Набоков о Достоевском

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Набоков о Достоевском

Когда-то, лет десять назад, читал извлечения из набоковской лекции о Достоевском. Расстроился и озлился. Неделю назад купил набоковские лекции по русской литературе.[166] Неделю откладывал прочтение. Ходил как кот вокруг горячей каши: опять боялся расстроиться. Наконец вчера прочел. Конечно, расстроился, но больше всего из-за самого Набокова.

Набоков для меня (как, наверное, и для всего нашего поколения) любовь поздняя, но – любовь.

1. Если б не знал, что это Набоков, ни за что бы не поверил. Имею в виду мысли. По стилю можно еще угадать.

2. Поражает минимум информированности самого Набокова и минимум информации, которую он сообщает американским студентам.

3. Общее неприятие Достоевского как художника. Ничего оригинального. Все это было – и посильнее – у Тургенева, Толстого…

4. Надо прежде всего понять:

а) на чем, на каких фактах основана его предвзятость;

б) почему такая личная неприязнь?

Да, надо понять, прежде чем оценивать.

Все отрицательное о Достоевском – в его оценках, повторяю, – неоригинально.

Учесть, что это лекция. Лекция студентам, лекция американским студентам. Прагматическое просветительство, так сказать. И все-таки это не на уровне самого Набокова. Ну а теперь конкретнее. Перечитаем с самыми первыми комментариями.

«Я испытываю чувство некоторой неловкости, говоря о Достоевском.

В своих лекциях я обычно смотрю на литературу под единственным интересным мне углом, то есть как на явление мирового искусства и проявление личного таланта. С этой точки зрения Достоевский писатель не великий, а довольно посредственный, со вспышками непревзойденного юмора, которые, увы, чередуются с длинными пустошами литературных банальностей. В «Преступлении и наказании» Раскольников неизвестно почему убивает старуху-процентщицу и ее сестру» (с. 176).

Неизвестно почему?! Ответ – и в романе, и в черновиках, которых он явно не знает (и знать не хочет).

«Не скрою, мне страшно хочется Достоевского развенчать. Но я отдаю себе отчет в том, что рядовой читатель будет смущен приведенными доводами» (с. 176).

А нерядовой?! От Розанова, Шестова, Бердяева, Мережковского… до Гроссмана, Долинина, Бахтина? Всякое бывало между Достоевским – Белинским, Некрасовым, Тургеневым, Толстым… Но зато какие влюбленности, какие проникновения – именно в силу любви.

Достоевский «с детства был подвержен таинственному недугу – эпилепсии» (с. 177).

Очень спорно это.

Зато дальше верно:

«Его вторая повесть “Двойник” (1846) – лучшая и, конечно, значительно более совершенная, чем “Бедные люди”, – была принята довольно холодно» (с. 178).

«Лучшим, что он написал, мне кажется „Двойник“ (с. 183).

А тут – редкое понимание.

«Все самые известные сочинения: “Преступление и наказание”(1866), “Игрок” (1867), “Идиот” (1868), “Бесы” (1872), “Братья Карамазовы”) и др. – создавались в условиях вечной спешки: он не всегда имел возможность даже перечитать написанное, вернее – продиктованное стенографисткам» (с. 180).

Стенографисткам? Одно из двух: либо открытие, либо неряшливость. Стенографка была одна-единственная…

А вместо этого насмешливого замечания стоило бы увлечься мыслью: диктовка, как ничто, лучше отвечала именно художественным особенностям – апокалипсически лихорадочному стилю Достоевского.

«“Бесы” имели огромный успех. Вскоре после их появления ему предложили печататься в консервативном журнале “Гражданин”, который издавал князь Мещерский. Перед смертью он работал над вторым томом “Братья Карамазовы”» (с. 181).

Во-первых, «Бесы», к сожалению, не имели огромного успеха.

Во-вторых, «ему предложили» не печататься в «Гражданине», а заменить там Мещерского.[167]

В-третьих, если бы «работал над вторым томом»! Не успел! В черновиках: nihil.

Досадные огрехи предвзятого человека (потому и огрехи).

Еще один:

«Читая Речь (о Пушкине. – Ю.К.) сегодня, трудно понять причину ее оглушительного успеха» (с. 181).

Читаем дальше:

«Влияние западной литературы во французских и русских переводах, сентиментальных и готических романов Ричардсона (1689–1761), Анны Радклифф (1764–1823), Диккенса (1812–1870), Руссо (1712–1778) и Эжена Сю (1804–1857) сочетается в произведениях Достоевского с религиозной экзальтацией, переходящей в мелодраматическую сентиментальность» (с. 181). «Достоевский так и не смог избавиться от влияния сентиментальных романов и западных детективов» (с. 182).

