1962

1962

21 февраля. Сегодня исполняется 7 лет со дня смерти М.Б., а я простудился и не могу пойти на ее могилу. С каждым годом растет мое чувство вины перед нею. Ее характер — прямодушный, не знающий никаких компромиссов — сломился под тяжестью моих полуизмен и измен. Сколько лет мы жили в страшной бедности, ей выпало на долю пережить медленное умирание Мурочки, смерть Бобы, мою глупую связь с Софьей Андр. Толстой (бывш. женой Есенина) и сиротство М.Б. в своей собственной семье. С какой обидой, с какой тоской неприкаянности умирала она, гордая и оскорбленная женщина. Я любил ее только порывами, и сколько раз она прощала меня!

Сегодня получил официальное приглашение в Оксфорд и письмо от С. А. Коновалова, дающее мне указания, какие лекции там читать и прочее.

1 марта. Эльсберга исключили-таки из Союза за то, что он своими доносами погубил Бабеля, Левидова и хотел погубить Макашина. Но Лесючевский, погубивший Корнилова и Заболоцкого, — сидит на месте{1}.

5 марта. Вчера я получил из Оксфорда фантастическое приглашение. Университет за мои литературные заслуги (!?) намерен торжественно возложить на меня мантию "доктора литературы". Неужели я и в самом деле достоин такой чести? Кроме удивления, никаких чувств это во мне не вызывает. А ездить, в город, в Союз, в ЦК — по этому поводу — ох как не хочется.

7 марта. Но боже мой, какие бывают подлецы. Оказывается, что Югов, тоже печатающий в "Молодой гвардии" книгу о языке, с января требует, чтобы издательство рассыпало набор моей книжки — и вообще не издавало бы ее. Бек был в кабинете директора издательства (Потемкина), когда тот очень подобострастно разговаривал с Алексеем Кузьмичом (Юговым). — "Нет, все же невозможно рассыпать, нет, придется выпустить!"

Но каков Югов! Во время войны он здесь в Переделкине симулировал сумасшествие — и как пресмыкался предо мной! А я долго не знал, что он симулянт, и очень жалел его.

8 марта. Приехал Зильберштейн и внес в мою душу сумятицу, из-за которой я вторую ночь не сплю. Он сказал, что Анисимов Ив. Ив., председатель секции литературоведов по Ленинским премиям, страшно копает против меня. Про статью Андроникова (обо мне в "Известиях") он выразился: "Они там с Чуковским чай пьют". Архипов организовал письма обо мне из Ярославля, Тулы — черносотенные. Югов тоже не дремлет. Тихонов тоже против меня. Это страшно взбудоражило меня. Между тем дела мои идут не так уж плохо, а напротив, блистательно: 1) Дополненный "Серебряный герб" принят в Детгизе к напечатанию. 2) Я получил корректуру XVI издания "От 2 до 5", о которой не смел и мечтать. 3) Завтра Коротков присылает мне корректуру моих "Современников". 4) Вышла "Живой как жизнь". 5) В "Новом Мире" вышел мой Куприн.

Казалось бы, нужно быть благодарным судьбе, а я несчастен, жалок, раздавлен.

18 марта. Лида рассказывает, что на ее книжке, изданной в "Библиотеке путешествий", была поставлена марка издательства "БП". Велели марку убрать, так как испугались, как бы кто не прочел "Борис Пастернак"{2}.

30 марта. Вчера меня "чествовали" в Доме пионеров и в Доме детской книги.

Отлично сказал Шкловский, что до моих сказок детская литература была в руках у Сида, а мои сказки — сказки Гекльберри Финна.

Все эти заботы, хлопоты, речи, приветы, письма, телеграммы (коих пуды) созданы специально для того, чтобы я не очнулся и ни разу не вспомнил, что жизнь моя прожита, что завтра я в могиле, что мне предстоит очень скоро убедиться в своем полном ничтожестве, в полном бессилье.

Письмо от Казакевича{3}.

2 апреля. Выступал в Политехническом музее и по телевизору. Меня по-прежнему принимают за кого-то другого. Что делалось и Политехническом! По крайней мере половина публики ушла, не достав билетов. Зал переполнен, все проходы забиты людьми. И все, сколько есть, смотрят на меня влюбленными глазами. Андроников пел мне дифирамбы ровно полчаса. Я чувствовал себя каким-то мазуриком. Ведь, боже мой, сколько дряни я написал в своей жизни, постыдной ерунды, как гадки мои статьи у Ильи Василевского в "Понедельнике". Чтобы загладить их, не хватит и 90 лет работы. Сколько пошлостей — вроде "Англия накануне победы", "Заговорили молчавшие". Ничего этого нельзя оправдать тем, что все это писалось искренне. Мало утешения мне, что я был искренний идиот. Получено больше тысячи телеграмм, среди них от Анны Ахматовой, Твардовского, Паустовского, Исаковского и проч.

