Рышард ЛИСКОВАЦКИЙ (ПОЛЬША) НЕМНОЖКО О ГОСПОДЕ БОГЕ, НЕМНОЖКО О ТОВАРИЩЕ МАЕВСКОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рышард ЛИСКОВАЦКИЙ (ПОЛЬША)

НЕМНОЖКО О ГОСПОДЕ БОГЕ, НЕМНОЖКО О ТОВАРИЩЕ МАЕВСКОМ

Я хорошо помню эту историю, ибо произошла она именно в тот день, когда должно было состояться освящение нашего алтаря. Ксендза мы привели издалека, с улицы Гданьской, из того маленького костела, где по воскресеньям бывала такая же давка, как в трамвае перед комендантским часом. Ксендз, совсем дряхлый старик, едва плелся, а мы рассказывали ему о нашем алтаре. Шепотом. Забывая о том, что находимся не в костеле или ризнице, а на одной из улиц оккупированной Варшавы. Вот мы и говорили, перебивая друг друга, а ксендз, возможно, даже не понимал нашей возбужденной болтовни: «А столик, на котором стоит распятье, пожертвовала пани Молейкова, а распятье, которое стоит на столике, пожертвовал пан Ковалик, инвалид первой мировой войны, малость глуховатый, но примерный христианин, а четыре подсвечника накладного серебра принесла жена парикмахера, а вазы мы купили на собственные деньги, выручку от проданных яблок, целую неделю воровали, но это, должно быть, не грех, ведь мы хотели, чтобы наш алтарь выглядел прилично, а цветы принесла пани Шленская из своего сада, принесла, хотя всем известно, какая она скупая, а коврик пожертвовал домохозяин пан Розенфельд, и теперь наш алтарь загляденье, сейчас увидите сами, святой отец, и помещается этот алтарь в беседке, которая стоит посреди двора».

Таким манером развлекая ксендза до самой нашей улицы Марии Казимеры, мы привели его в наш двор, где собралось уже порядочно народу. Ксендз был встречен весьма сердечно, а Молейкова приложилась к его ручке и громко провозгласила как бы от имени всех жильцов: «Слава Иисусу Христу, приветствуем вас, достопочтимый отец, и просим освятить наш алтарь, чтобы мы могли каждый вечер возносить мольбы господу богу». Ксендз возложил руку на плечо Молейковой и долго молчал, а все начали беспокоиться, ответит ли он вообще на это приветствие. Ибо отдавали себе отчет в том, что наш алтарь возник одним из последних на улице Марии Казимеры, если вообще не на всем Маримонте. Во всех соседних дворах уже месяцами раздавались по вечерам литании и боговдохновенные песнопения. Так, может, ксендз сердит на нас за то, что мы долго не приобщались к этим христолюбивым и как-никак национальным обрядам. Но наконец послышался голос ксендза, и все вздохнули с облегчением. Ксендз зажмурился, словно желая получше сосредоточиться, и изрек нижеследующее: «Я радуюсь, дети мои, что в эти тяжкие времена вы не забыли о боге. Бог тоже вас не забудет. Помните, ныне нам, как никогда прежде, необходима глубокая вера, чтобы противостоять всему, что жестоко, богопротивно и тешит сатану. Так ведите же меня к своему алтарю».

И все направились к беседке, убранной цветами и зеленью, как по случаю великого праздника. Но лишь немногие смогли войти в нее. И вошли в беседку только наиболее отличившиеся при воздвижении алтаря. А именно: Молейкова и парикмахер с супругой, домохозяин со всем семейством, Ковалик, Шленская со своей единственной дочерью, бледнолицей и прекрасной Лидкой, наряженной, как для первого причастия, в белое платье, и еще несколько персон. Зажгли свечи, а ксендз уселся на стул, услужливо пододвинутый Коваликом, чтобы немного передохнуть, поскольку шел ему, пожалуй, восьмой десяток и его основательно измотало путешествие с Гданьской на улицу Марии Казимеры. Молейкова воспользовалась моментом, чтобы поправить цветы в вазах, а Шленская толкнула Лидку в спину, и та живо преклонила колени перед алтарем. Те, что не попали в беседку, начали проталкиваться вперед, каждый хотел оказаться поближе к алтарю и увидеть собственными глазами, как ксендз будет махать кропилом. «Не толкайтесь, бога ради, — воскликнула Шленская, — ведь это же святое место». — «Пока не святое, освящения ведь еще не было», — возразил ей кто-то довольно невежливо, и люди продолжали напирать все сильнее.

