8
8
День за днем солнце садится за мертвый, без единого облачка, горизонт, и пропитанный пылью воздух ало светится. От этого свечения, от мрачного силуэта ветряка так тесно на душе, что последние крохи веры покидают тебя.
На таком вот закате я поливал сохнущие деревца у осиротевшего дома Шевчука. Черпал из колодца мутную жижу и носил неполными ведрами.
По дороге верховой казах-пастух гнал стадо. Коровы возвращались с пастбища голодными, не шли — бежали, хватая с обочин сухую лебеду. Две нетели увидели воду в моем ведре и бросились к ней, отбивая одна другую.
— Совсем травы нет, — сказал казах, придержав коня. — Сена нет, кукурузы нет, скотина падать будет. Как зимовать, товарищ Казаков? В горы гнать надо, бычков резать надо.
— Толкуй об этом с председателем.
— Председатель тут зимовать не будет, тебе думать надо.
— «Думать»! — взрываюсь я. — Нашли ответчика! Надо было раньше, теперь сами хлебайте!
Удивленный моей яростью, он тронул пятками коня, исчез в пыли.
Черт, напрасно обидел человека…
Оглядываюсь — у моего порога парткомовская машина. Щеглов играет со щенком. Мой цуцик рад вниманию, грызет ему руку, царапает мягкой задней лапой, а тот все тискает ему круглый его живот. Рядом стоит Николай Иванович.
— Кончайте, подождем, время есть, — говорит мне Щеглов. — Решили поглядеть, как живет технолог полей.
— Дно достал, рук помыть нечем. Заходите, — приглашаю их, — только раскардаш, жена в школе, у них ремонт…
Хватаю одежду со стульев (дрянная привычка — вешать все на спинки!), усаживаю их. Щеглов читает грозную надпись — Таня украсила ею стеллажи: «Не шарь по полкам жадным взглядом — здесь не даются книги на дом! Лишь безнадежный идиот знакомым книги раздает». Углем на стене — два профиля, мой и Татьянин, Колькина физиономия над нашей кроватью. Оглядывает секретарь мою обитель, как «автобио» читает, и от этого мне неловко, охота объяснять что-то, оправдываться…
— Не холодно зимой?
— По пять ведер угля сжигаем.
— А то в Рождественке один теплый дом освобождается… Давайте, Николай Иванович, чего уж там…
— Да, дипломатия ни к чему, — не глядит на меня председатель, пальцем по скатерти водит. — Сватать тебя пришли. Истрепался я, Виктор Григорьевич, нету пороха в пороховнице. Ты молодой, впрягайся. Авось больше повезет, чем мне.
— Само-то не везет, тащить его надо, — сказал Щеглов.
— Принимать колхоз? — бледнею я, — Это за что же? Бескормица, в кассе ни гроша… Почему на меня это?
— Верно — почему? — Щеглов.
— Бакуленко выгнали, что ни день новые заявления. А вы в это пекло — меня?
— Пекло, это точно, — вздохнул Щеглов.
— Ты тут ко двору пришелся. У тебя получится, — объяснил Николай Иванович.
— Колхоз на себя не возьму. Пусть Плешко, Сизов сюда едут, они тут дрова ломали.
— На кой шут вы деревья поливаете? — спрашивает Щеглов, — Вот директива из области.
Протянул телеграмму, красный гриф.
«Немедленно организуйте заготовку веточного корма тчк Создайте бригады по ломке молодых веток лиственных пород в лесополосах и прочих насаждениях тчк Наладьте сушку зпт строгий учет веников зпт материально заинтересуйте людей тчк Создавшейся ситуации это единственный путь спасти поголовье тчк Исполнение доложите тчк Сизов»
— Мы обломаем на корм сад Шевчука, а он какие-то клены поливает, — говорит Щеглов.
— Ни листа в саду я сорвать не дам.
— Деревьев жалко. А люди уходят — не жалко. Скот начнет падать — пускай.
— Не я в этом виноват! Освобождайте и меня, свет велик.
— От чего тебя освобождать? — гневно приблизился ко мне секретарь. — От ответа перед страной? Какого ж черта тогда в партию вступал? Можем освободить тебя только от партбилета!
