Бахтин
Бахтин
Для меня лучшие книги о Достоевском (если выбирать одну или две):
1. М.М. Бахтин. «Проблемы поэтики Достоевского».
2. Н.А. Бердяев. «Миросозерцание Достоевского».
Но почему у Бахтина в книге о Достоевском нет ни полслова о Бердяеве? Почему? Не знал? Но ведь книга-то Бердяева вышла в 1921-м, а Бахтина – в 1929-м.
Конечно, трудно возражать гению, и все-таки некоторые возражения М.М. Бахтину.
Он говорит, что почти о каждом герое-идеологе Достоевского можно сказать: нет ничего, чего бы он не знал о самом себе… Это не совсем так: сколько неожиданностей, сколько «вдругов» подстерегает каждого из них на каждом шагу…
О «Бедных людях»: «коперниковский переворот»…[161] Да если б не было всего, что создано после каторги, никто и никогда, даже сам ММБ, не заметили бы никакого «коперниковского переворота». Распространеннейшая оптическая ошибка – приписывать предыдущему то, что знаешь из последующего. А останься Достоевский при «Бедных людях», при «Двойнике», «Господине Прохарчине» – не было бы Достоевского, не состоялся бы, как не состоялся бы Гойя до «Капричос».
Между «Бедными людьми» и «Бобком», «Сном смешного человека», «Великим инквизитором» и должно было произойти нечто такое, что и предопределило наконец «коперниковский переворот», как между шпалерами Гойи, его первым радужным «Праздником Сан-Исидро» и «Капричос», картинами из Дома Глухого. Останься Достоевский только при «Бедных людях» – он и остался бы в ХIХ веке (одним из…), как Гойя при своих, даже самых лучших шпалерах, без «Капричос», без «черной живописи».
Конечно, внутреннее духовное предопределение было и у Достоевского. Чтение истории Иова в детстве (см. об этом 29, II, 43, 214. – Ред.), сама атмосфера Мариинской больницы для бедных… «Двойник» ведь тоже не с луны свалился, а из собственного духовного опыта вырос. Вот здесь-то можно, да и должно усмотреть подход к «коперниковскому перевороту». Недаром сам Достоевский считал идею «Двойника» САМЫМ ВАЖНЫМ своим открытием, не доведенным им самим до конца. «Они еще увидят, что такое “Двойник!”»[162] Недаром несколько раз пытался доводить его до конца. Не довел. См. черновики-переделки повести: «Кислород и водород перевертывают ему голову»… Мечтает стать русским Гарибальди. Голядкин-старший и Голядкин-младший – это же наметка Ивана с чертом (за 30 лет до «Братьев Карамазовых»).
Но как мы когда-то придумали с Эрнстом Неизвестным: циклотрон «Двойника» сооружен из консервных банок – разорвало… «Купол» (слово А.Н. Корсаковой) Голядкина еще не мог вместить всего того, что хотел вложить туда Достоевский. Художник и обогнал себя, и отстал от себя.
Не довел? Довел! Но уже в другом. «Записки из подполья» и все его «подпольные» во всех последующих произведениях. Они все вышли из «Двойника», они все – гигантский «Двойник». И конечно, «Приговор»: человек выпущен на землю в виде наглой пробы… Диаволов водевиль…
Полифония у Бахтина. Не абсолютизировать. Он и сам осторожен. Это скорее его адепты чересчур увлеклись. Плюс: духовный корень полифонии в Библии. Дать страничку – образ Библии. Сколько лет, десятилетий, а в сущности веков создавалась, «строилась» она? Сколько было «строителей»? Сколько голосов, хоров звучит там? Невероятный орган. А еще: «Библия. Все характеры» (Достоевский – 24; 97).
У Бахтина: Карнавализация, Меннипея, Солилоквиум и т. п. Но русские корни, православные.
Первое – это, говоря словами самого ММБ, «память жанра». Ведь человек мыслит логически, не зная никаких правил логики, никаких модусов и пр. А второе – восполнено прежде всего Д.С. Лихачевым, А.М. Панченко, а также Ветловской, Клейн и др.
У Бахтина: «Самосознание как художественная доминанта построения образа у Достоевского». Я бы уточнил: самообманное самосознание. Иного не бывает, по природе. Мера самообмана – другое дело, но доминантой остается самообман, страстно стремящийся избавиться от самого себя и страстно сопротивляющийся этому.
