О «Песне песней»

«Да не прейдет и йота в ней», хочется сказать о «Песне песней»: — «Не трогайте и черты в ней. Все вышло так в ней, и вышло единственный только раз в истории, что, как вы перемените хотя одну в ней черту, — нечто умрет в ней и повредится вся она; заменить же эту черту чем-нибудь ни вы и никто не сумеет. Итак, оставьте все эти звуки, тон их, сохраните даже то, чего вы за древностью не понимаете или что по незнанию обстановки быта крайне темно: эти непонятные места пройдут немыми для вас, но зато остальное сохранит ту свежесть живых и чистых вод, которые вот уже сколько тысяч лет назад вышли из-под кедров Ливана, и поят народы с тех пор, и все пьют эти воды и свежеют от них».

Ароматичность их не улетучивается... какая-то вечная... «Песнь песней» так и начинается с ароматичности — и никакое другое слово не повторяется в ней так часто, в стольких изгибах, оттенках, разнообразии, как это слово, название, ощущение... Если бы возможно было произведения человеческого гения или воображения распределить по категориям пяти чувств, сообразно тому, которое из них было господствующим, творящим в данной поэме или рассказе, то «Песню песней» без всякого колебания все отнесли бы к редкой, исключительной, немногочисленной группе произведений обонятельных ли, ароматичных ли, — как угодно. Сюжета она почти не имеет, рассказ в ней тускл или неясен; и никто не задается вопросом, о чем, собственно, здесь говорится, где «подлежащее» этой фабулы и где ее «сказуемое». Вся поэма как-то дремотна... Точно она прошептана в дремоте, когда еще душа и все чувства не пробудились или когда они не заснули; но, во всяком случае, — когда они ушли от действительности, от дня и отчетливости дневных очертаний. Рисунок ее также неясен, и вообще это далеко не зрительная и не красочная поэма... Ее музыка... Да, она есть; но она вся происходит от этих сгибов и перегибов, теней и полутеней чего-то сладкого, и именно сладко-ароматистого, что льется в поэме или, точнее, отделяется от поэмы и волнует нас темным безглазым волнением. Это самая ароматичная и тайная поэма во всемирной литературе.

Как чудно ее имя; поистине «Соломонова мудрость» вложена в самое ее название: — «Песнь песней». Оно выражает, что в поэме уловлено то, что в самой песне составляет песню, что входит певческим началом во все всемирные песни, и какие пропеты, и какие будут петься. «Вот, люди: все вы поете, когда вам хорошо, когда вы счастливы. В этой песне я даю вам то, отчего вы все поете, отчего вы счастливы. Капля ее, растворенная в озере других слов, уже превращает их в лазурные песни, сказки, поэмы. Здесь же нет слов, или они тусклы, тягучи, немногочисленны: их ровно столько, сколько наименее можно было взять, чтобы выразить самую сущность того, от чего происходит певческое начало во всем мире. Потому это и есть песня песней: как бы от нее все песни получили свой исток, начало, одушевление».

Узора нет, краски неразличимы... в каком-то сумраке мысль. Такие слова, как «красный», «голубой», «желтый», даже сам «белый» или «черный», — не только не встречаются в поэме, но вы сейчас же почувствуете, что они составили бы в ней какофонию. Отчего же? Говорится о глазах, — и отчего не сказать: «твои черные глаза»; отчего не сказать: «мой красный хитон». Но этого нет, и подобное слово царапнуло бы поэму, показало бы кровь в ее прекрасном, живом, нетронутом целом. В одном месте поэмы говорится: «Не будите любовь», не мешайте ей, не спугивайте ее. Как только Суламифь сказала бы: «Я уже сняла свой красный хитон», так сейчас она и рассеяла бы грезы Соломона и все пробудилось бы к действительности. Вся поэма движется так, что ни Соломон, ни Суламифь не помнят о цвете своих одежд... Замечательно, что чуть ли не единственный цветовой термин: «я смугла», — в ней, во-первых, не тверд, не определен, и, во-вторых, что это сказано как признание в горячности: «Я смугла, обожжена солнцем». Все остальные названия цветов не суть названия зрительные, а воспоминательные, т.е. цвета не видятся сейчас, но близкий предмет сравнивается с другими предметами, причем упоминается их цвет, упоминается дремотно, невнимательно, больше по привычке языка и народного говора.

