Дедушко Личутин
Дедушко Личутин
От Владимира Личутина ощущение, что он – да простит меня дедушко – всегда был в зрелом возрасте. Не старик, нет, но полный сил и лукаво приглядывающийся к миру старичок-лесовичок, носитель не только своей собственной мудрости, но мудрости, накопленной за дюжину сроков до нашего бытия.
Говорят, что ему семьдесят лет будет, – так этому и верится, и не верится. Мне, например, всегда казалось, что ему семьдесят лет уже было лет тридцать назад.
Дедушко, может, и обидится, но меня не покидает ощущение, что тот небывалый, густой лад речи, что характеризует Личутина, – он был дарован ему сызмальства, с первых записанных слов, с первой книги. Неужели ж «Вдову Нюру» писал тот, кому едва за тридцать, а «Любостай» – кому и полвека нет? Не смешите.
Не берусь судить обо всем, написанном им: что-то еще и в руки не попало мне. Но на моих книжных полках в керженской деревеньке стоит шесть личутинских книг (не томов, а книг – потому что одна из книг в трех томах) – получается, целая полка. Почти все прочитаны, кроме разве что одной – книги размышлений «Душа неизъяснимая», в которой моя читательская закладка обнаруживается то в середине, то ближе к концу, то опять в начале – потому что читаю я эту книгу уже много лет и всякий раз с разных мест начиная. Что мне ваша «Игра в классики»: у меня тут повеселей игра есть, душевная и неизъяснимая, – разбираться с русским характером, с русской верой и с русским простором. Дедушко Личутин в этой задаче – добрый поводырь.
Когда речь заходит о Личутине, нисколько не удивляет рассказ, как он в компании еще двух старичков-лесовичков шел по улочке, а увидевший их сказал: «Надо ж, вот идут три русских классика». Компанию Личутину составляли, если память мне не врет, Абрамов и Белов. Они, насколько я понимаю, Личутина возрастом постарше будут, и он шел среди них совсем молодой – но это ж не важно вовсе. И если б Личутина видели в компании с Суриковым или с Кольцовым – я б тоже не удивился. Или с Клычковым и Орешиным. Почему бы и нет?
Говорят, что еще Ломоносов приглашал некоего Личутина кормщиком в экспедицию. Все никак не соберусь спросить: дедушко Личутин, как тебе Михаил Васильевич показался? Справный был мужик?
Борис Шергин писал о других Личутиных, братьях, резчиках по дереву, которые в морском походе своем потерпели крушение, оказались на острове и остались там вовеки, сгибли. Но мы тому не поверим: один из тех Личутиных точно выбрался на большую землю, и доказательства налицо – до дедушки можно коснуться рукой, проверить, что он жив и здрав, и по дереву он вырезает по-прежнему так же искусно, как и прежде.
Потому что – что такое личутинское письмо, как не резьба по дереву? Что такое личутинское письмо – как не восхваление Бога и всех Его даров? Что, к слову сказать, может показаться странным: ведь многие и лучшие свои книги написал он еще некрещенным, еще обуянным гордыней, – в чем и сам сознавался.
И пусть да не покажется нам случайным совпадение в наличии трех Владим-Владимировичей в русской литературе. Маяковский, Набоков, Личутин – казалось бы, ничего более дальнего друг от друга и быть не может; да и, сдается, сам дедушко Личутин не относит сих сочинителей к числу своих любимых.
Однако ж и маяковская гордыня, и маяковская жалость к людям и горечь о людях, и даже маяковское неустанное размышление о самоубийстве – разве мы не найдем этого у Личутина? Найдем, найдем. И даже богоборчество отыщем в иных его сочинениях.
А безупречность набоковских словесных одежд и вместе с тем некоторая набоковская словесная манерность – все это разве не заметим мы и в Личутине?
Пишет Личутин и не то чтоб совсем манерно – не совсем подходящее слово! – но на свой лукавый манер. Он замечательно слышит простонародный язык – и люди во многих его книгах говорят живо и сочно, но сам Личутин говорит только по-личутински, выстраивая свой слог любовно и последовательно, растворив в нем не только речь поморскую и речь тех краев, где ему приходилось обитать (от рязанской глуши до подмосковных пригородов), – но и создав в итоге исключительно свой, узорчатый, нарочитый словарь.
Чем не повод для сравнения с Набоковым, который опытным, профессорским путем создавал свой собственный, рукотворно выведенный и трепетно выпестованный язык?
А набоковская тоска о его потерянной Родине – и личутинская тоска о все той же ежедневно обретаемой и обретаемой Родине, которая может вмиг рассыпаться в ладонях, если ее не холить и не хранить: разве не отражаются друг в друге тоска одного и тоска второго?
Но не было бы сегодня повода для разговора, если б не принес Личутин то свое, что многим из нас особенно дорого в его сочинениях.
Я бы назвал это словом любованье.
Отчасти, наверное, и близки Проханов с Личутиным тем, что их взгляд отличает эта неустанная, неутолимая зачарованность миром, когда ангел может вспорхнуть из-за любого куста, а если не вспорхнул – то и не беда: он и так повсюду, этот ангел, и от него сияние идет.
Какой смешной парадокс! – когда два нежнейших и добрейших русских писателя – оба ходят в одеяниях мракобесов, и собак на них навешано столько, что этими сочинителями впору детей пугать.
Но раскройте любую книгу Личутина наугад, и вдруг, едва ли не на первой же странице, вы обнаружите волшебство, созданное, казалось бы, из ничего.
Вот на Мезени купаются мужики – и купаются женщины.
«…мужики, закончив первый упряг, потные, обсыпанные сенной трухою, скидывали заскорбевшую рубаху и забродили в реку по колена, плескали парной водою на лицо и шею, фыркали как кони. Потом садились под копешку покурить. Бабы же омывались чуть осторонь за первым кустом, где поотмелей: подтыкали юбки и бережно, млея, обливали ноги повыше колен, прыскали на щеки и, пристанывая по-голубиному, припускали горстку влаги за ворот ситцевой кофточки на жаркую грудь. Потом, задумчиво постояв, вглядываясь в обрызганный солнцем разлив реки, слегка покачиваясь от протекающего меж пальцев песка и ежась от щекотки, возвращались на стан…»
А? Речь парная – и сам будто умылся, прочитав и перечитав.
Любуюсь твоим миром, дедушко.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.