«…не смог избавиться…» Давным-давно доказано, он их – «снял» (в гегелевском смысле).

«Безвкусица Достоевского, его бесконечное копание в душах людей с префрейдовскими комплексами, упоение трагедией растоптанного человеческого достоинства – всем этим восхищаться нелегко.

Мне претит, как его герои “через грех” приходят ко Христу, или, по выражению Бунина, эта манера Достоевского “совать Христа где надо и не надо” (найти! – Ю.К.).[168] Точно так же, как меня оставляет равнодушным музыка, к моему сожалению, я равнодушен к Достоевскому-пророку» (с. 183).

Очень важная проговорка (может быть, от такого же равнодушия не услышал музыкальности эпилога «Преступлении и наказания»).

Об «отсутствии описания природы», как и вообще обо всем, что относится к чувственному восприятию.

«Если он и описывает пейзаж, то это пейзаж идейный, нравственный. В его мире нет погоды, поэтому как люди одеты не имеет особого значения… Описав однажды наружность героя, он по старинке уже не возвращается к его внешнему облику. Так не поступает большой художник, скажем Толстой…» (с. 183).

Ну, все это исследовано-переисследовано.

Зато – опять попадание:

«но есть в Достоевском нечто еще более необыкновенное. Казалось, самой судьбой ему было уготовано стать величайшим русским драматургом, но он не нашел своего пути и стал романистом» (с. 183).

Моя старая любимая мысль, может быть, не так резко выраженная, не в таком абсолютном противопоставлении: не нашел своего пути. Может быть, не нашел себя как драматурга? Да и то: эта «ненайденность» невероятно обогатила его «найденность» как романиста (Л. Гроссман и др. об этом). Не случайно начинал он с трех ненайденных драм[169] (а сколько было планов драматургических уже и в зрелом возрасте). А еще: может быть, одной из причин «сведения счетов» с Белинским был для Достоевского категорический совет-запрет последнего – не заниматься драматургией.

«…обращаясь к художественному произведению, нельзя забывать, что искусство – божественная игра. Эти два элемента – божественность и игра – равноценны. Оно божественно, ибо именно оно приближает человека к Богу, делая из него истинного полноправного творца. При всем том искусство – игра, поскольку оно остается искусством лишь до тех пор, пока мы помним, что в конце концов это всего лишь вымысел, что актеров на сцене не убивают, иными словами, пока ужас или отвращение не мешают нам верить, что мы, читатели или зрители, участвуем в искусной захватывающей игре; как только равновесие нарушается, мы видим, что на сцене начинает разворачиваться нелепая мелодрама, а в книге – леденящее душу убийство, которому место скорее в газете. И тогда нас покидает чувство наслаждения, удовольствия и душевного трепета – сложное ощущение, которое вызывает у нас истинное произведение искусства. Нам ведь не внушают ни отвращения, ни ужаса кровавые финальные сцены трех величайших на свете пьес: смерть Корделии, убийство Гамлета и самоубийство Отелло. Мы содрогаемся, но в этой дрожи есть естественное наслаждение» (с. 185).

Весь этот действительно замечательный, глубокий пассаж направлен против Достоевского.

«Просто» у Достоевского свое понимание, что «искусство – божественная игра».

«Я порылся в медицинских справочниках и составил список психических заболеваний, которыми страдают герои Достоевского: I. Эпилепсия <…> II. Старческий маразм <…> III. Истерия <…>. IV. Психопатия <…>» (с. 186–188).

«Медицинские справочники» – ключ к пониманию художественного мира Достоевского! А это не безвкусица?

Повторение, повторение! Все того же Страхова, Тургенева, Михайловского… Не видит, не слышит Набоков, что Достоевский предусмотрел все эти выпады.

Как не понять, что не душевнобольные, а духовнобольные, – вот его герои, вот их сущность.

Вот известная сцена из «Преступления и наказания»: «Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги».

И вот комментарий Набокова:

«<…> фраза, не имеющая себе равных по глупости во всей мировой литературе<…> “Убийца и блудница” и “вечная книга” – какой треугольник! Это ключевая фраза романа и типично Достоевский риторический выверт. Отчего она так режет слух? Отчего она так груба и безвкусна?» (с. 189)

И дальше:

«Убийца и блудница за чтением Священного Писания – что за вздор!