— Вы тех сперва от него освободите!
— Да ты чем лучше? Бежишь от пожара, орел. В самый тяжкий час… Отпустить тебя можно, но людей в другом краю обманывать — нет. Оставишь партбилет — проваливай.
И меня охватывает бешенство. Вскакиваю и делаю то, о чем всегда буду вспоминать со стоном стыда, — бросаю на стол красную книжицу!
— Забирайте, если так! Но вам это припомнится!
Тут в дом вошла Таня. По нашим лицам она могла понять многое, но не поняла — или не захотела понять. Секретарь прикрыл мой билет пепельницей. Приветливо поздоровались:
— Какие гости у нас!.. Здравствуйте, Николай Иваныч. Добрый день… Татьяна Ивановна. (Щеглов: «Очень приятно».) Мы белим, все пальцы разъело. Вить, ты б хоть чайку согрел. Клюквенным вареньем угостим, хотите? Это быстро, только мы «жучком» пользуемся, вы уж закройте глаза… — Включила чайник, достала чашки.
— А где ж сын? — нарушая тягостное молчание, спросил Николай Иванович.
— Он у нас шофером работает. Возле школы грузовик, политехнизация наша, так каждый день отправляется, крутят что-то, вертят, потом докладывает: «Две ходки дал, устал как собака».
Щеглов рассмеялся:
— Значит, сын тут прижился? А Виктор Григорьевич, кажется, уезжать надумал.
— Уезжать? У нас речи не было. Он пошутил. Вы не поняли. Виктор, это ж наветы на тебя…
— Ну, вот вы сами и выясните, мы мешать не будем. А завтра под вечер заезжайте ко мне, Виктор Григорьевич, потолкуем.
Я не поднялся. Растерянная Таня проводила их.
Подошла, прочитала забытую секретарем телеграмму.
— Ставят председателем. Я отказался, Тань… Будь оно все проклято, зачем я сюда поехал…
— Милый, ну что делать, ты попробуй… Ты знал, что это будет.
* * *
— …Кто за кандидатуру Казакова Виктора Григорьевича?
За столом — Щеглов, Николай Иванович, колхозный парторг, я. Поднялись руки. Не слишком густо, но поднялись.
— Кто против? Нет. Единогласно. Держите, Виктор Григорьевич.
Щеглов подвинул мне колхозную печать — знак власти, она лежала на столе. Поглядел я на нее, взял в руку. Вот и председатель.
— Есть справки, замечания?
— А сколько хлеба на трудодень выйдет? — с задних рядов.
— А соломы дадите?
— Чем птицу кормить, председатель?
Я не собирался врать — у меня было право на это.
— Больше пятисот граммов выдать не сможем. Птицеферму придется ликвидировать. За соломой пошлем бригаду в Поволжье. Удастся заготовить лишку — дадим колхозникам. Но сначала будем думать о фермах.
Загудели в зале: мой ответ не понравился.
— Я эту штуку не просил, — поднял я над головой печать, — Вы сами мне дали. А раз дали — слушайте. Ничего хорошего сулить не могу. Колхоз еще долго будет кашлять после засухи. Помогайте сократить этот срок.
Это и было моей тронной речью.
* * *
Моя тетя Нюра теперь работала на птичнике. И тем тяжелей мне было уничтожать птицеферму. Но делать нечего — подогнали грузовики, женщины ловят последних кур, переполох, перо до горы. Ходим с парторгом. Поганая миссия!
— Как пусто, так таким большим кажется, — говорит она про помещение. — Вот последнее, — показывает тройку яиц, — взять Кольке на заговенье, не сдавать же?
— Птица — не беда, живо восстановим, — говорю, — Со свиньями горе, молочных поросят… ох!
— Копили годами, размотали в неделю, — сыплет соль на живое парторг.
— Удержаться бы на плаву. Что с лошадьми решили?
— Старых придется в Казахстан продать, на махан.
— Придется. Уйдем от падежа.
Рука моя отвердела, я стал жестче, решительней, уверенней.
Снова гонит молодняк пастух-казах, теперь уже — в предгорья. За ним жена везет на телеге немудрый скарб: кошмы, котлы, сундучок кованый.
