Тогда и теперь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Это было ровно год тому назад. По всей Франции разносились, точно праздничный перезвон, сладостные имена городов и сел, освобожденных от врага: Веренна, Ласиньи, Бапом, Руа, Нуайон, Ам — эти слова звенели и над военной картой в штабе, и на улице, выкрикиваемые веселыми гаменами, и в каждой семье…

В яркое мартовское утро, вслед за батальоном альпийских стрелков, вошел я в оставленный накануне немцами Нуайон. Город был почти невредим. Большая площадь с прекрасным старинным Отель де Ville хранила привычный облик, чопорный и полусонный, французской провинции. Только все стены были густо заклеены приказами германцев с неизбежным концом «sera fusill?» (будет расстрелян). Но где же жители?.. Вот они, испуганно озираясь, вылезают из домов. Вытягиваются в струнку, низко, в пояс кланяются… И я вижу, как мой сосед, французский лейтенант, отвертываясь, чтоб не заметили, платком вытирает слезы.

— Что они сделали с ними? Ведь это не французы!..

Да, недаром слезами негодования плакал лейтенант. Много пришлось потрудиться германским насильникам, чтоб заставить французов так жаться у стен, так рабски кланяться!.. И потом, нескоро, чуть опомнившись, еще не смея верить в освобождение, они приходили к нам и рассказывали… Вот старушка, у нее угнали двух внучек — куда? Разве она знает? Вот кюре, отсидевший месяц в тюрьме за то, что, давая адрес, сказал не «Prinz Eitelstrasse», а по-старому «rue de l’Eglise». Вот бабка — у ней все отобрали: стенные часы, двух коз и даже чепец какой-то, и обстоятельно объясняет она «за что»: надо было о каждом снесенном курицей яйце докладывать в «комендатуру», а как-то заработалась, полы мыла, и пришли… Вот женщина в черном — эта даже рассказывать не может — в октябре мужа и сына расстреляли…

Поруганные, обобранные, насмерть запуганные, они на широкой площади, слушая веселый смех и французскую, — да! свою родную! — речь, тоже старались улыбаться. Ведь те ушли, и никогда не вернутся они снова во Францию. И только выдрессированные прусскими педагогами ребята все еще путали немецкие и французские слова, да какая-то выжившая из ума старуха всех еще допрашивала — где теперь помещается Ober-Kommendatur?

Но Нуайон казался раем среди пустыни. Дальше мы увидели голую равнину. На местах, где стояли села и деревни, высились кучи мусора. В Жюсси среди развалин валялось, будто труп, сбитое с придорожного распятья изображение Христа. Плодовые деревья, которыми славятся эти места, частью клонились казненные, частью еще стояли с набухающими почками, обманывая издали глаз, они были перепилены в корне. Чудный замок Куси взорван. Перонна[65] с готическим собором и средневековыми башнями сожжена. Бапом — пустыня. Вот замок Жюсси — сожжен, над пепелищем пугало с портретом владельца замка.

На холме «беседка» принца Эйтеля. Она украшена разными крадеными вещами, на стенах избранные старинные гобелены. Мы глядим в бинокль. Но сил нет глядеть — что с тобой сделали, прекрасная Франция? Сколько нужно весен, чтоб вновь эти пустыри покрылись бы садами, нивами, рощами, чтоб расцвели новые города со звонкими колокольнями, чтоб снова твои дети могли смеяться? А вдали сереет собор Сен-Кантена, над ним дымки снарядов — все еще рвут твою нежную плоть, Франция.

Едем дальше. Ам — замок, полгорода уничтожено, все мужчины угнаны. Нас окружают женщины, старики, ребята. Но что это? На уцелевших домах флаги, и не только французский, здесь американский и наш, русский. Объясняют — мы узнали, что в России революция, свобода, теперь она и душой с нами. Узнав, что я русский, кричат:

— Vive la nouvelle Russie![66]

И радостно разносятся эти весенние слова над обугленными скелетами сожженных домов. А вечером одна крестьянка рассказывает мне, как в Ам пригнали на работы русских пленных и как все французы тайком передавали им — хоть и сами голодали — хлеб, сыр, кофе.

Я вернулся в Париж, в Париж «военный», строгий, спокойный, но такой радостный в эти дни. Ведь почти три года все говорили:

— Mais ils sont a Noyon! Но они в Нуайоне (т. е. всего в 90 километрах).

А теперь, теперь их прогнали оттуда. Их прогонят дальше, из Франции! […][67] в России революция… Французы радовались, а наши парижские большевики, угрюмо озираясь, работали. Они уж строчили листки «Бросайте винтовки!» и отсылали их в наши бригады. Они уж складывали пожитки, с широкими планами (с чем еще?) устремляясь в Россию. В Стокгольме они встретились с соратниками, ехавшими по германскому маршруту, и дружно направились все вместе на Петроград.

Вновь весна, год прошел, и как похоронный звон звучат те же имена — Ам, Перонна, Ласиньи… В пустыне еще стояли Нуайон и Нель, теперь погибли и они. Еще на полуразрушенной церкви Альберта, склонившись набок, висела статуя Богоматери, теперь, верно, и она упала. Снова немцы в Нуайоне, и снаряды падают на Париж. Бедные крестьяне Ама, вспоминаете ли вы русский флаг и «Vive la Russie!» теперь, убегая от несущих смерть и разрушения полчищ? Какими словами клянете Иуду? Вы, и те, что радовались со мной в дни той весны двойной радостью, и мои парижские друзья, и те, вся Франция, прости меня! Прости нас! Пойми — ведь они приехали, недаром они так суетились прошлой весной. Они покорили нас. Кто? Немцы? Франция, ты не понимаешь? Мы тоже под игом!.. Но мы ведь проделываем великий эксперимент, у нас социализм, мы первые в мире… Ты еще не поняла, Франция?.. Мы плачем, мы бьемся от срама, от скорби, кто «мы»? Русские? Не знаю… Нас нет… Прости, Франция!