М. Слоним Марина Цветаева{146}

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

М. Слоним

Марина Цветаева{146}

Можно сказать, что нет русского поэта, вокруг которого велось бы больше споров, чем вокруг имени Цветаевой. Одни считают, что она крупнейший лирик пореволюционной поры; другие возмущаются, утверждая, что ее стихи и поэмы — бессмысленное нагромождение слов, в котором не может разобраться простой смертный.[488] После опубликования каждой ее поэмы появляются едкие нападки, страстные заступничества, горячие споры. «Старики» ее не понимают и не признают, молодежь, наоборот, готова считать ее своим учителем. Критики, независимо от своих симпатий или антипатий к поэтессе, с каждым днем все решительнее признают силу и глубину ее таланта.

Цветаева — трудный поэт, потому что ее произведения необычно новы и сжаты. Она заставляет читателя, пусть с большим трудом, вникнуть в смысл ее стихов, и неудивительно, что многие, так и не постигнув его, заявляют, будто вообще никакого смысла и нет и что все в поэзии Цветаевой сводится только к литературным экспериментам, к чисто языковым тонкостям. Но это абсолютно неверно, и почти всегда в непонимании Цветаевой виноват сам читатель, инертность его ума, привычка и любовь к определенному поэтическому шаблону.

Новые поэтические формы не воспринимаются с той же легкостью, что привычные размеры и мелодии, и нет ничего странного в том, что ларец, в котором скрыты поэтические сокровища Цветаевой, многим напоминает сундук с потайным замком. Но какие поразительные картины возникают перед теми, кто, благодаря интуиции, знанию или внимательному изучению, проникнет в тайну ларца и откроет эту дивную ризницу.

Цветаева начала печатать свои стихи за два года до войны. Она была тогда совсем молодой беззаботной девушкой с золотыми волосами, страстной жаждой жизни и грустью, что все проходит слишком быстро и миг упоения слишком краток. В московских салонах и на литературных вечерах часто можно было встретить ее статную фигуру и услышать сильный и звонкий голос. Она писала стихи о молодости, о легкости творчества, о том, что ее стихи слетают с уст так же естественно, как «брызги из фонтана, как искры из ракет».[489] В первые дни войны она была уже известна. По всей России декламировали ее стихотворение-эпитафию на вымышленной могиле:

Прохожий, остановись!

Прочти — слепоты куриной

И маков набрав букет —

Что звали меня Мариной

И сколько мне было лет.[490]

Уже в этих стихах чувствуется какая-то необычность, дерзкость. Она сама признавала, что «…любила / Смеяться, когда нельзя!» Она вообще любила все делать наперекор, не ведая никаких запретов, и, может быть, поэтому в период русского Парнаса — период господства холодной эстетической школы во главе с Брюсовым — неожиданно трансформировала лирические народные мотивы и полный слез «жестокий романс» в буйный, остро эмоциональный стих. Его назвали «цыганским» за этот сильный и страстный тон. И так же наперекор, когда началась революция, Цветаева воспела XVIII век, короны и престолы, великосветских герцогинь, международных авантюристов.

Лирика Цветаевой в основном любовная. Но какое различие между ней и преуспевшей Ахматовой! Молодая Цветаева пишет распахнуто и светло, ее любовь мятежна, пламенна, почти всегда выплеснута наружу — и в радости, и в грусти. Но грусти меньше, чем страстной жажды жизни. И только в 1918–20 годах в душе поэта происходит перемена. Новый сборник стихов, волнующий мрачной серьезностью, романтическим трагизмом, называется «Разлука». Это разлука с прошлым, с тем, что раньше манило и влекло. И даже если ненадолго вернется любовь — мы не уверены, что злая судьба не убьет радость.

Смуглой оливой

Скрой изголовье.

Боги ревнивы

К смертной любови.

А дивное стихотворение:

Уже богов — не те уже щедроты

На берегах — не той уже реки.

В широкие закатные ворота

Венерины, летите, голубки! —

уже означает окончательный поворот в творчестве Цветаевой. Ей открылась, как сказал Оскар Уайльд, другая сторона сада.

Я знаю, я знаю,

Что прелесть земная,

Что эта резная,

Прелестная чаша —

Не более наша,

Чем воздух,

Чем звезды,

Чем гнезда,

Повисшие в зорях.

Цветаева пришла к мысли, что больше незачем стремиться к земной славе, что внешний успех не всегда равнозначен победе внутренней, духовной, что пути тела и духа различны и противоположны, что во имя познания мира и совершенства нужно бежать суровой и мерзкой действительности. Так возникает пропасть между тем, что есть жизнь и что выше жизни, к чему стремится поэт. Подобно Дон Кихоту, Цветаева уходит в мечты, вымыслы, чистую духовность, подальше от половинчатости, компромиссов, глупости тупой и пошлой толпы.

Конь — хром,

Меч — ржав.

Плащ — стар.

Стан — прям.