— Каримбаев, как переправишься — отбей телеграмму!
— Приезжай на бешбармак, товарищ Казаков! — кивает, улыбается.
— Ты там не больно бешбармачь, за каждую голову ответишь, — строжусь я. — Как снег ляжет, приеду.
— Кок-чай пить будем, подводить итоги будем.
* * *
…В селе, у мастерских, парторг говорит:
— Привез, Виктор Григорьевич. Только два и было. И то спасибо Щеглову, а то б нам не досталось.
— А ну, показывай. Кто плоскореза не видел, пошли!
Мощный угольник на колесах, как отличается он от вековечного плуга! Разговоры:
— Так он же пласт не обернет!
— Стерня торчать останется.
— Во дожились — лемеха не оттягивать…
— А ну, продерни!
Парень сел в трактор, протянул плоскорез. Поверхность с виду осталась прежней. Но я прошел по вспаханному — нога тонет. Мужики со мной, любопытствуют. В первый раз великая степь видит орудие, каким будут обрабатывать ее века.
— Вот это и есть конец эрозии, — говорю им.
— Думаете, не тронет ветер? — не верят.
— Испытано.
…За селом самолет снижается, «кукурузник». Глядим — на посадку пошел.
— Кого это бог несет? Дай-ка ключ.
Беру у кого-то из трактористов ключ, вскакиваю на мотоцикл, мчусь к самолету.
Не верю глазам своим: у самолета, в кожанке и сапогах, стоит брат Дмитрий. С ним прилетел Сизов.
— Повезло — застал, — говорит Дима, обняв меня. — Буквально на час. Хотелось взглянуть, что тут ветер натворил. А он твою Рождественку показал.
— Тут не один ветер виноват, — говорит Сизов. — Я ж говорил, Дмитрий Григорьевич, «сверху» нажим был страшнейший. А отдуваться — обкому…
Ты лжешь, голубчик. Я не протянул тебе руки и рад, что ты не полез с приветствиями.
— Каким ветром, Дима? Хоть бы позвонил.
— Внезапно все. Вчера из Москвы. Велено выяснить, что у вас с семенами, не придется ли и на сев покупать, Слыхал ведь? Закупаем зерно у Канады.
— Да что ты? Неужели до этого…
Известие это потрясает меня. А брата мое неведение злит:
— Зарылся же ты. Весь мир взбудоражен: «Россия везет через океан миллионы тонн зерна». Связывался по телексу с Саркайном. Просит передать коллеге Виктору его сочувствие в связи с неурожаем. Но цену лупит добрую!
— Господи, позор-то какой! — Я не могу прийти в себя.
— А карточки — лучше? — Брат нервен, резок, — Нахозяйничал, так утирайся. Ладно, покажи, что у тебя делается.
— Я за машиной сбегаю.
— Не надо, и мотоцикл сойдет.
Мы оставляем Сизова. Видно, и брату чем-то неприятен спутник.
Несемся по заметенной песком полевой дороге. Пусто, голо, серо, ни травинки. Мой отчет перед братом? Нет, это не мое. Мое — это те паровые поля, на каких сейчас молотит Голобородько.
Здесь хлеб! Пусть редковат, пусть не слишком наборист колос, но это — оазис в бедующей степи, это реальный хлеб, и я вхожу в него, как исстрадавшийся от жажды человек, едва достигнув озера, входит в воду по пояс. Растираю колосья, бросаю в рот зерна, такие твердые, янтарные в знойное нынешнее лето.
— Это — как? — старается понять сбитый с толку брат, — Орошение?
— Нет. Просто чистый пар. Удалось утаить эти вот латочки. На семена, думаю, хватит.
— Значит, по-твоему… — Он понимает: — И в это лето мог быть хлеб?
— Паровые поля дали б центнеров по восемь — десять.
— Значит, ты сознательно лишил нас хлеба?
— Ты Сизова об этом спроси. Он командовал!
