Петр Верховенский как… литературный критик
Петр Верховенский как… литературный критик
Есть еще один способ понять: зачем Хроникер в «Бесах»? А что, если «вытащить» Петра Степановича Верховенского из романа и представить себе: как бы он отнесся к Хроникеру, к «Бесам» и к самому Достоевскому? Допущение, конечно, фантастическое, выходящее за рамки «чистого» литературоведения. Оно может показаться «недопустимым», «некорректным»: произойдет, дескать, «путаница» образов с живыми людьми, искусства – с действительностью. Конечно, произойдет, но попробуем.
У кого могут быть малейшие сомнения в том, что сделал бы Петруша с Хроникером, будь на то его полная воля и прослышь он о «хронике» во время ее написания или после? Вспомнил бы и фамилию, и имя, и отчество. Спровадил бы туда, куда спровадил Шатова. Не на ветер же кидал слова: «Еще много тысяч предстоит Шатовых». Заклеймил бы «продавшимся», «купленным», «предателем», «шпионом» и пр. Да, Хроникер слаб. Но что ж его, слабого, так боятся «сильные»? Что же шарахаются от него такие «смелые», как Петруша?.. «Высшая мера», которую применил бы Петруша к Хроникеру, есть и высшая оценка Хроникеру.
А с какой кривой улыбочкой, с какой жалкой трусостью, с какой лютой ненавистью читал бы он роман. Вообще-то он сам признаётся, что читает мало, но это прочел бы! Правда, спохватившись, нашел бы его «реакционным», «клеветническим» и «малохудожественным», нашел бы ложной его «поэтику» («эстет»!)… Прочел бы и – топтал, топтал исступленно и трусливо, разодрал бы в клочья, сжег бы, боясь разоблачений, боясь увидеть диагноз собственной омерзительной болезни… Что и говорить, «картинка» отвратительная, а все-таки чем-то и приятная: изначальной, исконной слабостью, ничтожностью зла – вот чем приятная.
Достоевский в «Бесах», как Гойя в «Капричос», пусть сначала надрывно, трагически, но затем все саркастичнее, презрительнее – смеется, хохочет над бесами. А этого-то они больше всего и боятся и – корчатся при свете, при солнце смеха. Этот смех и есть уже их духовное одоление! Оба же эти произведения – беспощадная сатира на бесовщину.
Известный портрет Достоевского кисти Перова создан в мае 1872-го, то есть это Достоевский как раз в кульминационный период работы над «Бесами», Достоевский в борьбе с бесами, еще не победивший, но уже одолевающий их.
Что касается вопроса об отношении Петруши к Достоевскому (даже к Пушкину), то этот вопрос и ответ на него предусмотрены в самом романе. Ответ и вложен в уста Петруши: «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалываются глаза, Шекспир побивается каменьями…» Точно так же поступили бы они, верховенские, и с Достоевским, и с Пушкиным. И отрезали бы, и выкололи, и побили бы каменьями. И отрезали, и выкалывали, и побивали без всяких «бы»: Н. Вавилову, П. Флоренскому… Не счесть.
Нет, такое допущение («вытащить» персонажа из произведения) не «фигура», не ради «элоквенции» это делается, не ради «красного словца». Еще Салтыков-Щедрин «вытащил» Молчалина и Чацкого из грибоедовской комедии и «втащил» их в реальную жизнь, поставил на равных с реальными людьми, жившими много позже, чем у Грибоедова. И Достоевский делал то же самое, чтобы глубже, яснее, резче выявить смысл литературных и жизненных явлений. Вся его Речь о Пушкине в этом смысле «некорректна» и «недопустима», вся она построена на «путанице» между литературой и жизнью. Безо всяких намеков, обиняков, «аллюзий» исследует он, что творят «русские скитальцы» в жизни.
Да и никакая тут не «путаница». Настоящая путаница – тогда, когда одно от другого (искусство от жизни) отделяют настолько, что можно подумать, будто и не было у Достоевского никаких других забот и целей, кроме как снабдить «чистых» литературоведов «чистым» материалом, чтобы они «разбирали» одни образы, сюжеты, фабулы и проч., с тем чтобы потом еще лучше «разбирать» другие, третьи и т. д., и т. п., до бесконечности, то есть до бесконечного удаления от живой жизни и все под лозунгом «науки», как в «Сне смешного человека»: «Но у нас есть наука, и через нее мы отыщем вновь истину, но примем ее уже сознательно, знание выше чувства, сознание жизни выше жизни. Наука даст нам премудрость, премудрость откроет законы, а знание законов счастья – выше счастья».
