Глава 4 Контрапункт («Бесы» – «Война и мир»)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Контрапункт

(«Бесы» – «Война и мир»)

Новых созвучий ищу на страницах

Старых испытанных книг…

А. Блок

Речь идет о сопоставлении, о сравнении «Бесов» и «Войны и мира». Сразу учтем опасность противопоставления. Потому, может быть, наиболее точным здесь и будет образ-понятие: контрапункт. Ведь две контрапунктные темы единой симфонии (русская литература) не гасят друг друга, а возгораются от встречи еще ярче, сильнее, и каждую понимаешь лучше, глубже, яснее.

Здесь два взаимосвязанных вопроса: 1) перспективно ли объективное сравнение обоих романов (в общем и особенном)? 2) не являются ли «Бесы» (помимо всего прочего) вполне осознанным ответом Достоевского на «Войну и мир»?

Положительный ответ на первый вопрос, по-моему, безусловен, на второй – гипотетичен.

Вопросы эти в критике, кажется, не ставились. Почему? Может быть, тут небывалый парадокс: именно из-за вопиющей очевидности фактов, требующих сравнения. Ведь «Бесы» – это первый роман Достоевского после выхода романа Толстого.

«Бесы» – «Война и мир». Здесь и там почти все разное. Что и как. Предмет и способ изображения. Время и пространство, продолжительность и темп, ритм действия. Само действие.

Аустерлиц, Бородино и – ночное убийство в глухом ставрогинском парке. Повелители империй, полководцы знаменитейшие и – студенты-недоучки. Наполеон, Кутузов и – «Боже! Петруша двигателем! В какие времена мы живем!».

А лад? тон? У Толстого – величавый, поистине гомеровский. Автор – Демиург. У Достоевского – Хроникер, какой-то «господин Г-в», Антон Лаврентьевич. Величественная эпопея – и безобразная злоба дня. История с большой буквы – и «Провинциальная хроника». Навечно воздвигнутый собор – и словно наспех сколоченный лабиринт…

А вспомним еще: совет в Филях и – совет «У наших». Тут уже другая «тактика» и «стратегия» выявляются, тут другие «карты» и другие «армии», тут уже о «ста миллионах голов» идет речь…

Великосветские чистопородные балы и – праздник в честь гувернанток, где смешались все сословия.

Чистый Петя Ростов и – Эркель (он тоже чистый – как любит мать, и он же убийца страшный).

Разные герои. Разные героини: Наташа Ростова и – Лиза Тушина, Соня и – Даша… Разные идеи. Разные войны и разные миры. Иначе живут. Иначе, за другое, умирают.

Верность преданиям и – «предания не уцелеют». Гармония и свет лысогорского дома и – хаос, мрак ставрогинского (а Скворешники и вовсе берлога). А природа («пейзаж») здесь и там? Роды – и те разные. Да и сами бесы во многом разные.

И каким-то анахронизмом в бесовском мире выглядит рыцарственный Маврикий Николаевич, будто забредший не на свой праздник, будто заблудившийся в эпохах толстовский герой. И Степан Трофимович со своим французским на «большой дороге», в крестьянской избе…

И еще раз сравните: бал у Толстого, Наташа… и эти провинциальные дворянские золотушные дочки… Шерер и – Юлия Михайловна…

Муки Пьера и – муки Шатова. А Кириллова и сравнить (даже в противопоставлении) не с кем. Веселые офицерские (вроде студенческих), богатырские какие-то пиршества у Толстого и – попойки в клоаках у Достоевского. «Тулон» Андрея Болконского и – всего две «анкетные» строчки о Ставрогине на войне. Пожар Москвы и – пожар в каком-то Заречье…

Иногда само сравнение здесь кажется даже кощунственным. Но это – кощунство самой реальности, изображенной реалистически. Не за героями «Войны и мира» и даже не за их «внуками-мизантропами» осталось историческое «поле», пишет Достоевский в эпилоге «Подростка»:

«Еще далее – исчезнет даже и этот внук мизантроп; явятся новые лица, еще неизвестные, и новый мираж; но какие это лица? Если некрасивые, то невозможен дальнейший русский роман. Но увы! Роман ли только окажется тогда невозможным?» (Курсив мой. – Ю.К.)

(«Если некрасивые…» Ср.: «Некрасивость убьет».)

Да, всё, всё почти разное в этих романах. Но именно они и «хотят», чтобы их сопоставили.

Однако: почти всё разное. И это «почти» состоит в том, что здесь и там – искусство, реализм, и реализм русский. А какая в обоих романах боль за свой народ, за Россию, за человечество. Здесь и там – два наших гения со своим пониманием, своим осуществлением общего для них завета главного нашего гения – Пушкина: «Судьба человеческая, судьба народная».