— Какого Сизова? — Он в негодовании хватает меня за ворот, — Я не знаю ни-ка-кого Сизова! Ты тут работал, люди на тебя надеялись, теперь жрать у тебя просят, а ты Сизова мне суешь? Я считал тебя стоящим человеком, а ты — пешка, шестерка, холуй несчастный! Сизова убоялся, сопляк! Ты ответишь за наш срам, ты, а не тот хлюст! Я не умею покупать хлеб, ты способен понять? Я обучен продавать пшеницу, наши порты оборудованы отгружать… Я золотом расплачиваюсь за твою трусость, негодяй!
Брат хочет закурить — не может, руки дрожат. Мой брат, воплощенная сдержанность, выходит из хлеба, стыдясь слез.
Ничего, пусть его. У меня уже это прошло. Теперь я, а не он, старше. Я выстою. Еще долго до того, когда вещи назовут своими именами, но во мне перелом уже произошел.
Со стороны сада к самолету возвращается Сизов:
— Что же могилу Шевчука так занехаяли? Песком занесло. Я тут эскиз памятника прибросал, в бетоне отлейте, что ли. Деньжат на это можем подкинуть.
На листке — обелиск с профилем, внизу три слова:
«Человеку, украсившему землю».
Я подал руку Диме, слова тонут в реве мотора.
От винта — вихри пыли. Отпускаю листок с рисунком, он уносится в степь.
* * *
В ту осень Рождественка стала пахать зябь безотвально. Я дневал и ночевал в степи. В работе было наше спасение. То была осень тяжкая и неповторимая, осень подлинного — без клятв и восторгов — освоения целины.
Помню вечер холодного, с реденьким дождем сентябрьского дня. На старый наш стан я приехал, когда ребята уже выпрягались.
— Сколько плоскорезов в ночь? — спрашиваю бригадира. Вместо Бориса хозяйствовал все тот же пессимист.
— А кого ставить? Отзвонили по смене, больше не хотят. И погода…
— Какая там погода, тут потоп нужен, чтоб отпоить… Плоскорезы стоять не могут.
А злы-то все — как дьяволы. У Ефима спички отсырели, никак не прикурит, матерится беззвучно. К Гошке не подступись — устал, осунулся, глаз не кажет. Скажи сейчас грубое слово — взрыв.
Даю прикурить Голобородько:
— Поработал бы ночку. Ужин привезут.
— От работы кони дохнут. Хватит, мослы видать!
— Гоша…
Отворачивается Литвинов.
— У Сизова ты б пошел, — люто поминаю ему старое. — Врешь, пошел бы — за премию!
Оглядываюсь — один я тут. И такая тоска вдруг подступила — не вздохнуть.
— Нинкин, давай робу. Меняться будем.
— Чем?
— Ты — председателем, я — на трактор. Ну? (Испуганно мотает головой.) Тогда ты. (Ефиму.) Или ты… Вы боитесь, не я. Я вас не обманывал. И не грожу, нет. Но если сейчас уйдете — вся целина псу под хвост! Мерзли, кости ломали, Нестера зарыли — и на всем крест! Некому, кроме вас, слышите? Не меня — себя пожалейте.
Поворачиваюсь — и к машине. Глядят вслед, ждут: сейчас уеду. Впервые коса нашла на камень, аж искры!
А я не еду. Помедлив, я несу им посылку с яблоками. Содрал фанерную крышку:
— От Бакуленка.
Аромат антоновки пошел кружить головы. Но не берут.
— Видал — помнит, — робко произнес, глотая слюну, старик сторож.
— А я не желаю! — вдруг заорал Сережка. — Пусть он подавится! Сами вот что жрут, а тут… Дед, забивай, назад отправим!
Черт бы подрал твою гордость, паршивец!
— Кончай, салага, — словно подслушал Литвинов. — Борька — от души…
Взял яблоко, отер мазутной ладонью, стал грызть. Следом потянулся сторож. Еще рука. Жуют, злые донельзя. Молчим, едим, огрызки — Кучуму.
— А ничего, — одобряет Ефим, принимаясь за следующее.
— Антоновка, — с полным ртом объясняет сторож.
А вообще-то оборотец! Пацаны ранеток не видят, а тут батька — за обе щеки… Промелькнула улыбка. Ну да, вон и Сергей, вздохнув, запускает лапу в ящик.
— Так что, присылать ужин?
Молчат, но настрой уже иной. Миновала гроза. Чувствую — присылать.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.