На костре
Еще давно, в средние века, бедные рыцари Астурии, никогда не выходившие за околицу своего поселка, повертываясь к суровым Пиренеям, пели:
За горами дочь короля,
Будто роза рдяная.
За горами святая земля,
И зовут ее Франция…
Теперь разве не снится многим — там, за горами и холмами, прекрасная королева «la belle, la douce France»?[120] Мне рассказывал один сенегальский «марабу» о том, как у них в Сенегалии говорят о Париже: «Там все — сад. Большие цветы, они из золота, и над ними стаи огромных бабочек, они как песни. И тогда главный вождь берет дудочку и поет „А! а! прощай, Париж“». Черный великолепный сон! А где-нибудь у нас, задыхаясь в белых тяжелых снегах, маленькая сельская учительница копит гроши и мечтает поехать с «экскурсиями» во Францию. Она тоже видит город-призрак, из тумана машут крылья Луврской «Победы», прорастает Эйфелева башня, и по цветущим бульварам прогуливается Наполеон… Всем усталым от зноя и от холода, от чересчур раздольных степей, от невыносимой тоски простора — грезятся законченные, слегка печальные, но ясные черты Франции.
И вот мы видим самую нежную плоть — серебристую благоухающую землю Франции — изорванной, распинаемой. Я помню грустные отлогие холмы Пикардии, зеленые пастбища, красные черепицы деревень. Теперь гляжу — бурая, изрытая земля, десятки километров — ни камня, ни деревца, ни былинки. А как ласково дремали долины Валуа, четкие силуэты стриженых яблонь — зеленые изгороди, белые фермы, все ослепительно четкое, ясное первозданной чистотой, будто после ливня. И теперь дорога в Суасон — срублены яблони, сожжены фермы, и где-то на пепелище оборванная девушка, ветер треплет ее волосы.
Были синие Вогезы, голубая Лоррень, белела меловая Шампань, и рыжими виноградниками, синим аспидом отсвечивала [река] Маас, и на севере, средь тусклых каналов, бледных трав Фландрии, пылали розы — печи заводов. Были все цвета, а теперь сорваны покровы и едина желто-серая земля. Были холмы, но даже они вкруг Вердена или над Соммой изменили очертания, и близ Эн никнет безглавый холм, на котором высился взорванный германцами древний замок Куси. Были средь точеных берегов мелкие резвые речки, но вот Анкра, Скарп потеряли русло, растеклись по зловещим ямам. Сотни городов и сел — где они? Я видел до войны старый Аррас, слушал звон беффруа[121], глядел на гордого льва Артуа, который охранял маленькие домишки, старух из богаделен, как будто остановившуюся жизнь. Когда я вновь пришел — меж развалин ютились шотландские стрелки. Грохотали снаряды, словно пролетающие «экспрессы». Где была беффруа? Это Большая площадь или Малая? Не узнать! Пусты берега мутной Скарп, и пронзенный лев, вынесенный под обстрелом храбрыми монахинями, погребен где-то на юге, в музее. Аррас умер. Умерла «девственница» Перрона, с игрушечными башнями, Бапом, и город драгунских балов, собора «барокко» и конфет драже — Верден. Дивные кипарисы севера, соборы Реймса, Суасона, Лана, Санлиса, Сен-Кантена стоят, расщепленные сотнями молний. Разворочено причудливое гнездо польского короля Люневиль. Романская базилика Сен-Реми — белая, прохладная, трогательная в своей простоте, воистину Божий дом — разнесена. И можно ль перечислить цветы, растоптанные чужеземными конями? О Реймском соборе писали книги даже в Перу или в Сиаме, а в Жербевиере, в крохотной часовне, стояла Богоматерь, никому неизвестная. Старухи и ребята приносили Ей бумажные розы, живые подснежники и записочки с их затаенными мольбами. Она тоже погибла, сожженная врагами. И не были ли вековой кедр и малая былинка — равно благоухающими пред Господом, взошедшими на одной земле?