И это общее убеждает еще сильнее: оба романа даже не просто «хотят» сопоставления – они рвутся к нему.

Новых созвучий ищу на страницах

Старых испытанных книг…

А. Блок

Сколько уже найдено их, таких драгоценных созвучий, при сопоставлении Достоевского и Толстого, и это («Бесы» – «Война и мир»), наверное, не менее перспективно, чем другие.

Вернемся, однако, к нашей гипотезе.

Имеет ли она право на существование? Вот несколько фактов.

1. Публикация «Войны и мира» закончилась в декабре 1869 года. В начале 1870-го Достоевский начинает работать над «Бесами». Известно, что в 1869 году (уже в январе) у него было пять частей «Войны и мира», весной 1870-го он получил последнюю, шестую. Возможность «ответа» есть. Есть, например, и такая запись из черновиков к «Бесам»: «Нечаев глуп, как старшая княжна у Безухова» (11; 237). С какой скрупулезностью надо было читать роман, чтобы не забыть и эту Катишь?..

2. Интерес Достоевского к роману Толстого был очень сильно подогрет восторженными оценками его со стороны А. Майкова, Н. Страхова и др. Учтем, что Достоевский получает их письма в своем долгом заграничном одиночестве и потому острее воспринимает эти оценки (и тем острее, заинтересованнее, ревнивее читает роман).

Особую роль в стимулировании этого интереса сыграл сюрприз Страхова. Обещав Достоевскому, что он напишет разбор «Идиота», Страхов обещания своего не выполнил. Зато написал статью о «Войне и мире». Провозглашение величия Толстого обернулось у него вопиющим унижением Достоевского: «Писатели, бывшие прежде первостепенными, обратились теперь во второстепенных, отошли на задний план. <…> Толстой не старался увлечь читателя ни какими-нибудь запутанными и таинственными приключениями, ни описанием грязных и ужасных сцен, ни изображением страшных душевных мук…» Это же слово в слово все то, чем хулили Достоевского уже давно (Достоевский удивительно сдержанно отвечал Страхову, но каково ему было).

3. В конце 60-х – начале 70-х годов Достоевский формулирует основные принципы своей эстетики, делает огромный шаг в своем самосознании художника. В очень значительной мере это связано с определением отношения к Толстому. Никогда еще не было столь много «полемических оглядок» (Г. Фридлендер) на него. Во всех главных формулах его «пророческого реализма» есть и противопоставление себя Толстому (другое дело, справедливое ли). Но его формулы никогда не были абстрактными. Они и слепок с его произведений, и всегда программа непосредственного «практического» претворения, немедленного воплощения. Они руководство к действию художника, а ближайшим, неотложным действием и были «Бесы».

Микрочастицы, космические тела и те, сближаясь, встречаясь, реагируют друг на друга. Это неодушевленные, мертвые-то миры. А тут, когда встречаются миры духовные? Когда один творец творит свой мир, имея перед глазами только что сотворенный мир другого творца?

4. Давно известно: Достоевский собирался писать «огромный роман» – «Атеизм» (другое название – «Житие великого грешника»), объемом в «Войну и мир». Очевидно, дело не просто в «объеме», а именно в осознанном сопоставлении. Но ведь немало идей и образов «Атеизма» перешло в «Бесы».

5. А «исключительная осознанность» им проблемы читателя (Р. Назиров)? Знал же Достоевский, исходил из того, что читать «Бесы» будут люди, только что прочитавшие «Войну и мир», будут (хотят того или нет) сравнивать оба романа. Действительно, никто до него не вел столь «прицельный огонь» по читателю, то есть по душе читателя, чтобы разбудить ее болью, состраданием, красотой идеала. Никто до него так не учитывал и сиюминутное состояние сиюминутного читателя (и это с надеждой на читателя будущего).

6. Наконец, возьмем «в расчет натуру» Достоевского (его же слова).

1845 год: «Я страшно читаю… и сам извлекаю умение создавать».

1846-й: «Первенство остается за мною покамест и надеюсь, что навсегда».

1846-й же: «Мне все кажется, что я завел процесс со всею нашею литературою, журналами и критиками».

1859-й: «Одним словом, я вызываю всех на бой».

1868-й: «Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики».

1870-й, март: он отказывает «Войне и миру» в том, что это «новое слово». Сказано, конечно, в запальчивости, но ведь мы сейчас только о его «натуре», о самосознании говорим. И вот его объяснение, почему это не «новое слово»: «А знаете – ведь это все помещичья литература. Она сказала все, что имела сказать (великолепно у Льва Толстого)…»

1875-й: «…правда будет за мною». И это опять прямо о Толстом, о «Войне и мире»…

Еще мощное честолюбие питалось убежденностью в своем высшем призвании сказать своему народу и человечеству никем не сказанную еще правду, сказать свое «новое слово», отдавая себе отчет о месте этого слова среди слов других художников.