7 апреля. Утром во Дворце — получал орден. Вместе со мной получал бездарный подонок Югов, которому я не подал руки. Брежнев говорил тихим голосом и был очень рад, когда оказалось, что никто из получавших орден не произнес ни одного слова. Любимое выражение Брежнева: "я удовлетворен", "с большим удовлетворением я узнал" и т. д.

Оттуда в Барвиху. Первый, кого я увидел в холле, — Твардовский, с ясными глазами, приветливый.

9 апреля. Сейчас был у меня Твардовский. Поразительный человек. Давно уже хотел бы уйти из "Нового Мира". "Но ведь если я уйду, всех моих ближайших товарищей по журналу покроет волна". И он показал рукою, как волна покрывает их головы. Ясные глаза, доверчивый голос. "Некрасову издавать "Современник" было легче, чем мне. Ведь у него было враждебное правительство, а у меня свое". Принес мне рукопись некоего беллетриста о сталинских лагерях{4}. Рукопись дала ему Ася Берзер. Рассказывал, как он нечаянно произнес свою знаменитую речь на XXII съезде. Подготовил, но увидал, что литераторов и без того много. Оставил рукопись в пальто. Вдруг ему говорят: следующая речь — ваша. Рассказывал о Кочетове, что ему кричали "долой!", а в газетных отчетах это изображено как "оживление в зале". Публика смеялась над ним издевательски, а в газетах: "(Смех в зале.)" В нем чувствуется сила физическая, нравственная, творческая. Говорил об Эренбурге — о его воспоминаниях. "Он при помощи своих воспоминаний сводит свои счеты с правительством — и все же первый назвал ряд запретных имен, и за это ему прощается все. Но намучились мы с ним ужасно". Говорит о Лесючевском: "Это патентованный мерзавец. Сколько раз я поднимал вопрос, что его нужно прогнать и все же он остается. А его стукачество в глазах многих — плюс: значит, наш".

11 апреля[103]. Третьего дня Твардовский дал мне прочитать рукопись "Один день Ивана Даниловича" — чудесное изображение лагерной жизни при Сталине. Я пришел в восторг и написал краткий отзыв о рукописи{5}. Твардовский рассказал, что автор — математик, что у него есть еще один рассказ, что он писал плохие стихи и т. д.

12 апреля. Сейчас в три часа дня Александр Трифонович Твардовский, приехавший из города (из Ленинского комитета), сообщил мне, что мне присуждена Ленинская премия. Я воспринял это как радость и как тяжкое горе.

Чудесный Твардовский провел со мною часа два. Говорил об Ермилове, который выступил против меня. Оказалось, что провалились Н.Н.Асеев, Вал. Катаев. Я — единственный, кому досталась премия за литературоведческие работы. Никогда не здоровавшийся со мною Вадим Кожевников вдруг поздоровался со мною. Все это мелочи, которых я не хочу замечать, но как нужно работать, чтобы исправить "Некрасова и его мастерство" для 4-го издания.

Могучую поддержку мне нежданно-негаданно оказал… Сурков.

22 апреля. Хотел ли я этого? Ей-богу, нет! Мне вовсе не нужно, чтобы меня, старого, замученного бессонницами, показывали в телевизорах, чтобы ко мне доходили письма всяких никчемных людей с таким адресом: "Москва или Ленинград Корнелю Чуйковскому", чтобы меня тормошили репортеры. Я потому и мог писать мою книгу, что жил в уединении, вдали от толчеи, пренебрегаемый и "Правдой", и "Известиями". Но моя победа знаменательна, Т. к. это победа интеллигенции над Кочетовыми, Архиповыми, Юговым, Лидией Феликсовной Кон и другими сплоченными черносотенцами. Нападки идиота Архипова и дали мне премию. Здесь схватка интеллигенции с черносотенцами, которые, конечно, возьмут свой реванш. В "Правде" вчера была очень хитренькая статейка Погодина о моем… даже дико выговорить! — снобизме{6}.

Две недели мастера, вооруженные отбойными молотками, уничтожают памятник Сталину, торчавший в Барвихе против главного входа. Целый день, как бормашина у дантиста, звучит тр-тр-тр отбойных молотков.