Ксендз дышал тяжело, поскольку в беседке была такая давка, что даже у младшей дочки домохозяина засверкали на лбу капли пота. Тут хозяин тоже разнервничался и крикнул, повернувшись спиной к алтарю: «Или мы пришли сюда молиться, или мы пришли на базар?» Никто ему на этот вопрос конкретно не ответил, но те, что были во дворе, не перестали протискиваться в беседку. Тогда Ковалик наклонился к ксендзу и шепнул: «Начинайте, отец, с богом, иначе нас тут всех начисто затопчут». И ксендз, пожалуй, придерживался того же мнения. Он встал со стула, подошел к алтарю и опустился на колени рядом с Лидкой, глаза которой были закрыты, и выглядела она как взаправдашная святая. Все вдруг притихли, ведь наступал самый важный момент.

Именно тогда, в этой благоговейной тишине, вместо долгожданного голоса ксендза раздался голос Метека Сковронека, разносчика газет, которого воспитывала бабушка, а говоря по правде, так вовсе не бабушка, попросту улица. «Глядите, глядите, что я тут нашел за доской!» — орал Метек, и те, что стояли поближе, увидели у него в кулаке какие-то скомканные бумажонки. «Заткнись, щенок, не греши в такую минуту», — сказала Молейкова, и кое-кто даже поддержал ее, но другие, особенно не попавшие в беседку, принялись кричать: «Чего ты нашел? Что там у тебя? Какие это газетки? Дай, покажи, прочти!» Метек до того разохотился и пришел в такой раж из-за своего открытия, что напрочь забыл, где находится и вообще чего ради оказался здесь. Он разгладил мятые странички и начал читать: «Польская рабочая партия является единственной партией, стоящей за бескомпромиссную борьбу с гитлеровскими убийцами польского народа. Польская рабочая партия борется за сильную, независимую и суверенную Польшу, борется за Польшу демократическую, за социальные и экономические преобразования...» Ксендз, еще коленопреклоненный, уже пытался встать. Шленская завопила: «Святотатство! Перестань читать, это коммунистическая листовка». Молейкова бросилась к алтарю и погасила свечи, очевидно, полагая, что без горящих свечей алтарь несколько утратит свою значительность, а тогда и грех, совершенный Метеком, тоже соответственно чуточку уменьшится. А Метек читал дальше: «Польская рабочая партия стремится к установлению добрососедских и союзнических отношений с СССР, а также искренних отношений со всеми государствами, которые сражаются с нашим смертельным врагом — Германией». Ксендз проталкивался к выходу, хоть Шленская и пыталась задержать его, вцепившись в сутану. «Я пришел к вам не на коммунистический митинг, дети мои, — шептал ксендз с самыми настоящими слезами на глазах, — я пришел к вам со словом божьим». А за его спиной Метек продолжал драть глотку: «Польская рабочая партия стремится к объединению всех сил польской демократии», — пока кто-то не заткнул ему рот и не воцарилась тишина, как в настоящем костеле, хотя беседка отнюдь не была костелом, а ксендз давно уже выбежал во двор.