Голос, слово героя, по Бахтину, равны голосу, слову автора. Давно замечено, что это не так, но не объяснено почему. По-моему, объяснение (одно из объяснений) – таково: ММБ, издавший свою «Поэтику Достоевского» в 1929-м, просто не знал черновиков. А если их, черновики, знать, то нельзя не поразиться: Достоевский – абсолютный «хозяин разговора», невероятно тоталитарный сценарист и режиссер, без ведома которого ничего не делается на «сцене». Он и лампочку самую маленькую, самую последнюю сам зажигает. Крепостное право там, в черновиках у него, рабовладение, а в «готовых» произведениях герои – вольноотпущенники, свободны. Но они ведь сотворены по воле Демиурга, по его образу и подобию, по образу того Демиурга, который всю жизнь и сам мучился, и сам одолевал себя. Высшая художественность творца создает иллюзию равноправия его с творениями.
Полифония. Бахтин заставил, научил слушать и слышать Достоевского. Именно: не просто читать глазами, духовным глазом, а слышать – духовным ухом, слышать – РЕЧЬ, а не просто читать ПИСАНИЕ.
ПИСАНИЕ. Библия. Книга… Но это же – Речь? Это – ГОВОРЯЩАЯ КНИГА, КРИЧАЩАЯ… Образ: души – голоса – летят-кричат… «Я твоему голосу верю…» (Рогожин – Мышкину). Нужно «включить», взнуздать все наше воображение, чтобы представить ГОЛОС ХРИСТА, ХРИСТА – РАЗГОВАРИВАЮЩЕГО, ХРИСТА ГОВОРЯЩЕГО.
ХРИСТА ПИШУЩЕГО – мы не знаем, его просто не было. Он – говорил, за Ним записывали, да и апостолы Его несравненно больше ГОВОРИЛИ сами, чем записывали.
«В начале было Слово…» А не сказано или не поняли? («какое слово»?) Помысленное только, записанное? Сказанное, проговоренное? Во всяком случае, насколько я сейчас себе представляю (прочесть с этой задачей Библию), большей частью Бог – говорит.
Апокалипсис. Почему у Бахтина нет или почти нет ничего об этом? Сначала поставить такой вопрос, раззадорить читателя, «поводить» его, а потом вдруг взорвать ответ:
ММБ писал свою книгу в принципиальнейшей полемике с идеологическими «обработками» Достоевского, которые вольно или невольно убивали в нем, в Достоевском, художника. Таких «обработок» было две главных: вульгарно-социологическая (марксистская, прогрессистская, идущая от Писарева, Зайцева и др.) и утонченнейшая религиозно-мистическая (Бердяев и др.). И сколько бы Бердяев, действительно человек образованнейший и тонкий, ни оговаривался, что, дескать, Достоевский – великий художник, все равно остается в его работах ощущение отговаривания. Так вот, ММБ и выступил против обеих этих «обработок». Другими словами, первая делала Достоевского – идеологическим врагом, вторая – идеологическим союзником, но обе, хотя и несравнимые по глубине, таланту, вкусу, – обе превращали Достоевского в средство для чуждых искусству целей. Достоевский оказывался «козырем» в идеологической карточной игре. А так как вторые – Бердяев и др. – не могли не открыть у Достоевского проблему Апокалипсиса и тут же ее пустить в «игру», то не это ли и претило Бахтину, не поэтому ли он и счел самую проблему внехудожественной. Что касается первых, то для них вообще этой проблемы не было, да к тому же они, начиная с 20-х годов, – объявили ее запретной.
Все это я знаю, через все это я прошел (через обе обработки) на собственной шкуре собственного духа. Ни в чем это не выражалось так сильно, так наглядно, как в самом способе цитирования художника, – цитировал его как мыслителя, философа, социолога, идеолога. Логика (не высшего разряда) заменяла непосредственно художественное восприятие и понимание.
Еще о полифонии ММБ. Это был гениальный, внутренне скрытый, но все равно вопиющий духовный протест против наступающего и наступившего уже монологизма тоталитарной идеологии. И, если угодно, против духовного калечения человека.
По Бахтину: ничего окончательного в человеке еще не произошло, последнее слово человека и о человеке еще не сказано, человек открыт и свободен, еще все впереди и всегда будет впереди… ММБ продолжает здесь Достоевского: «человек есть тайна» (для тоталитарной идеологии тайн нет), «окончательная формула человечества» – не найдена… ММБ не мог духовно смириться с тоталитарным мышлением, хотя у него нет ни капли злобы, даже скрытой, даже «растворенной». Но вызывал он сам у новых властей – и чем дальше, тем больше – не просто неприятие, а именно нарастающее озлобление, и, конечно, не могла его спасти благожелательная рецензия Луначарского.