30 апреля. Ек. Павл. Пешкова получила от Марии Игнатьевны Бенкендорф (Будберг) просьбу пригласить ее к себе из Англии. Ек. Павловна исполнила ее желание. "Изо всех увлечений Алексея Максимовича, — сказала она мне сегодня, — я меньше всего могла возражать против этого увлечения: Мария Игнатьевна — женщина интересная". Но тут же до нее дошли слухи, будто Мария Игн. продала каким-то английским газетам дневники Алексея Максимовича, где говорится о Сталине. "Дневников он никаких никогда не вел, — говорит она, — но возможно, что делал какие-нибудь заметки на отдельных листках". И вот эти-то заметки Мария Игн. могла продать в какое-ниб. издательство. Лицо Екат. Павл, покрывается пятнами, она нервно перебирает пальцами. Заговорили опять о Марии Игнатьевне. "Когда умирал Ал. Максим., она вдруг дает мне какую-то бумажку, исписанную рукою Крючкова — и подписанную Горьким. "Пожалуйста, А.М. просил, чтобы вы передали эту бумажку Сталину, а если нельзя, то Молотову". Я сначала даже не взглянула на эту бумажку, сунула ее в карман халата, но потом гляжу: да это — завещание! — обо мне ни слова, все передается в руки Крючкова!" (И опять на лице красные пятна.) Вот воспоминания, терзающие эту беспокойную душу.

5 мая. Ну вот и кончается моя Барвиха. Завтра уезжаю.

Вдруг мне расхотелось ехать в Англию. Тянет к усидчивой работе над новым изданием "Живого как жизнь".

10 мая. Вышла моя книга "Современники". Толстенная, нелепая, с картинками.

21 мая. Летели мы очень хорошо. В самолете мне с Мариной достались отличные места. Впереди. Ни с кем не познакомились в пути. Видели далеко, глубоко под собою — облака. Пролетели над Копенгагеном, и вот Лондон. Встретил меня Ротштейн и незнакомец. Оказывается, я гость Британского Совета. В посольство — мимо Кенсингтон Garden[104] — знакомые места. Чуть не плачу от радости. Сопровождающий меня англичанин — оказался тем самым Норманом, которого я встретил в Переделкине! Встретил нас С.А.Коновалов без шапки — бесконечно милый.

Был в Бодлейн Library[105] — чудо! Letters of Swinburn[106], собр. соч. Троллопа. Чудесное издание Газзлита — и красота дивная, гармоничность всего архитектурного ансамбля подействовала на меня как музыка. Видел прелестные рисунки Сомова, Бенуа, Серова, Пастернака-отца, видел эскизные портреты Ленина (с натуры).

24 мая. Счастливейший день. Облачно, но дождя нет. Зашли за мною студенты вместе с Ріег’ом Хотнером, который каждую свою речь начинает словом: "Послушайте!" В честь Люиз Кэрролла поехали по Isis’y в лодке, здесь ровно сто лет назад он рассказывал девочкам Лиддел "Alice in Wonderland"[107]. Прелестная река — виды великолепные, вдали Magdalen Tower[108], серая белка прыгает, как кенгуру, в траве, в воде лебеди, и кажется, будто и белка, и лебеди здесь с 1320 или с 1230 года.

Потом — обед в All Souls[109] в мою честь (!) у одного из профессоров.

Я забыл записать, что третьего дня происходила церемония, при помощи которой меня превратили в Lit. Doctor’a[110]. Процедура величественная. Дело произошло в Taylor Institution[111], так как то здание, где обычно происходят такие дела, теперь ремонтируется. На меня надели великолепную мантию, по обеим моим сторонам встали bedels (наши педели?) с жезлами, в мантиях, ввели меня в зал, наполненный публикой, — а передо мною на возвышении, к которому вели четыре ступеньки, сидел с каменным, но очень симпатичным лицом Vice Chancellor of Oxford University[112] проф. А.Л.П.Норрингтон. Профессор Ворчестера A.N. Bryan (Broun) прочитал латинскую похвалу, где упомянул "Crocodilius’a", после чего я поднялся на 4 ступеньки и пожал Vice Chancellor’y руку.

Vice Chancellor посадил меня рядом с собою, после чего я пошел читать лекцию о Некрасове. Читал я легко, непринужденно, почти без подготовки — и, к своему удивлению, имел громадный успех Перед этим проф. Obolensky огласил мою краткую биографии. Я читал по-английски отрывки из Swinbum’a и прославил нашу советскую науку, наше литературоведение{7}, назвав имена акад. Алексеева, Макашина, Машинского, Скафтымова, Вл. Орлова, Оксмана, Зильберштейна и многих других русских исследователей литературы.

После моей лекции — Reception[113] тут же. Жена Коновалова, Янина, закдовала вином, легкой закуской — все были любезны, ласковы и к счастью, скоро освободили меня.

Вернувшись, я предложил Марине пройтись переулками перед сном. Тихие средневековые стогны — и вдруг из одного домика выбегает возбужденная женщина и прямо ко мне: "Мы воспитались на ваших книгах, ах, Мойдодыр, ах, Муха Цокотуха, ах, мой сын, который в Алжире, знает с детства наизусть ваше "Тараканище"", — вовлекли меня в дом и подарили мне многоцветный карандаш.

