Писатель и читатель на Руси

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Писатель и читатель на Руси

Давно замечено, что (за крайне редким исключением) все произведения Достоевского – это «записки», «заметки» разных лиц, причем, как правило, «записки» и «заметки» о только что случившихся событиях. Эти разные лица тоже герои, и очень часто «из главных», и все они – писатели, писатели-хроникеры. Более того: и «внутри» произведений Достоевского – множество «писателей» (авторов писем, статей, книг, исповедей, житий, поэм – от Макара Девушкина до Ивана Карамазова и Зосимы, да похоже, что уже и Коля Красоткин начинает свою пробу пера). И в то же время его главные герои – почти всегда читатели, и «круг чтения» – тоже важнейшая их личностная, мировоззренческая характеристика. Пожалуй, ни у кого, кроме Достоевского, герои так много не пишут и не читают, так много не говорят и не слушают, то есть ни у кого Слово, услышанное и прочитанное, написанное и сказанное, даже промолчанное (но угаданное), не играет такой всевладычествующей роли, не имеет такой животворящей или убийственной силы. Поистине: в начале было Слово.

Даже простая «опись» героев-писателей (и героев-читателей) даст, я уверен, ошеломляющую картину, ошеломляющую даже знатоков Достоевского. И картина эта будет содействовать воссозданию небывалого образа литературы (вернее – литератур), образа писателя (писателей), образа живой книги (книг), грандиозной живой Библиотеки, образа слова, слова-голоса – святого или блудливого, мужественного или трусливого, совестливого или бессовестного, правдивого или изолгавшегося, но и слова, рвущегося от лжи к правде. Этот образ создан Достоевским, но нами далеко еще не понят, не воссоздан. И это слово у него – неудержимо, фатально стремится к воплощению, к воплощению в «красоту» или «некрасивость», оказывается подвигом или преступлением, ведет мир к спасению или к гибели.

Все это, очевидно, кровно связано с давней русской православно-фольклорной традицией отношения к Слову, с ocoбой миссией писателей в тогдашней России и с особым же отношением к Слову самого Достоевского: «Слово, слово – великое дело!» Не было для него (как и для Пушкина) большей беды, большей вины и большего зла, чем язык «грешный, празднословный и лукавый». И не было подвига выше, чем услышать, воплотить в себе и отдать людям Слово правды (пушкинский «Пророк»). А потому «писательство» и есть для него образ такого воплощения, это и есть правдоискательство и подвижничество. И в этом смысле можно сказать даже так: из каждого своего читателя Достоевский и стремится (в идеале) сотворить писателя (речь, конечно, не о профессии – о пророческой искре в человеке).

…И вырвал грешный мой язык,

И празднословный и лукавый…

Вот начало самовыделки.

«Свет надо переделать, начнем с себя. <…> Моя мысль, что мир надо переделать, но что первый шаг в том, чтоб начать непременно с себя» (16; 375).

«…я хочу выучиться говорить правду». Правду о самом себе прежде всего.

Это же не что иное, как «перевод» именно пушкинского «Пророка» на язык «суровой прозы». Почти все произведения Достоевского, в сущности, и есть такой «перевод». Почти о каждом его главном герое можно сказать: «Духовной жаждою томим…» Но до могучего светоносного финала «Пророка» его героям еще далеко. Разве лишь «Смешной человек» добрался до этого финала, остальные лишь идут к нему, но искра пророческая есть во многих, горит она в Хроникере, разгорается в Подростке.

«Знаете ли вы, сколь может быть силен один человек?» – слова эти не только о Шекспире и Галилее, они не только для гениев: они для каждого, в ком не погасла еще эта искра «живой жизни» (но они могут относиться и к тем, кто назван – бесами).

У Достоевского ведь вообще не столько человек зависит от мира, сколько мир – от человека.

Зачем Хроникер в «Бесах»? Затем еще, что он противостоит бесам.

Затем, что судьба человечества еще зависит от людей, от каждого из них. И даже чем «меньше» человек вначале, чем слабее он кажется, тем ценнее, спасительнее его прозрение. И вот ведь какой «силлогизм» – не формально-логический, а социальный, духовный, так сказать, «силлогизм» получается: если Подростку, если Хроникеру действительно под силу такое, что они сделали своими «Записками», если мы верим в это, значит, повторим, еще не все, далеко не все потеряно. А может быть, и сам читатель окажется способным стать в свое время Хроникером? В этом и состоит главный расчет Достоевского – не побоимся здесь этого «рассудочного» слова, оно выражает только одно: самоцель искусства для Достоевского – «найти в человеке человека». А это означает конкретно – выявление человеческого «Я» читателя.

Он, читатель, может как угодно относиться к «Запискам» Хроникера или Подростка, но если он действительно всерьез признал художественную достоверность и убедительность их авторства, то ведь и нельзя не признать, что «Записки» эти в своем роде настоящий подвиг. А тогда и придется пойти навстречу одному неотразимому вопросу или убежать от этого вопроса: способен ли он сам, читатель, на такое? В этом-то и состоит скрытый вызов Достоевского читателю и – надежда на его силы (попробуйте, попробуйте, мол, сами!). И без ответа на этот вопрос (хотя бы самому себе) любое согласие или несогласие с авторами «Записок» (и с «главным автором», то есть с самим Достоевским) будет напоминать одобрение или негодование зрителей древнеримских цирков по адресу сражающихся не на жизнь, а на смерть гладиаторов. Без ответа такого любое одобрение или негодование все равно остается нечестным, немужественным, празднословным и лукавым.