В этом отношении любопытно вглядеться в некоторые подробности текста и перевода, освещаемые ценными примечаниями А. Эфроса, новейшего переводчика (1909 г.) Песни песней. Напр., в самом начале:

Запах -

приятный у масл твоих, елей изливаемый — имя твое.

Переводчик комментирует:

«Синодский перевод: — «от благовония мастей твоих»...; перевод Британск. и Библ. Об-ва: «твои масти приятны для обоняния».

«Слова, переданные «запах» и «масл», в еврейском подлиннике значат: «испарение, запах» и «тук, масло, елей». Дословный перевод древнееврейского текста дает: «для запаха (т.е. чтобы выделять запах) — масла твои хороши».

Итак, вот что привходит в состав первых двух строк, как по крайней мере дополняющий образ у читающего или слушающего «Песнь песней»: «испарение» и «тук». «Тук» — это постоянно мелькающий термин в ритуале древних жертвоприношений, еще живых и наличных в пору написания «Песни песней». Именем этим назывался чистый жир у жертвенного животного, анатомически — «сальник» (около почек), который строжайше запрещено было вкушать людям, а он шел целостью «Господу», — в жертву. Как говорит об этом «Левит» (III, 17): «Весь тук — Господу. Это постановление вечно в роды ваши, во всех жилищах ваших; никакого тука, никакой крови не вкушайте». Как эллины бы сказали: «Это — пиша богов и человеку не принадлежит». В других местах описания жертвенного ритуала постоянно встречаются выражения, что «Господь любит обонять тук жертв»... Для древних евреев, слушавших «Песнь песней» и почти ежедневно приносивших жертвы в Храме со знанием всех этих подробностей о «Господнем обонянии» и ценности «тука», разговор-шепот Соломона и Суламифи входил в душу впечатлением сладкой жертвы (Суламифь), кротко изливавшей «испарения» от тука своего, которое вдыхает царь и мудрец, «образ и подобие» Бога своего, как испарения других жертв вдыхает сам Господь. Таким образом, Соломон и Суламифь, в дремотных ласках, сливались в представлении евреев с мистерией жертвоприношения в храме: но без пролития крови, без боли, в одной сладости жертвоприношения, как некоторая «бескровная жертва» (термин христиан). Поэтому тут в слово еврейское наряду с образом «тук» поставлено и «елей»... «Пусть мелькнет в воображении у читающего, у слушающего»... «Елей» напоминал лампады, горевшие «перед лицом Господним». Введение этого образа в воображение читателя или слушателя еще плотнее приближал сюжет «Песни песней» к Храму, ко всему святому, священному, всему заветному, дорогому у Израиля. Слушая «Песнь песней», еврей не мог не трепетать глубоким внутренним волнением: «Вот я, израильтянин; вот царь наш мудрый... Но мы все, как он же... Мы читаем это о нем одном, а относим ко всем нам... Пусть он один сложил Песню, и говорил о себе: он сложил ее для нас и даже об нас... И мы хотя только слушаем ее, но тоже как бы сотворили ее; и вечно сотворяем, во всех жилищах наших, эту же самую Песнь песней».

О третьей и четвертой строчке переводчик пишет:

«Синодальный перевод: — «имя твое, как разлитое миро»; перевод Британск. и Библ. Об-ва: «имя твое — мирровое масло». В древнееврейском тексте слово, переданное нами «изливаемый», — означает: «быть выпихиваемым, изливаемым, переливаемым»; по толкованию равви Шломо Инцхаки, прозванного Раши, поставленный здесь термин «обычно употреблялся для обозначения елея, переливаемого из сосуда в сосуд для более сильного выделения запаха»... Синодский перевод: «от благовония мастей твоих — имя твое, как разлитое миро», соединяя все четыре строки в одну фразу, во-первых, произвольно пренебрегает таким определенным разделом между двумя частями (две первые строки и две последние); и, во— вторых, теряет какой бы то ни было смысл; ибо что значит: «твое имя подобно разлитому миру вследствие того, что твои масти издают благовоние».