Она преодолевает любую косность — умственную, физическую, литературную. Единственная ее цель — дойти до главнейшего, до сути в идеях, людях и природе. Мир, в котором она живет, свободен от всего случайного, поверхностного: это строгий и чистый мир абсолютных крылатых взоров, превозмогающих земное тяготение.

Цветаева более других презирает ограниченность, пошлость, главенство тела, которое сковывает душу. С иронией, почти с гневом, превращающим стих в острую сатиру, разоблачает она в поэме «Крысолов» вымышленный немецкий город Гаммельн, где живут сытые провинциалы и правит «Мера! Священный клич!», где главное — умеренность, узаконенность и вечная шаблонность:

Даже сходи с ума

В меру. Щелчок на фунт!

Ирония перерастает в гнев, когда Цветаева говорит о «людской косности» под спудом лжи, лицемерия и грубости, обо всех мерзостях нашей жизни. Она постоянно подчеркивает, что за пределами этого мира несовершенств существует царство духа, где все мы цари.

…………………………..Есть

Здесь, над сбродом кривизн —

Совершенная жизнь:

Где ни рабств, ни уродств,

Там, где всё во весь рост,

Там, где правда видней:

По ту сторону дней…[491]

Она знает, что

Не задушена вашими тушами

Ду — ша![492]

И всегда стремится в глубины и выси той своей истинной Родины, где «все бесконечно, как мысль». Цветаева некогда писала, что ей опротивели все преграды и что больше всего она любит «четвертое измерение… пятую стихию… шестое чувство».[493] «Вы делаете миллиметры там, где я — мили»,[494] — отвечала она одному негативному критику.

Эта безмерность, углубленность, стремление во всем дойти до сути, снять покрывало спасительных иллюзий сочетаются в Цветаевой с исключительным напряжением духовной жизни, с тем подъемом, который делает ее наистрастнейшим современным русским поэтом.

О чем бы ни писала Цветаева — о любви, о разлуке, о музыке или о фабричных заставах, о революции или о Белой гвардии, — она всегда поглощена одной идеей, одной страстью. Она абсолютно не понимает и не признает равнодушия. Она может восхищаться или презирать. Она всегда защищает или атакует. Она следует совету Ибсена: будь чем хочешь, но будь весь, никогда не наполовину, никогда не раздвоен. Это и придает особую силу и выразительность всей поэзии Цветаевой, перенасыщенной эмоциями наряду с серьезными, подчас философскими темами.

Патетика Цветаевой сказывается, кроме прочего, и в том, что она во всем ищет крайностей — острейших и сильнейших образов, самых глубинных источников творчества, наиболее выразительных художественных средств. Ее последние трагедии в стихах называются «Тезей», «Федра», а в некоторых стихах последнего сборника встречаются имена Ахилла и Эвридики, Гомера и Гете, Вагнера и Шекспира. Имена трагических героев и писателей-романтиков произносятся не случайно: Цветаева в русской литературе — тоже яркий пример поэта-романтика, поэта-трагика. В жизни, как и в творчестве, почти всегда сталкиваются два начала: идиллическое и трагическое. Идиллия — созерцание природы и жизни. Она в непосредственной радости, ощущении единства с миром, упоении морем и июльским небом, и сладостью любви. Идиллия — пауза, полдень, когда не ощущается ничего, кроме тишины, солнечного тепла и бесконечности мига.

Но есть и другая напряженность души и тела, движение и борьба страсти и воли — трагедия. Это — не принятие мира в заданных и неоспоримых границах, а стремление их уничтожить, через них переступить. Идиллия мерит мир человеческой мерой, трагедия — божественной или, скажем, сверхчеловеческой. В идиллии человек един с природой и свой едва слышный голос присоединяет к великой гармонии гимна жизни. Он не сам по себе, не пытается свернуть с пути, предначертанного Всевышним. В трагедии человек выделяется из хора, он бранится, бунтует, срывает знамя и ранит ноги, продираясь к вершинам, где обитают боги.

Романтизм, порывая с действительностью, тяготея к движению и протесту, руша преграды и уничтожая границы, — всегда трагичен. Трагично и творчество Цветаевой, которая владела тяжестью знания и переживала муки отречения от жизни и ухода в разреженные пространства душевного одиночества.

Все чаще в творчестве Цветаевой сгущается нота тоски и подавленности: нелегко жить и творить, как она, сопротивляясь мелочам жизни, предъявляя к людям, жизни и себе непомерные требования. «Одни любят свой желудок, другие — свою душу, последнее не прощается», — писала она некогда и добавляла: «Что я делаю в мире? — Слушаю свою душу. Это также не прощается».