Здесь нет никакой художественно оправданной связи. Есть лишь случайная связь, как в романах ужасов и в сентиментальных романах. Это низкопробный литературный трюк, а не шедевр высокой патетики и набожности. Более того, посмотрите на отсутствие художественной соразмерности. Преступление Раскольникова описано во всех гнусных подробностях, и автор приводит с десяток различных его объяснений. Что же касается Сони, мы ни разу не видим, как она занимается своим ремеслом. Перед нами типичный штамп. Мы должны поверить автору на слово, но настоящий художник не допустит, чтобы ему верили на слово» (с. 190).

Начало, первоначало этой «грубости», этой «безвкусицы», этого «риторического выверта», этого «вздора», «штампа» – Новый Завет, Христос… Христос и Магдалина… Христос и разбойник на кресте…

Что, для «соразмерности» надо было показать, «как она занимается своим ремеслом»?

«Мы должны поверить автору на слово…» Но Набоков не расслышал художественного слова Достоевского: они, Раскольников и Соня, только что, только что совершили свое преступление (почти в одно и то же время) – одна вышла на панель буквальную, а другой – на свою. Одна спасает родных блудом, другой – убийством. И именно потому, что они не закоренели еще, «свежи» в своем преступлении, еще мучаются им, они могли так «странно сойтись». А тут еще Катерина Ивановна…

А раньше, еще раньше, за этим же чтением сошлись Соня с Лизаветой (и обменялись крестиками)… И читают-то они Евангелие, принадлежавшее Лизавете… А позже Катерина Ивановна умирает на той самой кровати в каморке Сони, куда она Соню-то и уложила…

И это все риторика? «Пошлость»! Да, у Достоевского «пошлостей» – хоть отбавляй, но разогнаны они до космических, апокалипсических скоростей.

Набоков: «Кроме всего прочего, у героев Достоевского есть еще одна удивительная черта: на протяжении всей книги они не меняются <…> единственное, что развивается в книге, находится в движении, внезапно сворачивает, отклоняется в сторону, захватывая в свой водоворот все новых героев и новые обстоятельства, – это интрига» (с. 188).

Раскольников не меняется?.. Степан Трофимович? (Речь на Празднике и речь перед смертью…) Аркадий Долгорукий? Смешной?..

«Раз и навсегда условимся, что Достоевский – прежде всего автор детективных романов, где каждый персонаж, представший перед нами, остается тем же самым до конца, со своими сложившимися привычками и черточками; все герои в том или ином романе действуют как опытные шахматисты в сложной шахматной партии. Мастер хорошо закрученного сюжета, Достоевский прекрасно умеет завладеть вниманием читателя, умело подводит его к развязкам и с завидным искусством держит читателя в напряжении. Но если вы перечитали книгу, которую уже прочли однажды и знаете все замысловатые неожиданности сюжета, вы почувствуете, что не испытываете прежнего напряжения» (с. 188–189).

Воля ваша, читатель, – перечитывать и не испытывать прежнего напряжения… Воля ваша – соглашаться или не соглашаться с Набоковым.

Я – не могу. Что я? Не мог Розанов, не могли Гроссман, Долинин, Бахтин…

Я (еще) не знаю, не видел черновиков Набокова (да и есть ли они?), но знаю, видел черновики Достоевского, лет 20 работал над ними, жил в них. И вот мне кажется (рискну об заклад биться), что черновики Набокова – каллиграфичны, Достоевского – хаос.

«Почему Раскольников убивает? Причина чрезвычайно запутанна. <…> Незаметно происходит скачок от честолюбивого благодетеля человечества к честолюбивому тирану-властолюбцу. Перемена, достойная более тщательного психологического анализа, чем мог предпринять вечно торопившийся Достоевский» (с. 191).

Спокойней, спокойней, а то и взбеситься можно… А почему «вечно торопившийся Достоевский» вдруг на много месяцев задерживает сдачу романа? Мало того: сжигает несколько листов и начинает все заново. Да именно потому, что проделывает тщательный психологический анализ.

И вдруг у Набокова очень хорошо и к месту приведена цитата из Кропоткина – о Раскольникове: «Такие люди не убивают»(с. 190–191).

«Записки из подполья».

«Описание клинического случая с явными и разнообразными симптомами мании преследования» (с. 193). «Это квинтэссенция достоевщины» (с. 194). Дальше страниц десять цитирования.

«“Бесы” – роман о русских террористах, замышляющих и фактически убивающих одного из своих товарищей» (с. 209). И это – дефиниция «Бесов»?