Но дело в том, что А. Эфрос выпустил из перевода понятие «тук», которое содержится по его же указанию в еврейском слове, и его перевод: «запах приятный у. масл твоих» также оставляет в недоумении читателя, если он не восполнит слово «масл» дополнительным «тук» или хоть «масть» синодального перевода. «Песнь песней» говорит о пахучести тела, об испарениях тела, — и именно в той части его, которая у жертв называется «туком». Но как живой у живого не может обонять внутреннего (собственное значение «тук»), то, очевидно, все это происходит через кожу («испарения», через маслянистость ее). И полный образ, проходящий в уме при чтении этого места, можно выразить так: «Как пахуче твое тело... От ароматичности его — самое имя твое; и когда его услышишь — точно вдохнешь запах мира, переливаемого из сосуда в сосуд».

Мне как-то пришлось прочесть, что нет ничего обыкновеннее на улицах Иерусалима, как увидеть жителя (не помню, сказано ли «еврея»), спешно идущего, который держит в руках цветок и постоянно подносит его к носу. В Берлине и Лондоне этого невозможно встретить. В другой раз я удивился, прочитав, что в иерусалимских молитвенных домах евреи часто передают из рук в руки разрезанный пополам свежесорванный лимон, и все поочередно обоняют его, «дышат его запахом». Ритуальный закон, что в субботу или в пасху евреи вдыхают запах вина, разлитого перед всеми сидящими за трапезою по стаканам, — известен. Это обонятельное отношение к вину вместо вкусового или впереди вкусового — замечательно. На вопрос: «Каким создал Бог мир?» — европеец ответил бы: «Прекрасным»; русский говорит: «Как мир пригож», «Как человек пригож». Закон сочувствия еврея, закон восторга еврея идет совсем по другой линии, и он сказал бы: «Бог создал мир пахучим», «мир ароматичен». Нельзя не заметить, что отношение через обоняние гораздо ближе, теснее, интимнее, чем отношение через зрение... Тут есть что-то льющееся из предмета в предмет, из существа в существо, — тут ароматистый предмет охватывает собою вдыхающего, и вдыхающий пожирает пахучее. «Жертва» все... «жертвоприношения»...

До чего это всеобъемлюще, до чего представляется еврею абсолютным, непоколебимым, не возбуждающим никакого о себе сомнения, можно видеть из того, что самое понятие «священства» они связали с пахучестью, и, напр., при установлении «канона» священных древних книг, т.е. бесспорно «боговдохновенных», не от человеческого измышления («ratio») происшедших, руководились тем, «пахнут» или не «пахнут» тексты тех или иных книг. Это, на европейский взгляд, невероятное дело, совершенно известно в ученом мире еврейских гебраистов с фактической стороны: но, вследствие глубокой невероятности, они, так сказать, читали о деле и все-таки не видели дела, отказывались его принять в точном значении. Об этом читаем следующее у проф. Юнгерова в его «Общем историко-критическом введении в священные Ветхозаветные книги» (Казань, 1902):

... «Со времени ученого еврейского Гретца и издания им Песни п. и Екклезиаста (1871 г.) внесены и новые гипотезы о заключении или окончательной установке канона, и новые доказательства их. Отвергая участие Великой Синагоги в заключении канона, Гретц, знаток еврейской литературы, отыскал в Талмуде Иамнийское собрание, якобы чрезвычайно торжественное, и ему приписал последнее заключение канона и канонизацию (установление священства) всех ветхозаветных книг. Его мнение разделяют, хотя с ограничением: Буль (1891 г.), Ригм (1889 г.) и некоторые другие. Насколько основательно соображение Гретца? Приведем прежде всего самое свидетельство Талмуда об Иамнийском собрании (Jadaim., cap. 3, § 4—5): «Верхняя часть пергамента священного свитка (незаписанная) и нижняя незаписанная оскверняют руки в начале и в конце книги; рабби Иуда сказал: «в конце оскверняет только тогда, когда к ней приделана колонка. — Все агиографы оскверняют руки, и Песнь п. и Екклезиаст оскверняют руки». Рабби Иуда сказал: «Песнь п. действительно оскверняет руки, но Екклезиаст служит предметом споров». Рабби Иосе сказал: «Екклезиаст вовсе не оскверняет рук, а Песнь п. служит предметом споров». Рабби Симон сказал: «Екклезиаст служит предметом споров, а Песнь п. оскверняет руки». Рабби Симон-бен-Азаи сказал: «Я принял из уст 72 старцев, что Песнь п. и Екклезиаст оскверняют руки». Рабби Акиба сказал: «Песнь п. есть святое святых, и все стояние мира не стоит того дня, в который дана эта книга» (как поразительно! —