26 мая. Вчера два визита: заехал за нами сэр Морис Баура — автор "Песен диких народов" — и повез нас в свою гениальную холостящую квартиру, ту самую, где когда-то в тысяча шестьсот… котором — то году жил сэр Кристофер Рен. Таких музыкальных пропорций, такой абсолютной гармонии, такого сочетания простоты и роскоши я никогда не видал. Быть в такой комнате значит испытывать художественную радость. А комнат у него много — и столько книг в идеальном порядке, итальянские, греческие, французские, русские, английские — наверху зимний сад с кактусами. Завтрак в такой соловой, что хочется кричать от восторга. Sir Maurice холостяк. Бесшумный лакей — chicken, chocolade pudding[114], говорили о Роберте Броунинге, о Суинберне, Уотт Dunton’e, сэр Морис декламировал Фета, Гомера, Сафо. Я рассказал ему об отвратительном впечатлении, которое произвел на меня Debating Club[115].

2 июня. Вчера выступал три раза: по ВВС для русского отделения. Читал "Муху", "Мойдодыра", "Чудо-дерево". Познакомился с Николаевой (Ариадной). Полная, добродушная женщина — повела меня в Times Bookshop[116], где я под ее давлением купил три ненужные мне книги. Вообще я забываю, что мне 81-й год, и закупаю себе множество книг. После этого я вернулся в Kingsley Hotel, отдохнул, почитал газеты. Приехали за нами часа в 4, повезли в Лондонский университет — колоссальное классическое здание. Вначале — прием (Reception), потом Lecture roon[117]. Большая вступительная речь проф. Кембриджского университета Элизабет Хилл, где она сравнила меня с дедушкой Крыловым. Потом два часа я с упоением читал свои стихи под гром аплодисментов, потом — импровизированная лекция о стиле Некрасова, потом — воспоминания о Маяковском. Success[118] небывалый, неожиданный. Старики, молодые кинулись меня обнимать и ласкать — студенты были очень возбуждены, а директор Лондонского университета сказал, что лекция была entertaining и instructive[119].

3 июня. Кашляю. Выступал вчера в Пушкинском клубе, который как будто для того и существует, чтобы доказать, что в эмиграции люди гниют и мельчают.

Был перед этим у Iona и Peter Opie. Мудрые люди, устроившие свою жизнь мудро и счастливо. Они вместе создали три фундаментальные книги — и с какой любовью, с каким гениальным терпением. Весь их дом сверху донизу — музей, изумительный музей детской книги и детской игрушки. Так как в их работе систематизация, классификация играет главную роль — в их огромном хозяйстве величайший порядок; тысячи папок, тысячи конвертов, тысячи экспонатов — распределены, как в музее. Он моложавый, с горячими глазами, она черноглазая, энергичная, приветливая, их жизнь — идеал супружества, супружеского сотрудничества. Дочь их тоже собирательница. Она собирает карты всего мира, и в ее комнате нет ни одной стены, которая не была бы увешана географическими картами. Ей задано: прочитать 13 классических книг: Диккенса, Теккерея и т. д. Каждую субботу в том месте, где живут эти счастливцы, в городке — распродажа книг, любая книга — 6 пенсов, они каждую субботу ходят на ловлю — и возвращаются с добычей. Вообще весь их громадный музей создан не деньгами, а энтузиазмом.

4 июня. Была Мура Будберг с какой-то Андрониковой — глухой и слепой. "Мне Анна Ахматова посвятила стихотворение "Тень"".

— Прочтите, пожалуйста.

— Не помню.

Вечером — у посла А.А.Солдатова. Обедали с ним, его женой и дочерью. Он человек большого образования, широкий, умница, рассказывал о приезде Юрия Гагарина в Лондон, о приеме у Королевы. Королева разрешила своей прислуге встретить Гагарина в Букингемском дворце. Вся лестница заполнена была людьми, кричавшими "ура". Жена посла, волжанка, очень любит Некрасова.

15 июня. Все же Англия сильно помешала мне работать. Целые два месяца выпали из жизни.

Был вчера у Маршака. Он написал рецензию на повесть "Один день", которую Твардовский все же хочет поместить в "Новом Мире" в августе. "После этой повести нельзя будет писать плохую беллетристику".

16 июня, суббота. У меня даже письма лежат неразобранные. Откуда-то появилась у меня на столе ужасная книга: Иванов-Разумник "Тюрьмы и ссылки" — страшный обвинительный акт против Сталина, Ежова и их подручных; поход против интеллигенции. Вся эта мразь хотела искоренить интеллигенцию, ненавидела всех самостоятельно думающих, не понимая, что интеллигенция сильнее их всех, ибо, если из миллиона ими замученных из их лап ускользнет один, этот один проклянет их на веки веков, и его приговор будет признан всем человечеством.