И сопоставьте это с его авторскими самооценками в ходе работы над «Бесами».

1870-й, февраль: «Сел за богатую идею… В роде “Преступления и наказания”, но еще ближе, еще насущнее к действительности и прямо касается самого важного современного вопроса». Ясно же, что «Война и мир» для него в данный момент – это (прежде всего по «эмпирической» теме) что-то вроде «древней истории». И здесь он, опять-таки в запальчивости, превосходит самых рьяных своих противников из «утилитаристов» (потом, конечно, поправится).

1870-й, март: «…редко являлось у меня что-нибудь новее, полнее и оригинальнее». В письме, откуда взяты эти слова, как раз и выражено несогласие со Страховым в оценке «Войны и мира».

А через две недели, в апреле, он и разъяснит это несогласие («Война и мир» не «новое слово»).

И вот, в августе 1870-го же, когда наконец выкристаллизовался новый план «Бесов», когда только что было «перечеркнуто листов до 15» («вся работа всего года уничтожена»), он пишет: «Верите ли, я знаю наверно, что будь у меня обеспечено два-три года для этого романа, как у Тургенева, Гончарова или Толстого, и я написал бы такую вещь, о которой 100 лет спустя говорили бы!»

Он и написал ее, такую вещь… Он и вписал ее в историю литературы, прямо, как видим, ориентируясь на тогдашние ее главные имена, и, конечно, больше всего – на Толстого. И кстати, два с лишним года у него впереди оказалось обеспечено. И вот теперь мы только начинаем, в сущности, говорить об этой вещи.

Все эти факты и позволяют сформулировать гипотезу: в какой-то мере «Бесы» – ответ на «Войну и мир». В какой – покажут исследования.

Конечно, «Бесы» появились бы и без «Войны и мира», но благодаря «Войне и миру» что-то в них могло быть прочерчено особо, иначе. Что?

Может быть, намек на ответ содержится в таких словах Достоевского (из черновиков к «Подростку»): «Болконский исправился при виде того, как отрезали ногу у Анатоля, и мы все плакали над этим исправлением, но настоящий подпольный не исправился бы». Рядом с этими словами Достоевский пишет: «Бесы» (16; 330).[78]

Перед нами прямое сопоставление «Войны и мира» с «Бесами», сделанное самим Достоевским!

Здесь же, в черновиках «Подростка», разрабатывается тема смены Ростовых новыми героями:

«Нажитые Ростовы».

«…потерянный уровень Ростовых».

«Ростовы обращаются в новых» (16; 411, 410, 429, а также – 329–330, 390, 414, 419, 427, 434, 435).

Герои Достоевского (из бесов) грозятся перебить героев Толстого (из Ростовых), и в самом деле – перебьют…

«Настоящий подпольный не исправился бы». Кто больше является «настоящим подпольным», чем Ставрогин? «Обновление и воскресение для него заперто… человек отпетый» (из черновиков к «Бесам»). Андрей Болконский и Ставрогин – их сопоставление многое может осветить в нашей гипотезе. Тут же, на этих же страницах, где говорится о «настоящем подпольном», Достоевский парадоксально называет Болконского и Левина (а также Сильвио и Печорина) «представителями мелкого самолюбия, которое “нехорошо”, “дурно воспитаны”, могут исправиться потому, что есть прекрасные примеры…» (16; 329).

И здесь-то, буквально рядом, Достоевский и пишет: «Талантливые писатели наши, высокохудожественно изображавшие жизнь средне-высшего круга (семейного), – Толстой, Гончаров, думали, что изображали жизнь большинства <…> Напротив, их жизнь есть жизнь исключений, а моя есть жизнь общего правила. В этом убедятся будущие поколения, которые будут беспристрастнее, правда будет за мною. Я верю в это» (16; 329).

Правда оказалась общей, но мы-то опять сейчас лишь о самосознании Достоевского говорим, о самосознании его в определенный период. Он еще полюбит «Войну и мир». «Лев Толстой должен быть весь прочтен» – его же завет.

Вероятно, чем осознаннее, чем «больше» Достоевский хотел ответить Толстому, тем «меньше» он должен был это делать явно, тем скрытнее его ответ. Я имею в виду скрытность деталей, каких-то реминисценций, и тем более не мог Достоевский, конечно, сказать всем: вот вам «Бесы» вместо «Войны и мира». Да так он, разумеется, и думать не мог. Здесь же о другом речь. О том, что Достоевский мог с полным правом повторить слова самого же Толстого: «Знать свое или, скорее, что не мое – вот главное искусство». И в этом смысле никто больше Толстого не помогал Достоевскому узнавать свое, узнавать не свое. Вопросов очень много. Безответных пока. Вот уж где не надо загонять себя в ситуацию незнания. И так загнаны.

