С тяжкой ношей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Третьего дня, ночью, возвращаясь домой, шел я по Никитскому бульвару. Пусто, тихо, какой-то встречный, завидя меня, недоверчиво оглянулся, перешел на другую сторону и еще глубже погрузил лицо свое в поднятый воротник. Качаясь по холмам и оврагам московской мостовой, извозчик подгонял клячу:

— Ну ты!.. сссвобода… живее!

Сзади услышал я скрип шагов, оглянулся: по середине улицы, как каждую ночь, перебирались с вокзала на вокзал навьюченные всяким добром солдаты:

— Товарищ, что, на Рязанский пройдем здесь?

Один из них, бородатый, уже с проседью, мужик степенный зашагал рядом со мной. Счел нужным пояснить:

— Домой едем… потому замирение… кончили воевать… все мы на Рязанский… подобрались… а то одному нехорошо, жутко-то в Москве…

Как чудно было бы еще так недавно услышать от человека, просидевшего три года в окопах, что ему жутко ночью пройти по улицам столицы. А теперь… И, точно в ответ его словам, со стороны Арбата раздалось несколько выстрелов. Солдат прислушался и как-то неопределенно высказался:

— Стреляют… ишь!..

Показались, особенно страшные в ночи, развалины Никитских ворот. Спутник мой спросил:

— Что, подожгли или так выгорел, что ли?..

И, услышав ответ, опять ограничился своим «ишь!». Нельзя было понять, возмущается он, или одобряет, или просто-напросто дивится московским достопримечательностям. Долго шли мы молча. А потом… Как-то сразу, неожиданно вышло это, начал солдат рассказывать, сбивчиво, спеша, точно страшась, что не успеет сказать самого важного, что сверну я в какую-нибудь улицу, а где и кому еще скажешь?..

— Вот, и у нас спервоначалу по-хорошему пошло… То есть как началось, мы ничего не понимали: известное дело — темнота. Вот меня возьмите — ну еще на бумаге где нужно подписаться могу, а если письмо домой — иди, кланяйся. Так, и приезжал к нам один из 176-го, недалеко стояли, кричит:

— Дурачье!.. Всюду уже комитеты повыбрали, а вы чего?..

Собрались мы, выбрали в комитет — все люди таковые, Афанасьев был нашей роты, умнейший, скажу вам, человек. Подтянулись мы. Пили очень и самогонку, и денатурат сквозь известку пропущали, мягчает он от этого — а здесь пить бросили. Я вот, как первый раз на собрание пошел — резолюцию скрепляли, так будто в бане душу мою вымыли. Даже ругаться перестал, и товарищам говорю — ну, на деле, отгони, а «мать»-то ни при чем, нехорошо это, теперь жить будем по-новому…

Ждали мы — вот, вот совершится. Приезжали от партий к нам, а мы все осуществимости ждали. К лету распустились — не идет дело. Пить начали сильно, озорничать. Против комитетских пошли.

— Комитетские офицерам продались… Афанасьев у полковника в собрании чай пил.

А сами ведь выбрали. Почему? Комитет-то строгий, но хотел порядок соблюсти. А наши — кто в барышню спьяна из винтовки начал палить, кто у поручика Гнедова сапоги украл, дерутся — известное дело — темнота! К осени совсем плохо пошло — будто не люди мы, а звери. Офицера с нами и говорить боятся, все друг к дружке клеются, в собрании ихнем сидят. Оно и понятно — жутко им. Вот, к примеру, Васильев, тоже нашей роты, озорной и злой уж! Не иначе злоба в нем от болезни будет, кажется как пес брешет, так Васильев этот кричит:

— Хочу, чтоб полковник мне честь отдавал, как ему раньше, и то обидно мне…

Так офицеров мы и не видели. Только один прапорщик Ипатов все с нами. Должен сказать, что при Николае еще — хорош был, никто против не скажет. Другой и обругает, и в морду ткнет, хоть и за дело, а все-таки обидно, ну а Ипатов никогда. Вот и тут все с нами возится, и газету прочтет, и книжки из Питера выписал, и не так, а на свои деньги, прояснить хотел нас. Сам-то тоже революционной партии был. Летом еще как-то немцы баловались, и осколком Ипатову в ногу поранило. Представили его к трехмесячному отпуску, не хочет, прямо с койки в полк, говорит:

— Не хочу вас оставить, а то вовсе одичаете здесь.

Вот, товарищ, и в ноябре, помню, в субботу было, приехал к нам уж новый комиссар от большевиков, пояснил:

— Больше вы воевать не будете!.. А только теперь должны особенно за офицерами следить, которые то есть поласковее и вообще революционной партии. Потому это видимость одна, а они и есть враги, и подкуплены все генералом Корниловым… Уж не прозевайте, коли ихняя возьмет, еще десять лет в окопах гнить будете…

В субботу было это к вечеру, и в воскресенье утром собрались мы все, ну и Ипатов, будто всегда, пришел на собранье-то наше. Да разве вы поймете это? Вон в Москве митинги производили, а мы в болоте подлинно сгнили. Ждали мы, говорю я. А вот и пришло.

Пришло. Васильев кричит:

— Вот — прапорщик Ипатов — первый враг нам! Как лиса прикидывался, а сам приказ о замирении припрятал. Потому за генерала он, хочет, чтоб кровь свою мы проливали…

Встали все… Напирают. Ипатов говорит что-то, я рядом стоял, да разве услышишь? Сзади кричат.

— Бей его, с.с.!..

Знаю, не могу — как же грех взять. Ведь мне тоже жить надо, жена, дети у меня. А вот приметился, уж он без памяти лежал, и ударил его сапогом… Грех-то признал…

Замолчал, быстрее зашагал. Потом, точно радуясь, что подслушал я его самое важное, самое страшное, хмуро сказал:

— Ну, прощайте, товарищ. Здесь недалече, сами пойдем.