства своих собратьев-по-нации, встречаться с ними или даже слышать о них, в то время как в умах каждого из них живет образ их общности» (30–31).
Интересные люди, эти западные марксисты! Ведь это вновь перед нами берклианство в чистом виде, против которого основоположники марксизма бились насмерть: я не вижу тебя, значит, ты существуешь только в моем воображении. С этой точки зрения и микробы — воображаемое сообщество, ведь мы и их тоже никогда не видели. Налицо запредельный, злостный идиотизм субъективного идеализма. Как будто перед нами махровый деревенщина, привыкший доверять только собственным глазам, и не верящий ни в каких «микробов», не признающий никаких абстракций. А вот поди ж ты — высокообразованный марксист!
Хотелось бы спросить Андерсона: а как в таком случае быть с такой общностью, фундаментальной для марксизма, как класс? Готов побиться об заклад, что никогда рабочие Владивостока не видели в глаза рабочих Калининграда, или Глазго, или Торонто, или Браззавиля. Не отнести ли к «воображаемым сообществам» и эту социальную абстракцию[575]? Но к кому же тогда был обращен лозунг Карла Маркса «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»?
При этом Андерсон, на первый взгляд, благоразумно дистанцируется от оголтелого Геллнера, а на деле доходит до сугубой оголтелости. Цитируя его максималистский тезис: «Национализм не есть пробуждение наций к самосознанию: он изобретает нации там, где их не существует», Андерсон критикует его с еще более максималистских позиций: «Геллнер настолько озабочен тем, чтобы показать, что национализм прикрывается маской фальшивых претензий, что приравнивает “изобретение” к ”фабрикации” и ”фальшивости”, а не к ”воображению” и ”творению”. Тем самым он предполагает, что существуют ”подлинные” сообщества, которые было бы полезно сопоставить с нациями. На самом деле, все сообщества крупнее первобытных деревень, объединенных контактом лицом-к-лицу (а, может быть, даже и они), — воображаемые» (31).
Ну, что ж, стало быть, и рабочие как класс не существуют за рамками одного цеха, много — завода…
Какой дешевый парадокс нам предлагает Андерсон! А ведь попросту запутался в мнимом противоречии логического (абстракции) и исторического (конкреции), которое отлично известно философам и давно никого не смущает, его учат преодолевать («снимать») еще на студенческой скамье. Нет, он явно не проходил основ диамата и истмата!
Но так можно поставить под сомнение и обозвать воображаемой любую абстракцию: воду, потому что мы не можем искупаться одновременно во всей воде мира или попробовать ее на вкус (а ведь она разная!); или воздух, ибо мы способны дышать только тем, что вокруг нас… Радиус действия наших органов чувств ограничен, а любая абстракция не имеет концов и начал: вот и поди познай ее непосредственно.
Но принцип «не вижу — следовательно, воображаю несуществующее» вряд ли устроит научно мыслящую особь. Что же, науке следует отказаться от абстракций? Нелепое предложение, не правда ли?
Но не менее нелеп и ход от обратного: «то, что я (мы) уже вообразил(и), реально существует именно в силу этого». Между тем, на этот компромисс особенно охотно идут некоторые работники умственного труда в России, которым не хватает бессовестности открыто признать, вслед за геллнерами-андерсонами, что нация есть конструкт, но и не хватает смелости сказать, что король, явившийся к нам в блеске славы с Запада, — голый.