28 июня. Третьего дня был у Зинаиды Николаевны Пастернак. Она живет на веранде. Возле нее — колода карт. Полтора часа она говорила мне о своем положении: по ее словам, Пастернак, умирая, сказал: "как я рад, что ухожу из этого пошлого мира. Пошлятина не только здесь, но и там (за рубежом)". Перси смертью к нему пришли проститься его дети. З.Н. спросила: не хочешь ли ты увидеть Ольгу Всеволодовну. Он ответил: "Нет!"

Ей сказал: "Деньги у Лиды, она знает, как добыть их для тебя". Но вот Лида приехала сюда — и оказалось, что никаких денег у нее нет.

— Я совсем нищая! — говорила З.Н. — Когда в театре шли Борины переводы Шекспира, он весь доход от спектаклей клал на мою сберкнижку. У меня было 120 000 рублей. Но его болезнь стоила очень дорого: консилиумы профессоров, каждому по 500 рублей, — осталась у меня самая малость. Теперь 500 р. (то есть по старому 5 000) дал мне Литфонд, кроме того, Литфонд оставил меня на этой даче и не берет с меня арендной платы, но у меня нет пенсии, и продать нечего. Ольга, когда ее судили за спекуляцию, сказала: "У Пастернака было около 50 костюмов, и он поручил мне продать их". Все это бесстыжая ложь. У Пастернака был один костюм, который привез ему Сурков из Англии — от покойного отца-Пастернака, — и старые отцовские башмаки, тоже привезенные Сурковым. В костюме отца я положила его в гроб, а башмаки остались. Вот и всё. Когда арестовали Ольгу, пришли и ко мне — два молодых чекиста. Очень вежливых. Я дала им ключи от шкафов: "Посмотрите сами — ничего не осталось от вещей". Борис не интересовался одеждой, целые дни работал у себя наверху — вот я и осталась нишей; если истрачу последнюю копейку, обращусь к Федину, пусть даст мне 1 000 р., — и к вам обращусь. Хочу писать Хрущеву, но Лёня меня отговаривает. О моей пенсии хлопочет Литфонд, — но есть ли какие-нибудь результаты, не знаю. Узнайте, пожалуйста. И было бы очень хорошо, если бы вы, Твардовский, Вс. Иванов — обратились бы к правительству с просьбой — получить за границей всю (деньги) валюту, причитающуюся Пастернаку, и выдать ей взамен советскую пенсию.

"Проф. Тагер уже перед смертью Пастернака определил, что у него был годовалый, — (она так и сказала) рак легких. Как раз тогда начался, когда началась травля против него. Всем известно, что нервные потрясения влияют на развитие рака. Я не хочу покидать эту усадьбу, буду биться за нее всеми силами; ведь здесь может быть потом музей… Жаль, я больна (после инфаркта), не могу добраться до его могилы, но его могила для меня здесь…"

29 июня. Были у Лиды Копелевы, муж и жена. Оказывается, он, Копелев, достал для "Нового Мира" рассказ "Один день"{8}, который давал мне Твардовский.

Женя Пастернаке женой и сыном Петей, прелестным мальчиком 4-х лет. Они пришли сказать, что в воскресение Зинаида Ник. и он, Женя, едут на Истру к Эренбургу попросить у него совета по поводу денежных дел. Эренбург говорит: "Я член Комиссии по литературному наследству Пастернака, не имею права вмешиваться в его финансовые дела". Но он может составить умную и дельную бумагу, под которой охотно подпишемся мы все.

1 июля. Отовсюду мрачнейшие сведения об экономическом положении страны: 40 лет кричать, что страна идет к счастью — даже к блаженству, — и повести ее к голоду; утверждать, что вступаешь в соревнование с капиталистическими странами, и провалиться на первом же туре — да так, что приходится прекратить всякое соревнование…

У Федина очень хороши воспоминания о Горьком и окружавших его людях (Сологуб, Волынский, хирург Иван Иваныч и др.), но размышления о языке — сплошная вкусовщина, дилетантщина.

3 июля. У меня был Женя Пасернак (приходил 3 раза) и (голосом своего отца) сообщил мне, что он вместе с Зин. Ник. ездил к Эренбургу — Эренбург советует хлопотать не столько о заграничном гонораре Пастернака, сколько о пенсии З.Н., написал письмо к Никите Сергеевич, которое должны подписать я, Твардовский, Шостакович, Тихшов, Федин. Я подписал, но так трудно собирать подписи других, Женя хочет, чтобы их собрал я. Я взялся. И здесь меня выручила Клара. Она пойдет к Марьямову, к Федину, она сделает.

