1. Пабло Пикассо[100]
Пикассо в своей полосатой каскетке похож на юркого апаша, но, разглядев лицо, вы опознаете в нем мальчишку из Севильи, пугающего англичанок. Он низенький, худой, ловкий, а на лице оливкового цвета хитрая усмешка и очень большие грустные глаза. Он преувеличенно вежлив и никогда ни с кем не спорит, любит в кафе поговорить о марках ликеров или о полицейском романе, вместо друзей у него тьма собутыльников, а живет один со злой собакой, у которой волчьи глаза.
В его мастерской высится над всем старинное деревянное изображение Христа в человеческий рост.
Таких Христов можно найти в церквах Каталонии — в них выявились и любовь к безумной позе, и чрезмерный натурализм испанцев. Извивающееся тело, потоки крови, приделанные человеческие волосы и богатая золотая юбочка… Рядом с Христом целые взводы большеголовых негритянских божков. Вся огромная мастерская завалена холстами, написанными, начатыми, еще чистыми. Пикассо работает исступленно весь день, а часто и ночь. Он пишет на всем — на стене мастерской, на сигарном ящике, на завалявшемся картоне, будто не может видеть еще не закрашенного им места. Зловеще смотрят со стен изломанные скрипки, цветные квадраты, похожие на таинственные планы, рельефы из жести, бумаги, дерева и залитый кровью женственный Христос. А из больших окон видно Монпарнасское кладбище с правильными «улицами» и крышами серых однообразных могил.
В своих ранних произведениях Пикассо выявил весь «романтизм» своей души. Ах, его так пленяли и особенно длинные пальцы грековских кардиналов[101], и огни в дыму кафе!.. Он был далек душой от правдивого земной правдой Сезанна или от неистового, бурями смятенного Ван-Гога… В Пикассо, в юном севильце, восхищенном извечной грустью Парижа, быть может выявилась слегка отравленная душа Делакруа XX века. И, глядя на арлекинов с mi-careme[102] или музыкантов из притона, вспоминаешь томительный и вместе с тем сладостный сон на стене Лувра Гамлета Делакруа. У Пикассо не было веры, но лишь «мистика», вместо прозрения — странные сны, вместо молитвы — волнующий стих или звук. Заключенный во тьме, он будто касался кончиком пальцев невидимого свода. То была лишь юность Пикассо. Но недаром хитра усмешка тонких губ, и слишком разверсты его восточные глаза… Пикассо захотел приоткрыть дверь, превзойти себя, познать запретное. Вот почему вы так часто услышите: «Я люблю Пикассо, но только первого периода…»
Иные неверующие обращаются к Богу, отягченные своей сущностью, единственно тяготеющей, и пустотой мира. Ведь не все же мой сон и моя прихоть? Война с «импрессионистическими» привычками стала необходимой для обращенного Пикассо. Познать и доказать существование этой чашки вне меня, вне моего мечтанья, вне столика, на котором она стоит, вне лучей сентябрьского утра. Чашку, только ее! Сущность чашки!
Сущность чашки, или скрипки, или полнотелой натурщицы, их душу! Но сколько у каждой душ? И он писал на одном холсте вещь в различных ее выявлениях, видимую со всех сторон. Затрепетали души и вещи под безумным скальпелем исследователя. Глядите на эту расчлененную и бьющуюся на булавочке скрипку: «Меня убили, и вскрыли, и разоблачили!» — вопит она. Вот портрет дамы, и в грузных кубах обнаружена ее тяжкая жаркая плоть, а в маске с рыбьим глазом и кружочком рта — изнывающая душа. Пикассо, юркий мальчик, скользит по необъятной мастерской и все вскрывает, разоблачает и разлагает. Не любопытство толкнуло его на сей путь, но огромная жажда и тоска, вот почему так волнуют эти дикие чертежи мирозданья и химические формулы душ. Но разъявший все на составные части, Пикассо не имел живой воды. Воссоединить рассеченное он не может. Бедный черт, как страшно ему!..
И человек испугался, вспомнились романтические сны юности, на ужасный, бесстрашно вскрытый труп мира он накинул все же покров мечты. Краски Пикассо — это, конечно, не «сущность», а лишь грезы, вуаль, звездное небо баллад и элегий. И вот на беспощадном портрете успокаивают вас фиолетовые и белые лучи. Вот балет «Парад», показанный храбрым Дягилевым[103]. Ужас парижского воскресенья, размеренная походка и размеренные души. Дома, дома… и «американская девочка» в сквере, назойливо прыгающая на одном месте, зевающая, затихающая. Какая воистину дьявольская скука! Но слишком черны и желты дома, слишком цветист китаец в балагане (невольно вспомнишь веселые представления севильских кофеен)… Нет, это не черт, это лишь демон и, как подобает, у него грустно заволокнуты глаза и традиционно шелестят печальные крылья.
И все же напрасно в его мастерскую заезжают немецкие бюргеры, покупая для частных гостиных «dernier cri»[104] богопротивного Парижа. И все же зря прибегают сюда русские или итальянские художники, различные «исты», чтобы спешно экспортировать на родину последний «трюк» неутомимого мэтра… И все же страшно в мастерской среди кубистических картин и уродливых идолов, с кладбищем под окнами. И странно глядеть на Божий мир, на скачущих по исчерченному мелом тротуару ребят, на зеленый пух отцветших платанов, когда закрывается дверь, оставляя там, в мастерской, крохотного испанца и собаку с горящими волчьими глазами.