Тем более поразителен парадокс: слова «Апокалипсис» у ММБ нет или почти нет, но дух Апокалипсиса, можно сказать, царит в его книге. Все его понятия-образы, образы-категории апокалипсичны, а вроде бы самой-то идеи Апокалипсиса, слова такого – нет.
Добавить еще, что в своей работе о Рабле он тоже абсолютно обошел эту тему, хотя (уточнить) первая часть «Гаргантюа и Пантагрюэля» заканчивается особой главой специально об Апокалипсисе. Почему так?
Книга о Достоевском вышла, повторяю, в 1929 году. «Год великого перелома».
Вы всей стране хребет сломали
и душу смяли ей в те дни…
Ножами по живому телу
они чертили свой чертеж…
Н. Коржавин
И вдруг: солилоквиум, карнавал, полифония, диалог, Большой диалог, Большое время…
Вот вам еще один «фантастический» рассказ о еще одном «Смешном человеке».
Апокалипсис («Поэтика Достоевского», с. 41, 223). Дело даже не только и не столько в том, что у Бахтина тема Апокалипсиса не только не выделена как главная, но нет даже самого слова «Апокалипсис». Взамен этому слову дается эсхатология. И встречается это слово всего два раза. Но что уж совсем странно, слову этому придан какой-то пренебрежительный смысл: «Достоевский-публицист вовсе не был чужд (курсив мой. – Ю.К.) ни ограниченной и односторонней серьезности, ни догматизму, ни даже эсхатологизму» (223).[163]
В контексте эта фраза – о Достоевском-публицисте – противопоставлена мысли о Достоевском-художнике, то есть, если угодно, она звучит так: у Достоевского-художника, полифониста нет, слава Богу, никакого эсхатологизма, никакой апокалепсии, но у Достоевского-публициста, монологиста, к сожалению, – есть.
Тут два недоразумения:
1. Достоевский-художник ЕЩЕ БОЛЕЕ эсхатологичен и апокалипсичен, чем Достоевский-публицист.
2. Пусть действительно у ММБ нет СЛОВА АПОКАЛИПСИЧЕСКИЙ, но все реальное содержание, повторяю, его книг насквозь апокалипсично: только у него вместо этого слова почти на каждом шагу – «катастрофа», «порог», «контрапункт», «внутриатомный контрапункт голосов» и т. д.
Объяснение? Объяснений несколько. Первое и главное: понятная реакция чистого исследователя, чистого искусствоведа, чистого литературоведа на всякого рода идеологические обработки Достоевского, как вульгарно-социологические, так и утонченно религиозные.
Второе. Нельзя, вероятно, не принять во внимание, что ко времени выхода книги Бахтина темы религии, особенно темы эсхатологии, Апокалипсиса, были уже закрыты. Сами термины эти – эсхатология, Апокалипсис – были изгнаны (сам предмет закрыт, сам вопрос снят, запрещен, арестован), в лучшем случае эти термины звучали только в негативно-ироническом тоне.
Третье. Да и сам Бахтин в 1929 году, наверное, был не тот, каким я его встретил в 1965-м в ссылке, в Саранске.
Сам-то он был (никогда об этом не забуду по саранским ночам и дням) насквозь христианский человек. У него все христианство, все православие, весь Апокалипсис «растворен» во всех его работах, в каждом его слове: Апокалипсис у него просто «переведен» в другие, «легальные», «полулегальные», непонятные для марксистов-атеистов, – термины, как у Мераба Мамардашвили, как у А. Пятигорского.
Я это вначале только почувствовал, но не понял. Понял только сейчас.
Монолог у Бахтина. Во-первых, что вообще имеется в виду под словом, понятием – «монолог».
Во-вторых, что имел в виду конкретно под монологом (и полифонией) Бахтин? Все время иметь в виду, что он очень оговорочно употреблял эти понятия, называя их то аналогиями, то – образами-понятиями.
Так или иначе, вероятно, должна быть глава:
«О сомнениях в самой возможности существования монолога».