Читал Оренбурга в 6-й книжсе "Нового Мира". Все восхищаются. А мне показалось: совсем не умеет писать. Выручает его тема: трагическая тема о России попавшей в капкан. Но зачем чехарда имен, и всё на одной плоскости без рельефов: Даладье, Пастернак, Лиза Полонская? Рябит в глазах, и какие плохие стихи (его собственные) он цитирует в тексте{9}.

(Вклеено письмо. — Е. Ч.)

Дорогой Корней Иванович! Вашего адреса я не знаю

Надеюсь, что почтамт Вас найдет.

31.03.62.

Многоуважаемый Корней Иванович!

Разрешите от всей души поздравить Вас с 80-летием.

Дорогой Корней Иванович, многие не знают, что в прошедшую войну Вы потеряли сына. В первые дни войны я вместе с ним был в армии и хочу об этом Вам рассказать. Мне пришлось с ним переживать солдатскую жизнь в июле, августе и сентябре 1941 года.

Вначале я не знал, кто этот веселый, а вместе с тем серьезный молодой, симпатичный человек. Потом мне сказали, что это сын Корнея Чуковского.

Тогда пригляделся к нему внимательно и нашел много черт, схожих с отцом. Как сейчас помню, он был высокого роста, брюнет, лицом похож на Вас (я мог это сравнить, т. к. Вашу фотографию не раз видел в печати).

Помню, что у него был друг — такой крепышок, пониже ростом Вашего сына, студент IV курса, почти инженер по гидросооружениям. По-моему, к этой области имел отношение и Ваш сын, так как этим двум солдатам было поручено восстановить плотину в одной из деревень, где мы сооружали оборонительные укрепления. Они с этой задачей справились успешно. К нам приходили представители общественности деревни и объявили благодарность Вашему сыну и его товарищу.

В дальнейшем ходе военных событий нас разлучили. Мы были в одном взводе, а потом меня перевели в штаб батальона, и с тех пор я больше его не видел.

Все это происходило в 13 Ростокинской дивизии гор. Москвы (народное ополчение).

Всю войну я помнил о Вашем сыне, помню этого милого человека до сих пор. По демобилизации и приезду в Москву я разыскал телефон Вашей квартиры, позвонил, разговаривал с матерью, справлялся, не вернулся ли Ваш сын.

Но он не вернулся.

Память о нем у Вас в сердце, но поверьте, все, кто соприкасался с ним, а тем более ел из одного котелка, никогда его не забудут.

С уважением

М. Ершов.

Гор. Пенза, ул. Куйбышева, 45 а, кв. 11

Ершов Михаил Андреевич.

P.S. Может быть, есть что-нибудь нового в известиях о Вашем сыне. Буду очень признателен, если дадите ответ.

7 июля. В пять часов за мной зашел Всеволод Иванов, и мы поехали в моей машине в Барвиху к Ек. Павл. Пешковой, в ее новую (построенную после пожара) дачу. Я захватил с собой папку о Зин. Ник. Пастернак. Дача отличная, в тысячу раз лучше старой, двухэтажная. На кухне пять или шесть старух, готовящих пышный ужин. В гостиной Толстая, Федин, Леонов с женой, академик П.Л.Капица, его жена и Мария Игнатьевна, ради которой мы и собрались здесь. Я сейчас же схватил папку — Капица подписался с удовольствием, Всеволод тоже. Федин морщился ("Мы и без того хлопочем о ней"), но — подписался. Дал подпись и Леонов. Пошли ужинать, а я побежал с детьми на берег реки. Было пасмурно — и вдруг глянуло солнце. Поразительно красивы дети Марфы — внуки Берии. Старшая девочка — лучистые глаза, нежнейший цвет лица, стройная, белотелая — не только красивая, но прекрасная, брат ее — ей под стать, и тут же простенькая Катя с косичками, дочь Дарьи, и рыжий Макс, упорный, начитанный, сильный. Мы помчались по песчаному берегу, сначала упражнялись — кто дальше прыгнет, потом на одной ноге, потом стали загадывать загадки.

Дольше нельзя было оставаться с ними, и я, скрепя сердце, пошел к старикам. Ужин был в полном разгаре. Со мною рядом оказалась жена Капицы (кажется, Анна Алексеевна, дочь академика Крылова, умная, моложавая, сердечная). Капица, очень усталый, но оживленный, рассказывал анекдот о разоружении. Звери захотели разоружиться. Лев сказал: я за разоружение. Давайте спилим себе рога. Корова сказала: я за разоружение: давайте уничтожим свои крылья. А медведь сказал: "Я за полное разоружение. Да здравствует мир. Придите в мои братские объятья".

Капица вообще остряк. Он — доктор философии Кембриджского университета. И еще: "я ослиный доктор". Все изумились. Оказалось, он доктор университета в Осло. Но на церемонии он не был. Ему не дали визы. "Вместе с докторской степенью мне прислали из Осло кольцо, только я потерял его".