С этого момента наш дом обрел громкую славу. Даже на Потоцкой, на улице Клаудины и на улице Камедулов передавали из уст в уста историю с пепеэровскими листовками. А наш алтарь был освящен только месяц спустя. Другим ксендзом. Так что и мы могли петь по вечерам перед собственным алтарем «Кто господу себя препоручает» и, распевая, часто думали: кто прятал эти листовки в беседке? Так раздумывали мы вплоть до июня 1944 года, ибо во второй половине июня снова были расклеены красные объявления. Я шел в тот день с Метеком Сковронеком на площадь Вильсона, и мы остановились возле извещения, которое начиналось дословно так: «За время с 1 по 15.6.1944 г. в Варшаве снова были осуществлены бесчестные и подлые нападения на немцев и находящихся на германской службе лиц, при этом несколько немцев и находящихся на германской службе поляков было убито либо тяжело ранено. Все эти преступления гнусно и вероломно совершили коммунисты либо лица, с ними связанные. В связи с этим 16.6.1944 г. нижеследующие 75 коммунистов приговорены чрезвычайным судом полиции безопасности к смертной казни за политические преступления, совершенные в интересах Москвы...» Теперь мы читали неторопливо, словно хотели эти фамилии заучить наизусть. Мы читали, читали, а рядом с нами читали этот длинный список другие люди. И вдруг Метек воскликнул: «Глядите, расстреляли нашего Маевского, — и ткнул пальцем в еще мокрый от клея лист. — Вот, вот наш Маевский, о господи, такой мировой мужик... такой мировой мужик, а коммунист». Мы уже не пошли на площадь Вильсона, бегом вернулись домой и сразу же всем рассказали, что Маевский расстрелян и в извещении написано, что он действовал в пользу Москвы, а значит, в пользу пепеэр. Маевский жил в нашем доме один, и никто не знал его родни, якобы находившейся в Радоме. Человек был очень спокойный и вежливый. Ни с кем в доме не ссорился и ни капельки не походил на то, как нам расписывали коммунистов. Ковалик даже заявил во всеуслышание: «Я этого совершенно не могу понять, Маевский — коммунист? Ведь он никого не агитировал, никому не рассказывал ни о Москве, ни о Сталине, ни о Красной Армии». Но в красном объявлении было ясно написано, что Маевский коммунист, а Шленской вдруг вспомнилось, что она видела однажды, как Маевский крадучись пробирался в беседку. И все дружно заговорили: «Да, эти листовки наверняка принадлежали ему. Наверняка он их прятал...»

Когда в феврале 1945 года я вернулся в Варшаву, то сразу пошел на улицу Марии Казимеры поздороваться со своим домом. Но дома не было. От него осталось лишь немного щебня да кирпича. Я огляделся вокруг и тогда заметил беседку. Удивительное дело. Сгорели все соседние дома, а беседка осталась невредима. Стояла на своем месте, точно на этой улице и на этом дворе ничего не случилось. Я неторопливо направился к ней, поскольку некуда мне было спешить. Подошел к беседке и увидал могилу. Такую маленькую, почти вровень с землей, но с крестом и деревянной дощечкой. Надпись расплылась, и я наклонился пониже, чтобы прочесть: «Мечислав Сковронек, 16 лет, харцер». В ту пору я уже разучился давать волю чувствам, ибо подобные кресты были для меня вещь нормальная. Даже сердце не забилось сильней, только как-то обыкновенно подумал о Метеке, о всяких его пустых и толковых затеях. И когда вот эдак размышлял, то мне вдруг припомнилось, что именно Метек нашел в этой беседке пепеэровские листовки, которых ксендз не пожелал освятить. Я заглянул в беседку. Она была пуста, от священного алтаря не осталось и следа. Вот там была Лидка в белом платьице, рядом коленопреклоненный ксендз, а здесь прижатый к стене Метек читал листовки. Кто их тут спрятал, действительно ли Маевский? О Метеке я могу кое-что рассказать. Он был, что называется, свой в доску. А вот о Маевском не могу сказать ни слова. Видел его несколько раз, кланялся ему, поскольку был приучен кланяться старшим. А позже читал красное извещение. И в нем значился Маевский. И это все. Если бы не могила Метека, я, пожалуй, и не вспомнил бы, что жил такой человек, который где-то сражался, за что-то погиб и его-то могилу никому не найти, даже днем с огнем.

Перевод с польского М. ИГНАТОВА