Распята плоть Франции, скорбит ее раздираемый дух. На полях Марны, на унылых военных кладбищах Шалона или Бельфора они всюду — кресты, кресты… И в «Бюллетене писателей» черные списки убитых поэтов, и в каждой пиренейской деревушке те же слова: «Из наших уж больше сорока…» У широкого шоссе близ Мо простой крест: «Здесь покоится лейтенант Шарль Пеги»[122]. Нежный и суровый поэт, он пал здесь, не перейдя дороги, зовя солдат вперед. И другие пошли, и другие тоже пали, и крест и молитва Пеги о всех:
Блаженны погибшие в великом бою
За четыре угла родимой земли!..
Да, великий поэт, он был нужен Франции и миру. Но разве не был им нужен маленький Ренэ, сын моей старой молочницы, над карточкой которого она теперь, сосчитав кувшины с молоком, тихо плачет? Все пошли и все пали, одни цветы, твои, Франция, твои, мир! И еще новые идут, и те, что в начале войны были четырнадцати летними ребятами, проходят в голубых шинелях, в касках…
Еще шире расплескался костер, на котором горит Франция. Вот он лижет ее сердце — мудрый и трепетный Париж. Прочли газету, томимся — неужто? Не только Франция на костре. Нет, на маленьком клочке «Святой земли» сжигают нашу радость и мудрость.
В весенний день бродил я по разрушенному Реймсу. Заходил в огромные винные погреба, куда перешла вся жизнь. В одном из них была школа. Маленькие девочки весело пели в угрюмых катакомбах:
Un oiseau voli-volet?…[123]
Около каждой лежала маска-противогаз, и на переменке, не понимая ужаса того, что делают, они примеряли маски: «Как весело, вроде Mardi Gras»[124]
Я видел собор — разбитые статуи, дыры в стенах, готовую рухнуть башню, смерть. В готических соборах изображение Последнего Суда всегда на западном фасаде. Я увидел: озолоченные последними лучами, — все было погружено в тень — пылали лица праведных и над ними сулящий перст Отца.
После, с шоссе, я глядел на город, над ним желтели дымы снарядов. Но я знал, что где-то под землей звонко поют дети, и что подняты еще вверх молящие руки собора. Пусть рухнут они, пусть задохнутся девочки-щебетуньи, — не погибнет, не может погибнуть Франция. Ибо кто хоть раз слышал эти детские песни, кто видел блаженные улыбки статуй, будет всю жизнь томиться в жажде их вернуть миру, воплотить, продлить. Цветочный сев развеется, падет в землю, но вновь в тысячах всходов воскреснет.
Легенда говорит, что, когда Жанна д’Арк стояла на костре, один солдат сказал: «Как она прекрасна», — и подложил уголь. О, нет, мы не любуемся мукой Франции. Мы с ней горим, и костер — один.
На французской земле русские не только учились — радовались и любили. На поля Шампани и Артуа занесены русские имена. Помню, у Фим, где теперь идут страшные бои, — кладбище «Иностранного легиона». Средь американских, испанских, скандинавских имен, средь имен искателей приключений и героев, — наши русские имена. Кто они — революционеры, художники, бродяги? Что им было дорого — стена Коммунаров, Лувр или парижские бульвары? Не все ли равно! Они отдали то, что мы все брали у Франции, и еще свою смертную любовь. Помню другое кладбище — русской бригады. Средь ольхи Шампани две березки и необычные греческие кресты. Теперь там немцы… Может, пали кресты, но их не забудут. И что бы ни было у нас, тех лет мы не забудем, ни мы, ни они…
А сейчас мы повторяем это слово «Франция», как имя возлюбленной. Велика сила любовных слов — это призыв и заклинание. На нашем костре, под оклики палача, мы заклинаем смерть, повторяя:
— Франция, la belle, la douce France!