«Достоевский, как известно, – великий правдоискатель, гениальный исследователь больной человеческой души, но при этом не великий художник в том смысле, в каком Толстой, Пушкин и Чехов – великие художники». (с. 211).

А в другом смысле – нельзя? Да, «великий правдоискатель», но – «художественными средствами». Да, «гениальный исследователь человеческой души», но – гениальный художник-исследователь.

«…В каком-то смысле Достоевский слишком рационалистичен в своих топорных методах» (с. 212).

Ср. Пушкин «Вдохновение». Ср. Достоевский о «Поэте» и «Художнике», о «плане». А по-моему, каллиграф Набоков несравненно более рационалистичен в своих – не топорных, а скальпельных – методах.

Набоков предлагает «исключить» «без всякого ущерба для сюжета вялую историю старца Зосимы, историю Илюшечки» (с. 217).

«Братья Карамазовы» – без Алеши (т. е. и без Зосимы), «Братья Карамазовы» – без Зосимы (т. е. и без Алеши), без мальчиков, без последней сцены у Илюшиного камня? Вспомнил вдруг: Анна Андреевна считала чужеродной для «Преступления и наказания» всю историю Мармеладовых… А откуда тогда взялись бы Соня, Поленька? Какой бы это был Раскольников без сцен в трактире, на поминках, Раскольников без Сони?

Конечно, гениям в каком-то смысле все позволено: Толстому, Вольтеру – ставить крест на Шекспире…

И вдруг опять точно:

Каждый из четырех братьев «мог быть убийцей» (с. 215).

Сорок четыре страницы лекции Набокова о Достоевском после Розанова, Мережковского, Бердяева, Долинина, Гроссмана, Бахтина…

Вот что нелюбовь делает с читателем, даже с таким… Тут и ненависти нет. Есть какое-то предвзятое равнодушие. Однако в искренности-то чувств и слов Набокова разве усомнишься? Значит, как чувствует, так и пишет. Какая-то несовместимость. Объяснить бы ее. Нельзя путать непонимание с неприятием.

Противоречия, противоположность, антитеза, контрапункт, диалог… между «художественностью» и «публицистикой» (прежде всего в отношении писателей, поэтов, художников слова…).

Что такое одно и что такое другое? По-моему, «публицистика» – это Слово прямое. А Слово художественное – оно обиняком. Первое – одномерность, законченность («монологичность» – ММБ.) Второе – многомерность, многовариантность, незаконченность, принципиальная незаконченность.

Ср. как Достоевский – и его Версилов, его Подросток – боялись высказаться до конца. Я подбираюсь к Набокову. «Публицистика» Набокова – парадокс! – «публицистика» Набокова как прозаика меньше всего в его лекциях, статьях, интервью. А больше всего? А больше всего – в… его поэзии. Тут он более всего закончен, одномерен, невариантен.

Ну и уж, конечно, об апокалипсическом художественном видении, слышании, изображении Достоевского у Набокова – ни слова, ни намека.

Набоков против Достоевского-пророка.

Достоевский не раз говорил, не без гордости, что приводилось и «предсказывать будущее».[170]

Набоков эстетически посмеивается: у Достоевского, дескать, детектив и уголовщина. Не понял: Достоевский открыл, что век Апокалипсиса и будет детективно-уголовным. Он и стал таким!

Набокову – убежать хочется?! Куда? От уголовщины века – в стилистику?

«Стилистика» на самом-то деле – это стилистика не спасения себя и людей, а стилистика самоспасения – чисто эстетический самообман, если уж очень хочется, то пожалуйста – гениально-эстетический самообман.

*?*?*

Английские подстриженные сады Набокова… да нет-нет и у него вдруг чисто русский взрыв… Себя стесняется. Нельзя без «комильфо», нельзя открыто выражать свои чувства, неприлично, дескать… И вдруг:

Бывают ночи: только лягу,

В Россию поплывет кровать

И вот ведут меня к оврагу,

Ведут к оврагу убивать.

И пленил-то он, Набоков, всех англичан и американцев, и вообще весь Запад, тем, что его английский был русским английским. Русские страсти, якобы усмиренные этим гениальным языком, все равно – прорвались.

Посмею сказать: безвкусица Набокова (в отношении Достоевского, как и Толстого в отношении Шекспира). А уж, кажется, вот две вещи несовместные: Набоков и безвкусица…

Больше всего не люблю, больше всего боюсь: когда любимые мной ссорятся.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.