Да, монолог невозможен именно по самому происхождению самого СЛОВА. СЛОВО, по природе своей, по своему происхождению и, стало быть, по своим последствиям бесконечным, – не монологично, а диалогично, полифонично.
Мне кажется, что, как это ни странно, ММБ почему-то не учел этого в своей теории. И дело как раз совершенно не в том, что Достоевский противостоит другим писателям как диалогист, полифонист – монологистам, а в том, что он открыл и «продемонстрировал» – художественно – диалогическую, полифоническую природу и монолога (гениально его определение: «корчащееся слово», «слово с оглядкой»…) – тут надо найти какие-то другие слова… Ведь если идет речь о слове, о слове звучащем, откликающемся и рассчитанном на отклик, вызывающем на отклик, о слове-отклике и слове, требующем отклика, о слове аукающемся, которое самое есть ауканье, – то, стало быть?.. Вот перед нами природа СЛОВА как слова, которое не может быть монологичным, как слово, которое не может не быть диалогичным и полифоничным.
М.М. Бахтин: у Достоевского нет характеров, нет типов. Но сам-то Достоевский мыслил себя именно в этих категориях. И о той же Библии: «все характеры». М. Бахтин: критик должен понимать автора лучше, чем сам автор себя понимает. Сомнительно.
У М.М. Бахтина есть гениальная мысль (не надо – «гениальная»; вообще этих апологетических определений – тщательно избегать, принципиально, ну один, максимум два-три раза на тысячу страниц, где уж нельзя удержаться, да и то – постарайся удержаться: надо научиться, надо суметь – описать, передать впечатление гениальности, а не отделываться апологетическим эпитетом, в сущности, не требующим никакого усилия мысли): Достоевский мыслил целыми мировоззрениями.[164] Кажется, эта мысль относилась у Бахтина прежде всего – к «Сну смешного человека».
Если каждое произведение (да и все творчество) великого художника – это как бы храм, то в отношении Достоевского можно сказать так: Он строит свой храм из храмов других. храмы «чужие» он делает своими, своими «кирпичиками»…
Все так. Но: чтобы так мыслить, чтобы так строить, надо… в совершенстве знать эти «целые мировоззрения», надо знать эти «храмы» чужие – как свои, и только тогда можно так мыслить, можно так строить.
Ну вот, к примеру, – о Шиллере в «Преступлении и наказании»: «Шиллер-то, Шиллер-то наш», «шиллеровские натуры».
Одно – всего одно! – словцо, а что за ним? Для самого Достоевского? Для тогдашнего читателя? И – для сегодняшнего?
Для Достоевского – это: прочтение, еще в юношестве, всего Шиллера (а это – описать – физически наглядно, осязательно, точно). Это: «я вызубрил Шиллера <…> бредил им…»[165]
Для тогдашнего читателя эти чувства и мысли Достоевского были родны, понятны (как и для его героев). Автор, герои, читатели – говорили на одном языке, слушали друг друга на одной «волне», понимали друг друга с полуслова, с полунамека.
Вот что значит, конкретно, мыслить «целыми мировоззрениями», строить из храмов-кирпичиков.
Может ли так мыслить, строить, сотворчествовать читатель современный (да и даже большинство исследователей)?
Но ведь точно такое же рассуждение можно – нужно – отнести ко многим десяткам имен, подобных Шиллеру…
Не знаешь этого, не понимаешь – не вспыхнет в душе твоей из этой искры огонь, не сможешь соучаствовать, сорадоваться.
А еще, скажем, та же Сикстинская Мадонна Рафаэля… В художественных произведениях она упоминается два-три раза («Преступление и наказание», «Бесы»?..)
Опять:
1. Что значила Сикстинская Мадонна для Достоевского самого?..
2. Для его читателей тогдашних?
3. А для нынешних?
Кстати: а сколько тогдашних читателей-то было?! Не забудем (в этом отношении – факт из фактов): трехтысячный тираж отдельного издания «Бесов» 1873 года на треть не был раскуплен – тираж тогдашних журналов буквально ведь капля в море.
Нынешние – зато! – имеют, только пожелай, пусть несовершенные, но альбомы, видеокассеты… Но – знают ли, понимают ли, чувствуют, – что тогда значила эта Мадонна для Достоевского?..
И ведь то же самое, то же самое – о Гольбейне.
То же самое и с музыкой, которую слушал, любил – не любил Достоевский…
Короче, то же самое со всей его «Библиотекой», – литературной, изобразительной, философской, музыкальной…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.