Русские великие писатели XIX века – это не просто писатели, это «пророки» в чисто пушкинском смысле слова. Но дело тут не только в писателях, а главное – в каких-то особых (может быть, неповторимых) отношениях между писателем и читателем: отношения эти рассматривались (говоря сегодняшним языком) как проект, модель изменения людей и тем самым мира. Здесь как бы в одной точке пересеклись великий идеал, и великое свершение, и великая трагическая утопия. Слишком многого хотели от Слова, зато немыслимо, неправдоподобно много дали своим Словом.

Русская литература XIX века взяла на себя миссию небывалую. Но свою часть этой миссии русские писатели выполняли, не щадя себя, нередко надрываясь и падая под небывалой ношей, и все же выполнили сполна. А читатели? Трагедия в том, что, кроме читателей, жаждущих слова как спасения, было слишком много таких, которые относились к писателям как темные крестьяне к спасающим их от холеры врачам (в том же XIX веке, даже и в его конце): боялись и ненавидели их как «отравителей колодцев». Был страшный разрыв между пророческим Словом русской литературы и просто неграмотностью огромной массы народа, непониманием этого Слова большинством читающей публики, ее глухотой, а еще – бездействием, безволием тех, кто хотя и слышал и понимал Слово и даже восторгался им, но никак не воплощал его в жизнь. Был (и слишком часто осуществлялся) соблазн прожить жизнь, «не выходя на улицу», прожить ее благородно, но книжно, взаперти, исходя красивыми словами, растрачиваясь в «чистых» мечтах и бесконечных разговорах. Есть пословица: ума много, да вон нейдет. Так бывает и с благородством, и с мужеством: есть много – да вон часто не выходит.

И все же Достоевский никогда не терял надежду: «Но пуще всего не запугивайте себя сами, не говорите: “Один в поле не воин” и проч. Всякий, кто искренно захотел истины, тот уже страшно силен. Не подражайте тоже некоторым фразерам, которые говорят поминутно, чтобы их слышали: “Не дают ничего делать, связывают руки, вселяют в душу отчаяние и разочарование!” и проч. и проч. Всё это фразеры и герои поэм дурного тона, рисующиеся лентяи. Кто хочет приносить пользу, тот и с буквально связанными руками может сделать бездну добра. Истинный делатель, вступив на путь, сразу увидит перед собою столько дела, что не станет жаловаться, что ему не дают делать, а непременно отыщет и успеет хоть что-нибудь сделать. Все настоящие делатели про это знают» (25; 61–62).

Конечно, он прекрасно понимал, что ни от каких проповедей глупцы не становятся умнее, а подлецы честнее, что никакая книжка не в силах переделать человека и мир. И в то же время он опять-таки не мог бы написать ни строчки, если б не верил в силу Слова и в открытость душ для этого Слова. Поэтому и писал он каждый раз так, будто от написанного им зависит все-все – вся судьба человечества. Поэтому и трепетно ждал встречи своей книги с будущим читателем как начала обновления мира, если «потрудятся сами читатели»…

Б. Пастернак:

…Но старость – это Рим, который

Взамен турусов и колес

Не читки требует с актера,

А полной гибели всерьез.

Но у Достоевского таким «Римом» является уже юность, даже ранняя юность. О поистине беспримерном повышении личной ответственности за судьбы мира – уже юношей, уже подростков – вот о чем пошла у него речь, и ответственность эта начинается с подвига правды о самом себе, с подвига исповеди-дневника.

Очень многие подростки, начиная дневник, могут сказать про себя так: «Не утерпев, я сел записывать…»

Но сколько из них завоевывают право на такой финал: «Кончив же записки и дописав последнюю строчку, я вдруг почувствовал, что перевоспитал себя самого, именно процессом припоминания и записывания»?

Боюсь, не больше, чем один на сто, а скорее – и на тысячу.

От кого, от чего это зависит? Ни от кого, ни от чего, кроме как от самого себя. Во всяком случае – прежде всего, больше всего.

Роман Достоевского – это еще и вызов подростку-читателю: а ты так – можешь? рискни!

Кто не хочет быть талантливым – талантливым в своей профессии, в жизни, в любви, во всем? Но что такое талант? Помимо всего прочего, это просто ненависть к собственной бездарности и – потребность, воля, умение вытравлять ее, эту свою бездарность, вытравлять беспощадно, бескомпромиссно и весело (потому что она смешна и больше всего боится смеха над собой). А что такое бездарность? Помимо всего прочего, это просто трусость перед своим талантом (когда он есть), трусость его искать (когда его еще не знаешь). Бездарность большей частью – сознательное духовное самоубийство. Воинствующая бездарность – это всегда самозванство, завистливое, трусливое и мстительное (месть другим за собственную бездарность). И убийство как злодеяние не что иное, как высшая степень бездарности, причем убийца такой – это вначале духовный самоубийца. А еще: талант – это веселость, бездарность же – скучна как смерть (она и несет смерть). Выходит: талант и бездарность – это категории меньше всего «натуральные», нет, это вещи духовно-нравственные, то есть – самостановящиеся, самостроящиеся. Человек сам себя взращивает, сам взращивает свой талант или свою бездарность.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.