Чтобы определить своеобразие творчества Цветаевой, следует помнить, что наряду с чувственным в ее поэзии много чисто интеллектуального. Некоторым даже кажется, что переход от идиллического к трагическому взгляду на мир связан в поэзии Цветаевой с перевесом мысли над чувством. Пламенность ума — ее характерная черта. Ее может необыкновенно взволновать и увлечь какое-либо проявление чистого интеллекта, и иногда это волнение сильнее, чем то, которое вызывает в ней природа или человеческое чувство. Интеллектуальность ощущается в самой конструкции ее стихов и особенно в прозе, всегда полной огромного поэтического вдохновения.

Стихи Цветаевой очень точны по мысли и отделке. Она необыкновенный мастер слова, использующий целиком его выразительные возможности. Она стремится придать своему стиху сжатость афоризма. Мысль и безмерность она облекает в предельно отшлифованную и сжатую форму. Она говорит почти формулами, острыми фразами, и то, что называют у Цветаевой «темными местами», есть на самом деле сосредоточенность слов, молниеносность мысли, иногда для понимания требующая от читателя духовного усилия. Каждое ее слово весомо, несет в себе образ или мысль, поэтому нелегко читать даже лучшие вещи Цветаевой — «Поэму Горы» и «Поэму Конца», нужно с полным вниманием следить за каждым словом, поспевать за стремительным бегом ее Пегаса, и не каждому по силам эта бешеная скачка по неровному полю романтической поэзии. Образы у Цветаевой — символы, она их не детализирует, так что и здесь читатель натыкается на заостренную точность, подобную удару ножа. Прерывистый, нервный стих Цветаевой — это стих в движении, в полете. Отсюда и его динамика, патетика, спрессованность. Как и у Ахматовой, в этих стихах образность, поэтический синтаксис главенствует над мелодичностью. Но в то время как Ахматова тяготеет к просторечию, так называемой «вульгаризации поэтического словаря», у Цветаевой слова звучны, полны игры, и в ее стихах чувствуется огромное литературное богатство, вся полнота блестящего стиля народного языка, с неожиданными находками обыденной речи.

Как в жизни Цветаева пытается дойти до сути, так и в поэзии она с наибольшей силой стремится освободить слово от наслоений, от тех непосредственных значений, с которыми оно связывается. В переводе почти невозможно проиллюстрировать эту удивительную особенность ее лирики. Она всегда играет словами, потому что убеждена, что «в начале было Слово, и Слово было от Бога, и Слово было Бог».[495] Она считает, что в звуковом сходстве слов есть нечто большее, чем простая гармония: близость звучаний означает и связь понятий. Поэтому эффект ее стихов бывает почти неожиданный: она открывает не только слова, но и первичные понятия, которые ими обозначены. Когда Цветаева пишет:

Горе началось с горы.

Та гора на мне — надгробием…[496] —

связь между словами «горе», «гора» и «надгробие» становятся глубже простого звукового сходства, и обнажается их образное единство: горе похоже на гору, которая давит на человека, как надгробная плита.

Цветаева внесла в новую русскую поэзию невиданную пластичность и ясность слова. Поэтические размеры ее стихов далеки от классических, ассонансы в них, часто меняют рифмы, метафоры неожиданны, слова нарочито неблагозвучны. Но есть какая-то сила в этой поэтической полифонии, в этом лирическом вопле. Есть пламенная страсть в этом полете, тревога и мятеж в этой чисто русской душе, сгорающей в огне негодования и восторга. Потому что Марина Цветаева — подлинно русская поэтесса, и мало есть современных писателей, в которых пламень русского духа нашел бы столь блестящее воплощение. И хотя поэтесса жалуется на одиночество, «в мире… где насморком / Назван плач», «Где вдохновенье хранят, как в термосе!», хотя она спрашивает: «Что же мне делать… / С этой безмерностью / В мире мер?!»[497] — тем не менее ее стихи гораздо более созвучны эпохе, переживаемой Россией, чем произведения тех, кто пишет о коммунизме или о революции. Ритм нашего времени, пафос и страсть, доблесть и непрерывное движение нашли в Цветаевой своего поэта, и потому в России с огромным вниманием следят за ее творчеством и даже перепечатывают ее стихи, несмотря на то, что несколько лет назад Цветаева воспевала вооруженную борьбу против большевиков. Конечно, она вне политики, потому что — над ней. Она — из «великих посвященных», как сказал бы французский мистик Ширэ. Для нее поэзия — не молитва и не опьянение звуками. Она относится к своему ремеслу и творчеству, как строгий жрец, и каждое ее слово выверено и точно, как удар кресала о камень. О застывший камень наших душ ударяет кресало Слова, — а разве есть у поэзии другое предназначение, кроме как высечь эту божественную искру, чтобы воспламенить в нас дерзкое Прометеево и Дионисово начало.

Не жалостлива и светла улыбкой муза Цветаевой, и в русскую поэзию она войдет не румяной Душенькой, а Психеей с глубокими провидящими глазами на бледном лице: высоко держа светильник, с трудом взбирается она на страшные скалы, где живут сивиллы и пророки: тревожно мечется пламень ее дивного факела.