В. Р.)... И на этом заключили».

Проф. Юнгеров к этому добавляет: «Вот все талмудическое свидетельство; как видно, прямого указания на признание боговдохновенности ветхозаветных книг здесь нет. Спор идет об осквернении рук»...

Автор не замечает или затушевывает очевидность, что спор и препирательство идет о высоте книг (восклицание Акибы: «все стояние», т.е. вся жизнь, все долголетие, «мира не стоит дня», одного, «когда была дана» — т.е. свыше, Богом — «Песнь песней»). Проф. Юнгеров продолжает:

«...Проф. Олесницкий (автор громадного исследования о Ветхозаветном храме) высказывает соображение, что здесь лишь обычные фарисейско-саддукейские споры об обрядовой чистоте, причем в своей глубокой ненависти к садцукеям-первосвященникам и священникам, хранителям священных книг, фарисеи решили признавать нечистыми даже священные свитки, которыми в храме пользовались саддукеи» (Юнгеров, стр. 109—110).

Но ведь спор на Иамнийском собрании шел не о матерьяпе (пергамент) книг, а о тексте их, мысли, слове, духе; и не только об одних тех свитках, которые могли быть получены из помещений храма, и где до них могла дотронуться саддукейская рука, — а и о всяких написанных дома свитках, написанных вне Иерусалима, в Вавилоне, Персеполе или Александрии. Сверх этого, спор идет о высоте книг, и «осквернение рук» есть качество не понижающее эту высоту, а единственно удостоверяющее их высоту, — как это видно из перипетий спора. Полная глупость мнения Олесницкого ясна из того, что, очевидно, «саддукеи», каковыми в известный и притом долгий период истории были храмовые священники и первосвященники, конечно, «брали в руки» свитки без исключения всех священных книг: о чем же было спорить?!Как было выделить или узнать, что, напр., Екклезиаста «не коснулась ни одна саддукейская рука»? Спор был невозможен и смешон, как если бы кто-нибудь поднял вопрос, не касались ли «нигилисты текста Пушкина», не «держали ли в руках книги Пушкина», — и «осквернили их». Ото?расывая это нелепое мнение, мы остаемся при факте, что евреи, споря о «боговдохновенности», нерациональности, неизмышленности текстов Писания, употребляют вместо этих слов, с равным значением, другие: суть ли они (тексты) или не суть «оскверняющие руки», именно не бумагою или кожею, а смыслом, духом их. Если «свыше» — оскверняют; а если в них написано обыкновенное, наше, земное — «не оскверняют». Но что значит «не оскверняют»? Очевидно, раз дело касается Св. Писания, слово «оскверняют» нельзя принять в нашем моральном смысле, ни в смысле вообще «унижают», «ухудшают». Ведь Св. Писание нужно читать, закон велит его читать. Что же все это значит? Возьмем аналогии. Закон велит брать жену, но, пережив с нею «Песнь песней», все же нужно вымыть руки; она «священна» — по закону, по тексту, по духу, по всеобщему признанию: но, побыв с нею, муж «осквернился» и должен вымыться. Все идет к истоку Израиля и всех законов у него, и всех слов у него: текст Свящ. Писания, если оно подлинно дано свыше, а не «приблизительно только» священное, в словах своих, мысли, духе, букве, в переписанном, в пергаменте, на котором написано, как бы «лоснится» и «маслянится» и... о нем можно сказать, что таинственные благоуханные слова его пали на землю от Бога, как «мирра падала с рук Суламифи, и капли текли с пальцев ее»... «Пахнет книга?» — «Да! Песнь п. пахнет. Екклезиаст — не знаем». — «Тогда, почитав Песнь п., вымоем руки; а после Екклезиаста умываться не надо: это не боговдохновенная книга, а обыкновенная философия». Вот смысл и дух спора на Иамнийском собрании[158]. Поразительно, что износившихся текстов одного Св. Писания евреи не истребляют, не рвут, не сожигают: «кровь потечет»; и они хоронят эти вышедшие из употребления тексты, складывая их в сухом месте. Так было найдено собрание изношенных пергаментов в Каире, куда их складывали из местных синагог 1000 лет. «Живое слово», «слово Живота»...