Еще такой вопрос: а как Достоевский читал «Войну и мир»?

С какими чувствами, мыслями читались страницы, где Пьера ведут к Даву через Девичье поле, ведут (думает он) на смерть, а «вблизи весело блестел купол Новодевичьего монастыря»? Не мог же здесь Достоевский не вспомнить, как прощался с жизнью он сам 22 декабря 1849 года, когда тоже блестел купол… А те страницы, где Пьер, стоящий шестым среди пленников и не знающий, что будет помилован, ждет смерти, где на его глазах расстреливают пятерых; он хотел было не смотреть, но не мог не смотреть, «не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза…» И потом, когда всех расстреляли, Пьер подбежал к окровавленному столбу, возле которого происходил расстрел, заглянул в яму, куда бросили убитых, и все смотрел, смотрел… И здесь Достоевский не мог не вспомнить все то же 22 декабря. И вот еще поразительное совпадение. 23 июня 1870-го Достоевский писал о Тургеневе в связи с его «Казнью Тропмана»: «Почему он все конфузится и твердит, что не имел права тут быть? Да, конечно, если только на спектакль пришел; но человек на поверхности земной, не имеет права отвертываться и игнорировать то, что происходит на земле, и есть высшие нравственные причины на то».

«Не имеет права отвертываться…» – «Не мог взять на себя отвернуться…»

«Бесы» – «Война и мир». Здесь «факт плюс факт» может быть «равно» настоящему взрыву понимания вещей, до сих пор почему-то скрывавшихся от нас. Здесь две художественные вселенные сталкиваются, но это столкновение – контрапункт, и контрапункт, быть может, небывалый (два хронотопа).

А может быть, он сравним (отчасти) с таким контрапунктом: «Гамлет» и «Дон-Кихот». Нам трудно представить себе это, но ведь оба произведения явились в свет тоже почти одновременно: «Гамлет» в 1601 году, «Дон-Кихот» (первая часть) – в 1605-м. Гамлет – с глазами, безбоязненно устремленными вперед, с лицом, открытым всем непогодам, воюющий с реальной бесовщиной, не желающий поступиться ни граном своих идеалов, Гамлет со своим навеки тревожащим вопросом. И Дон-Кихот, стоящий спиной к реальности, к истории; Дон-Кихот, еще сражающийся с бесовщиной мифологической и уже столкнувшийся с реальной, что пострашнее самых страшных сказок; Дон-Кихот со своими, тоже навеки обаятельными идеалами.

Нет-нет, я не о тождестве, конечно, и даже не об аналогии: Дон-Кихот и Гамлет (без кавычек) – это, мол, все равно что Толстой и Достоевский.

«Поссорить» Достоевского с Толстым (да еще «задним числом») – что еще можно придумать более безответственного, глупого, злого, пигмейского? Какая еще бесовщина может быть хуже? Что же тогда останется? О каком еще мире можно тогда мечтать, если уж и они непримиримы?

Я опять лишь о том, что контрапункт есть, конечно, столкновение, но – самое, самое главное – он заключает в себе высшее примирение перед лицом жизни и смерти. А потому контрапункт и есть как бы «модель», образ умирения, умиротворения, облагораживания человеческих страстей, или – образ идеала самого человеческого бытия, где разные не убивают, не унижают друг друга из-за своей разности, а ищут ее и радуются ей.

Завершая эти очерки о «Бесах», хочу подчеркнуть: непосредственно социально-политические интерпретации романа, конечно, очень важны (и для самого Достоевского были очень важны), они очень много дают для нашего просвещения, для понимания романа. Но все-таки это – самое малое, что может нам дать роман, самое малое, что в нем заключено.

Вероятно, мы находимся еще лишь в преддверии понимания всего смысла «Бесов», всей гениальной поэтики этого романа. Вот когда рассмотрим его в большом контексте русской и мировой литературы, культуры вообще (работа надолго и на многих), когда включим роман в развивающуюся систему образов, символов, знаков – в систему всего языка этой литературы) этой культуры, – тогда лишь, наверное, приоткроется нам наконец самое тайное, самое пронзительное в нем, тогда поражены будем (и не раз), какие глубокие, крепкие фольклорные, народные корни у романа, по каким звездам он сориентирован, какая могучая в нем сила животворной, спасительной традиции, традиции вековечного духовного отпора бесовщине, какая прибавка в нем к этой силе и как она, эта сила, начнет расти в нас. Но и сегодня пора к «Бесам» отнести слова: «Самоуважение нам нужно, наконец, а не самооплевание» (26; 31).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.