Наваждение
С трудом вышел я из тесной залы Николаевского вокзала. Людские волны, сметая меня, с тюками, корзинами, сундуками неслись к запретной решетке, разбивались об нее и снова возвращались. Нечто подобное видел я в сентябре 1914 г. на вокзалах Парижа, когда немцы были в тридцати верстах от города. Какая-то старуха в шляпе с ярко-оранжевыми лентами, задыхаясь, визжала:
— Но уйдет поезд… а они идут на Псков.
Вот и Невский, занесенный густыми пластами пыли. Магазины будто после пожара — в одном окне парусиновая туфля — одна, в другом, — две баночки. Едкий запах гари ест глаза. А веселые вольноопределяющиеся и дамы в морских картузиках, помахивая стеками, крутятся, будто вальсируя, по широким тротуарам и пропадают в боковых улицах.
Долго бродил я по Петрограду, глядел на желтые дома, на каналы, на правильные, слишком прямые улицы, на проходящих солдат, и все казалось мне, что город этот то исчезает, то вновь появляется, и не знал я, есть ли Петербург, Петроград или сон, наваждение. Есть ли здесь быт, квартиры, дети, школы, больницы, лавки или только схемы улиц, громады императорских строений, вода и в горьком тумане контрреволюционные сановники, члены всех комитетов, резолюции на почти иностранном языке, слова, бред, сон…
Потом зашел я к комиссару Г., только что вернувшемуся с фронта. Сидело у него человек пять. Г. обстоятельно рассказывал о Тарнополе, о Калущском погроме[25]. Слушали, но столь непостижны были эти слова, что иногда прерывали, желая и страшась достоверности:
— Так было?..
Потом говорили другие, о том же говорили, о чем говорит ныне вся Россия: о прячущих деньги капиталистах, о неработающих рабочих, о не дающих хлеб крестьянах, о невоюющих солдатах. Рассказывали, как в неком армейском комитете обсуждались вопросы финансовой политики, а молодые люди из комитета продовольственного более всего интересуются условиями мира без аннексий. Рассказывали, что Советы очень заняты теперь сложной работой — подготовкой празднования полугодовщины революции. Говорили о голоде, распаде, злобе, о великом запустении нашей земли. Потом замолчали, и после долгого нехорошего молчания Г. сказал:
— Вот так же мы сидели в пятом году в Тифлисе, а на следующий день приехал генерал Алиханов[26] — усмирять…
Вечером в одиннадцать часов пошел я, по приглашению Б.В.Савинкова[27], в Адмиралтейство. Долго ждал его в высокой зале, разглядывая портреты адмиралов в париках. А потом пришел встревоженный секретарь — Савинков не приедет, зачем-то вызваны офицеры в походной форме в Зимний дворец. Что случилось? Поздно ночью в недоумении вышел я. Дворцовая площадь, пустынная и зловещая, была оцеплена. Наш автомобиль заставили взять обходной путь.
— Это от большевиков, — сказал мой спутник.
На следующее утро все было тихо в городе, и ночная тревога показалась мне недоразумением. С кипой газет затворился я в своем номере. Читал, как в «Новой жизни» бесчестили Корнилова, а в «Живом слове» измывались над Керенским. Читал пожелания, постановления, резолюции. Глядел на дымную Фонтанку и слушал, как в соседнем номере томным голосом бабенка «ждала лобзанья» и как кто-то бегал все время по коридору, шлепая туфлями. А когда под вечер вышел я на Невский, мне показалось, будто что-то случилось. Шептались о чем-то, останавливали, передавая нелепые слухи. Неужели правда? Нет — просто питерское наваждение, и не хотелось ходить куда-то, спрашивать, узнавать…
В понедельник утром вышел я на Караванную. Мокрые, склизкие тротуары, обычные хвосты у булочных, у молочной, сонные зевают прохожие. Почему газеты — ведь понедельник?.. Крупный заголовок «Генерал Корнилов…» — что дальше, не видно.
— Позвольте взглянуть, — спрашиваю у одного чиновника с «Петроградским листком».
— Отстаньте! — он злобно отвечает и комкает газетный лист.
Читаю страшные слова и смутно понимаю: «потребовал передачи всей полноты власти…» И от роковой значительности этих строк на минуту зарождается недоверие, жажда убедиться, не вымысел ли, не сон ли лист газетной бумаги.
Не помню, что именно приключилось потом. С этой минуты вести, слухи, страшные ожидания, томление охватили меня. Дни и бессонные ночи, столь похожие на дни, перепутались, смешались. Расскажу об отдельных минутах и встречах, как они запомнились, часто бессвязные.