Жена Капицы рассказала, что после погребения Сталина на Красной площади появился призрак с венком. На венке надпись: "Посмертно репрессированному от посмертно реабилитированных".

Я забыл записать, что Капица сообшил, что Вышинский — посмертно репрессирован: его семью выслали из Москвы — выгнали с дачи, которую они занимали в том же поселке, где живут Капицы (Вышинский был АКАДЕМИК!?!).

Я всегда боялся звонить к начальству; и сегодня с трепетом позвонил тов. Лебедеву — секретарю Н.С.Хрущева, и вдруг услышал: "Как я рад, что слышу ваш голос. Поздравляю с Ленинской премией, вполне заслуженной. Я был так рад, что ее получили вы" и т. д. Я изложил все по поводу Пастернак (Зин. Ник.). — А в вашей записке нет ничего об Ивинской? — Конечно, нет. Я лично Ивинской терпеть не могу, считаю ее авантюристкой и т. д.

Я прочитал Лебедеву по телефону почти всю записку — он одобрил ее содержание, сказал, куда направить ее, и обещал в ближайшие же дни передать.

30[июля]. Получил от неизвестного мне Медведева великолепно написанную статью о Лысенко и Презенте, убийцах академика Вавилова{10}. Статья взволновала меня до истерики.

19 августа был чудесный костер "Прощай, лето!". Собралось до тысячи детей. Выступали Сергей Образцов и Виктор Драгунский. Присутствовали Кодрянские, Аманда Haight, ее подруга, дочь шотландского лорда, и четверо английских студентов.

28 августа. Сегодня я встретил Катаева. Излагая мне свою теорию, очень близкую к истине, что в Переделкине и Тихонов, и Федин, и Леонов загубили свои дарования, он привел в пример Евтушенко — "Я ему сказал: Женя, перестаньте писать стихи, радующие нашу интеллигенцию. На этом пути вы погибнете. Пишите то, чего от вас требует высшее руководство".

11 ноября. Сейчас были у меня Таня Винокур, Крысин и Ханпира — талантливые молодые лингвисты. Рассказали, что их институту заказаны чуть ли не три тома, чтобы разбить учение Сталина о языке — его, как сказано в предписании ЦК, "брошюру".

Когда умер сталинский мерзавец Щербаков, было решено поставить ему в Москве памятник. Водрузили пьедестал — и укрепили лоску, извещавшую, что здесь будет памятник А.С.Щербакову.

Теперь — сообщил мне Ханпира — убрали и доску, и пьедестал.

По культурному уровню это был старший дворник. Когда я написал "Одолеем Бармалея", а художник Васильев донес на меня, будто я сказал, что напрасно он рисует рядом с Лениным — Сталина, меня вызвали в Кремль, и Щербаков, топая ногами, ругал меня матерно. Это потрясло меня. Я и не знал, что при каком бы то ни было строе всякая малограмотная сволочь имеет право кричать на седого писателя. У меня в то время оба сына были на фронте, а сын Щербакова (это я знал наверное) был упрятан где-то в тылу{11}.

Но какой подонок Васильев! При щербаковском надругательстве надо мною почти присутствовал Н.С.Тихонов. Он сидел в придверии кабинета вельможи.

14 ноября. Вчера, во вторник, я с восторгом удрал из беспощадной Барвихи, где меня простудили, отравили лекарствами и продержали полтора месяца.

Приехал — и оказался больным.

Здесь ждала меня нечаянная радость: дружеское письмо от Ахматовой{12}: очень задушевно, искренне благодарит меня за статейку "Читая Ахматову".

19/XI. Был милый Вадим Леонидович Андреев с Ольгой Викторовной. Они оба работают в ООН.

Оказывается, его брат Даниил был арестован по обвинению в злодейском замысле покуситься на жизнь Сталина. Те подлецы, которые судили его, отлично знали, что это бред, и все же сгноили его в тюрьме. Главным материалом обвинения послужили письма Вадима из Нью-Йорка: в них Вадим писал о своей тоске по родине, никто, не будучи палачом, не мог бы вычитать в них никакого криминала.

Посетили они Анну Ахматову. Она "в отличной форме": спокойна, здорова, жизнерадостна. Говорит: готовится отмена постановления ЦК о ней и Зощенке.