У Достоевского – особая художественность, которая одной наукой не может быть постигнута, а псевдонаукой – так просто убивается.
У Достоевского – особая художественность, которая не постигается и одним эстетическим чувством.
Может быть, ни к кому из художников не относятся столь точно, как к нему, слова Пастернака:
И тут кончается искусство…
Один писатель (кажется, французский) признавался: «Мне помешал стать гением слишком тонкий вкус».
Я думаю, что и в самом этом афоризме выразился этот вкус. Только, может быть, не о слишком большом (тонком) вкусе к литературе шла здесь речь – нет, о слишком малом вкусе к самой живой жизни.
«Тонкость не доказывает еще ума. Глупцы и даже сумасшедшие бывают удивительно тонки. Прибавить можно, что тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным».[68]
Есть и другой афоризм: гений – это человек, который начинает беспокоиться раньше всех (беспокоиться о судьбе жизни). Это уже – прямо о Достоевском, как и такие слова нашего исследователя Р. Назирова:
«Намеренно терпкими и тяжелыми образами царапая сердце, он разрушает существующий эстетический канон и переступает границы искусства. Болевой эффект, заменяя ожидаемый читателем эстетический эффект, порождает протест в его душе; энергию этого протеста автор как бы “переадресовывает впечатлениям окружающей жизни”.[69]
Сказано очень точно. Я бы лишь добавил: слишком долго многие читатели «переадресовывали» свои впечатления – не действительности, а обратно – самому Достоевскому, обвиняя его в «клевете» на действительность, а в лучшем случае – в «болезненности» и даже в «безнравственности».
А он и отвечал: «Да моя болезненность здоровее вашего здоровья» (24; 133). И он прекрасно знал, что шел здесь от Пушкина:
«Сохрани нас Боже быть поборниками безнравственности в поэзии (разумеем слово сие не в детском смысле, в коем употребляют его у нас некоторые журналисты)! Поэзия, которая по своему высшему, свободному свойству не должна иметь никакой цели, кроме самой себя, кольми паче не должна унижаться до того, чтобы силою слова потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческое, или превращать свой божественный нектар в любострастный, воспалительный состав. Но описывать слабости, заблуждения и страсти человеческие не есть безнравственность, так, как анатомия не есть убийство…»[70]
Достоевский и занимался болезнями социальными, болезнями духа, болезнями смертельно опасными, а не такими, что вроде ветрянки или кори. Социальная чума и холера, рак, сифилис и СПИД духовный – вот чем он занимался. И уж конечно, не его профессией было выдавать злокачественную опухоль за какой-нибудь флюс. Нельзя же, физически нельзя «красиво» писать о Хиросиме. Точно так же и для Достоевского нельзя было, невозможно «красиво» модулировать голосом, когда кричал он о смертельной опасности человеку и роду человеческому. Вот это-то больше всего до нас как-то и «не доходит». Более того, как говорил Герцен: «Всего яростнее восстанут за “рак” наиболее страдающие от него. Это очень глупо, но пора с глупостью считаться как с громадной силой» («К старому товарищу», письмо второе).
Фантастическое допущение о Петре Степановиче как критике совсем не фантастично. Сколько раз оно сбывалось! Сколько раз подобные персонажи сами «выскакивали» из книг (и «вытаскивать» их не надо было), сами «вскакивали» в жизнь и месили ее, кромсали и «залезать» обратно, в книги, ни за что не хотели. Да, убийцы вроде Петруши оказываются своеобразными «критиками» и «литературоведами», и по-своему очень даже безошибочными.
Зачем Хроникер в «Бесах»? Затем еще, что слишком хорошо известен и слишком дорого оплачен, «не по карману нашему», – ответ на другой вопрос: зачем Хроникер – бесам?
Как никогда, нам нужна честная хроника всей нашей жизни, хроника жизни всей страны, а сегодняшней жизни – особенно.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.