На Невском у Садовой теснят, толкают в сторону, начинают рвать за рукава газетчика с вечерними телеграммами. Вокруг толпы, и лишь хранящие самообладание, по привычке, становятся в правильные хвосты. Много маленьких митингов, но молчаливых. Все стоят, ждут, когда кто-нибудь скажет чаемое слово, но сами не скажут, еще не верят, еще боятся. Рядом со мной ждут трамвая две барыньки, со свертками из Гостиного. Беседуют:
— Он взял уже Лугу…
— Вы знаете, Марья Николаевна сказала, что он маленький… а я думала, высо-о-кий.
— Ничего. Зато верхом… Прекрасен! (Ее голос, млея, становится шепотным, глухим.)
— Раньше всего повесит всех этих собачьих депутатов… Представьте, какие негодяи, вчера прихожу в лавку, а мне говорят — «товарищи» из продовольственного…
— Я бы хотела видеть, как он въедет… Из кафе Поляковой лучше всего… Я оттуда видела Керенского, когда хоронили казаков…
В газетах «Некрасов[28] сказал — кровопролитие неизбежно». А вот и новые беженцы из Гатчины, из Павловска. Говорят — слышали перестрелку, «неприятель» приближается. «Они» уже в Луге. Идет бой. Вновь вспоминается, как три года тому назад в Париже, возле Gare du Nord[29], толпились ошалевшие люди — «они уже в Шантийи», «они уже в Санлисе»… Там немцы — здесь кто? Свои? Нет, не может быть. Сон, басня, ложь… Неужели там, в сорока верстах, русские уже стреляют в русских?.. Иду по Невскому. Страшный ветер — то выглянет солнце, то хлещет дождь. А по Невскому, ничего не желая ведать, все фланируют томные дамы и резвые военные…
Встречаю N.. русского офицера французской армии, бывшего эмигранта. Он рассказывает — хотят оборонять Петроград, но разве можно надеяться на местный гарнизон? Сейчас X. полку приказали выступить, но солдаты отказались:
— Утром поспеем… в таких сапогах, да еще ночью… не желаем…
Значит, правда? И скоро томная дама встретит «его» на Невском?..
В военном министерстве тишина и запустенье. В приемной даже идиллическая сценка. Какая-то баба со стрижеными волосами упорно мучает дежурного офицера — молоденького, розовенького прапорщика:
— И приняли меня в батальон смерти, и волосы сняли, и потом прихожу за чаем, а мне говорят: «Ты не солдат, потому [нет] медицинского свидетельства», и вскипело, и здесь я, господин прапорщик, по-военному уже — дневальному в морду, и теперь приехала в Петроград, прямо к Керенскому…
— Но Керенский занят…
— Так я и не к нему, а к барыне, к Керенской, в кашевары можем определиться, за кухарку пойду… Потому домой не могу — волосы обстригла, меня брат все равно убьет…
В Выборгском квартале с виду тихо. Предлагают записаться в дружины, раздают винтовки. Вспоминаю я, как Герцен[30] всю жизнь жалел, что в июньские дни не взял винтовки у старого рабочего и не пошел на баррикаду. Неужели и нас не минует эта чаша? Я знаю, если здесь начнется бой, не будем думать, кто прав, кто виновен. Придется взять тогда вот эту винтовку, и хоть корниловские думы мне ближе и понятнее бреда выборгского большевика — я знаю, я остаюсь здесь, по эту сторону…
В трамвае какой-то пожилой господин говорит:
— Корнилов — порядок будет… Советы разгонит… всем жидам головы отрубит…
Из другого утла раздается голос злобный рабочего:
— Вот скоро мы с вами расправимся… кишку пустим…
Оба они сходят на одной остановке и пропадают в темноте. Мне страшно, что там в ночи, быть может, сейчас они откроют бой, которого ждем мы все каждое мгновенье.
У Г. встречаюсь с двумя грузинами — офицерами «Дикой дивизии». Они сейчас едут «туда». Едут убеждать своих соплеменников не начинать междоусобной войны. Едут, может быть, на смерть. Керенский и Савинков предупреждали их — опасность велика. Но они бодры, они говорят о священных правах гостя, о благородных традициях, и все это так непохоже на происходящее кругом. Хочется тоже верить, но трудно с ними проститься…
А в кафе «Ампир» оркестр играет танго, ни одного свободного столика. Веселятся. Какой-то солдат-авиатор подходит ко мне:
— Вы Жорж?
— Нет.
— Так кто вы?.. Словом, у вас есть кокаин?..