24 ноября. Сталинская полицейщина разбилась об Ахматову… Обывателю это, пожалуй, покажется чудом — десятки тысяч опричников, вооруженных всевозможными орудиями пытки, револьверами, пушками, — напали на беззащитную женщину, и она оказалась сильнее. Она победила их всех. Но для нас в этом нет ничего удивительного. Мы знаем: так бывает всегда. Слово поэта всегда сильнее всех полицейских насильников. Его не спрячешь, не растопчешь, не убьешь. Это я знаю по себе. В книжке "От двух до пяти" я только изображаю дело так, будто на мои сказки нападали отдельные педологи. Нет, на них ополчилось все государство, опиравшееся на миллионы своих чиновников, тюремщиков, солдат. Их поддерживала терроризованная пресса. Топтали меня ногами — запрещали — боролись с "чуковщиной" — и были разбиты наголову. Чем? Одеялом, которое убежало, и чудо-деревом, на котором растут башмаки.

Сейчас вышел на улицу платить (колоссальные) деньги за дачу — и встретил Катаева. Он возмущен повестью "Один день", которая напечатана в "Новом Мире". К моему изумлению, он сказал: повесть фальшивая: в ней не показан протест. — Какой протест? — Протест крестьянина, сидящего в лагере. — Но ведь в этом же вся правда повести: палачи создали такие условия, что люди утратили малейшее понятие справедливости и под угрозой смерти не смеют и думать о том, что на свете есть совесть, честь, человечность. Человек соглашается считать себя шпионом, чтобы следователи не били его. В этом вся суть замечательной повести — а Катаев говорит: как он смел не протестовать хотя бы под одеялом. А много ли протестовал сам Катаев во время сталинского режима? Он слагал рабьи гимны, как и все.

Теперь я вижу, как невыгодна черносотенцам антисталинская кампания, проводимая Хрущевым. Повесть эту прочитал Хрущев и разрешил печатать, к ужасу всех Поликарповых.

1 декабря. Снег молодой, обильный, бессмертно-красивый. Я вышел с Мариной погулять. Зашел к Зинаиде Николаевне Пастернак — сообщить ей, что я говорил с Черноуцаном по поводу обеих книг Пастернака, которые застряли в издательствах. Проза — в Гослите, переводы пьес — в "Искусстве". Черноуцан обещал подогнать это дело — и я думал, что очень обрадую З.Н., сообщив ей об этом. Но она отнеслась к моему сообщению без энтузиазма.

— А как же моя пенсия? — спросила она.

Оказывается — ей до сих пор не дали пенсию.

Н.С.Хрущев пришел на выставку в Манеж и матерно изругал скульптора Неизвестного и группу молодых мастеров. Метал громы и молнии против Фалька.

Пришла ко мне Тамара Вл. Иванова с Мишей (выставившим в Манеже свои пейзажи), принесли бумагу, сочиненную и подписанную Всеволодом Ивановым, — протест против выступления вождя. Я подписал. Говорят, что подпишет Фаворский, который уже послал ему телеграмму с просьбой не убирать из Манежа обруганных картин — и с похвалами Фальку.

10 декабря. Ахматова: "Главное: не теряйте отчаяния". Она записала свой "Requiem".

16 декабря. Завтра в Доме приемов встреча писателей с Н.С.Хрущевым. Приглашены только избранные, в число коих попал и я{13}.

"Сибирские огни" приняли к напечатанию Лидину повесть "Софья Петровна". Но по свойственной редакторам тупости требуют озаглавить ее "Одна из тысяч". Лида — фанатик редакционного невмешательства, отвергает все поправки, внесенные ими. Между тем еще полгода тому назад нельзя было и подумать, что эта вещь может быть вынута из-под спуда. Сколько лет ее рукопись скрывалась от всех как опаснейший криминал, за который могут расстрелять. А теперь она побывала в "Новом Мире", в "Знамени", в "Советском писателе", в "Москве" — все прочитали ее и отвергли, а "Сибирские огни" приняли и решили печатать в феврале.

Впрочем, все зависит от завтрашней встречи с Н.С.Хрущевым. Не исключено, что завтра будет положен конец всякому либерализму. И "Софье Петровне" — каюк.

Коля написал великолепные воспоминания о Заболоцком — очень умно и талантливо.

Очень печален конец 1962 г. Я подписал письмо с протестом против нападок Н.С.Хрущева на молодежь художественную, и мне на вчерашнем собрании очень влетело от самого Н.С.Х.{14} Хотя мои вкусы определялись картинами Репина и поэзией Некрасова, я никак не могу примириться с нынешним Серовым, Александром Герасимовым и Лактионовым, кои мнят себя продолжателями Репина. Ненавижу я деспотизм в области искусства

I don’t cherish tender feelings for Neizvestny, but the way they have treated him fills me with intense intense indignation[120].

При Сталине было просто: бей интеллигенцию, уничтожай всех, кто самостоятельно думает! Но сейчас это гораздо труднее: выросли массы технической интеллигенции, без которой государству нельзя обойтись, — и вот эти массы взяли на себя функцию гуманитарной интеллигенции — и образовали нечто вроде общественного мнения.