Может быть, мы лучше выразим мысль свою, сказав, что на Иамнийском собрании шло различение как бы живых цветов от цветов из шелка и золота: в «канон» были включены только «пахучие тексты» из. «живых цветов», — а из шелка и золота цветы, как они ни прекрасны, естественно, ничем не «пахнут», и их выкинули из канона. В «каноне — сотворенное, рожденное, живое; вне закона — сделанное, великолепное, полезное, но — мертвое». Вот мысль иудеев, не уловленная Юнгеровым и Олесницким.

Но поспешим к заключению. Иегова есть «супруг Израиля», когда— то давший ему, как жених, в «вено» землю Ханаанскую, и затем все время мучивший «невесту и жену» приступами яростного ревнования... В этом суть всех пророчеств, сплетающих нежность ласк и обещаний с угрозами за возможную измену, со страшным наказанием за совершившуюся измену... «Давала мять сосцы свои чужеплеменникам»; «раскидывала ноги по дорогам и блудила, а не была со Мною»... Весь пресловутый «монотеизм » евреев есть «еамно-мужие», верность «одному мужу», каковою Авраам поклялся при завете Богу за себя и потомство («семя»), свое: «Мужа другого не буду иметь», — сказал он с трепетом, получив Ханаан: «Ни — убегать к любовникам»... С тех пор и за это он был возносим, мы почти можем сказать — как Ганимед Зевсом: только у греков это вымысел и вообще ничтожная сказка, у евреев — действительность. «Будешь в опасности — и уберегу тебя, по жердочке будешь идти через поток — и не дам упасть тебе». В этом — смысл тысячи слов, обещаний, нежности. Или — гремящих, невыносимых угроз, «если будут мять сосцы у тебя другие (=не «Аз, Бог твой»), В этом отношении «Песнь песней» есть символ или иносказание любви Божьей к человеку, любви человека.к Богу. «Вот как»... «Вот плод завета»... В «Песне песней» говорится о Соломоне и Су— ламифи; в то же время тут говорится о каждом израильтянине и израильтянке; это — книга постоянного семейного чтения, в собрании всей семьи, в вечер с пятницы на субботу; в то же время это и песнь о завете между Богом и человеком. Светы переливаются, тени волнуются, сумрак сходит на землю: лица неразличимы, очерк фигур неясен... Да и не нужно, не хочется этого. Но восточные ноздри широко раскрыты, — нервные, восприимчивые, утонченно-чувствующие: все «говорится» аромаюм, и даже шепот, неясный, мглистый, невнятный, — почти ненужное здесь дополнение. «Кто тут? Я ли, мы ли? Соломон, Суламифь? Или Бог и Царица-Саббатон, ныне в субботу сошедшие в каждую еврейскую хижину?» Вежди слипаются, разум неясен... и не хочется различить, не хочется ответить... Все — слилось, и все — едино... Единое в Едином, одна для одного и один для одной.

«Монотеизм», — шепчут ученые.

«Не проходите мимо, не вспугните любовь», — поправляет «Песнь песней».

Только раз удалось это человечеству... И нельзя поправить, нельзя ' переиначить ничего в «Песне песней»... Пусть же поется она, вечная, без переложений и без подражаний...

Спб., 21 февраля 1909г.