Поздно ночью еду в Смольный. Завывая дико, по пустырю пролетает броневик… В коридорах бродят, сидят, спят солдаты. На всех лицах смятенье. Из комнаты, над которой две надписи — «Классная дама» и «Фракция большевиков», выходит некий молодой человек с точеной бородкой и держит речь. Его никто не слушает, но он все так же точно и методически глагольствует. Доносится:
— Мы давно говорили… заговор подготовлял Бьюкенен[31], Савинков и Милюков…
И долго еще бубнил что-то о «международном заговоре капитала», а потом, будто сразу заметив пустоту вокруг, скрывается в покои классной дамы. Проходят два тщедушных меньшевика и ведут беседу на стратегические темы:
— Намерены дать сражение при…
— А дальнобойные орудия?..
Вылетает резвый, как мотылек, один из бывших министров. Выявляя, как всегда, чрезмерную жизнерадостность, что-то рассказывает он юной эсерке. А вокруг дремлющие и бодрствующие фигуры ворочаются, тяжело дышат, изредка обмениваясь вопросами:
— Что нового?.. Говорят, сдали Гатчину?
— А у вас?.. Наша фракция обсуждает вопрос, как реагировать на выступление…
Выхожу. Снова солдаты, пустырь и воющий броневик. У какой-то булочной уже вырос в ночи покорный, безропотный хвост. Что завтра? Кто кого будет вешать? Корнилов? Керенский? Большевики? — все равно эти зябнущие, молчаливые спины ждут хлеба насущного. Из какого-то кабаре выходит партия гуляк и пьют из «боржомной» бутылки — только не «боржом». Безногий на самодельной машинке, клянча у пустой улицы милостыню, проезжает. При свете фонаря афиши: «Празднование полугодовщины революции», «Любовь в ванне», «Гибель нации — грандиозное зрелище».
В штабе тоже дремлют в передней, прибегают, убегают. Слушаешь, и кажется, какой-то неприятель у врат Петрограда. Приехал Керенский. Привезли велик.[ого] князя Михаила Александровича. Царит растерянность, суматоха, часто испуг. Не теряет самообладания, стараясь придать всему этому «действу» разумный характер, Савинков — петроградский генерал-губернатор. Но, тормозя его работу, являются «создать контакт» какие-то делегаты «Центрофлота», представители «Советов» и другие молодые люди.
Иные вбегают, крича:
— А броневики?..
— Почему вы сдали без боя Лугу?..
Все рассказанное произошло, кажется, в течение двух дней. А потом настало утро, серое питерское утро, и сон начал спадать. Приехали казаки и заявили, что против правительства не пойдут. Вернулись и грузины, которых я видел перед отъездом, все они говорили о нежелании братской войны, об обмане, лжи, недоразумении. Потом сказал о недоразумении Крымов[32] и застрелился. Потом прочел я один из листков Корнилова, где и он говорил о недоразумении. Внешне все вошло в свою колею — всякие фракции Советов выносили победные резолюции, за минованием опасности, Савинкова и Пальчинского[33] отстранили, по городу дефилировали матросы. Невский молчал, трусливо поджав хвост, а в Выборгском ликовали…
Два дня спустя я сидел у Б.В.Савинкова, читал юзограммы, большинство которых теперь уж известно по газетам, слушал его рассказ о происшедшем. Чем больше знал — тем меньше понимал. Кто виновен в этом наваждении? Не знаю, лишь радуюсь, что не случилось самого страшного, и пред ликом врага не пролилась, в междоусобии, русская кровь. Но возможность этого предельного горя, кажется, никого не пробудила. По-прежнему в туманном Петербурге, на прямых улицах, в квадратных домах, люди оскорбляли, уничтожали и готовили гибель своим братьям. По-прежнему утром отравлялись ядовитым дыханьем газет, бездействуя, целые дни спорили о ненужном и засыпали, не умея отличить тяжелый сон от яви.
Когда я уезжал, Знаменская площадь была завалена людьми и тюками. Вспомнил о «разгрузке Петрограда», подумал — не выберусь. Давка, суета. Какая-то дама села на грудного младенца, мать закричала:
— Товарищ, и до чего вы несознательны! Не видите, на что садитесь!..
И обе вцепились друг в друга. Но оказалось, что поезда отходят со свободными местами, и все это приезжающие в Питер. Откуда? Зачем? Разве поймешь ныне что-либо в России!
Когда утром, после полусна и темных мыслей о минувшей неделе, подошел я к окну, сразу стало легче. Большие поля, и мелькнули, будто кровь точащие, березы. По дороге шла баба с корзиной, и ветер трепал ее алый платок.
Что же было там, в Петрограде? Или, может быть, этого не было? Недоразумение? Петербургское наваждение? Сон?..