1910

1910

23 января. Вас. Ив. Немирович-Данченко был у меня сегодня и рассказывал между прочим про Чехова; он встретился с Чеховым в Ницце: Чехов отвечал на все письма, какие только он получал.

— Почему? — спросил Василий Иванович.

— А видите ли, был у нас учитель в Таганроге, которого я очень любил, и однажды я протянул ему руку, а он (не заметил) и не ответил на рукопожатье. И мне так больно было.

Вечером у Репиных. И.Е. говорил, что гений часто не понимает сам себя.

8 февраля. Ночь. Вчера болтался в городе: читал в Новом Театре о Чехове, без успеха и без аппетита. Был у Розанова: меня зовут в «Новое Время». Не хочется даже думать об этом. С Розановым на прощание расцеловался. Говорили: о Шперке, о том, что в книге Розанова 27 мест выбрасывается цензором, о Михайловском (оказывается, Розанов не знает, что Михайловский написал «Что такое прогресс?», «Борьба за индивидуальность» и т. д.).

Утром вчера у Немировича-Данченко — говорил, как Чехов боялся смерти и вечно твердил: когда я помру, вы… и т. д. Много водок, много книг, много японских картин, в ванной штук сорок бутылок от одеколону — множественность и пустопорожняя пышность — черта Немировича-Данченко. Даже фамилья у него двойная. Странный темперамент: умножать все вокруг себя.

Кстати, мне понравилось: Андреев меня называет Иуда из Териок — Иуда Истериок.

20 апреля. Репин в 3 сеанса написал мой портрет. Он рассказывал мне много интересного. Например, как Александр II посетил мастерскую Антокольского, где был «Иоанн Грозный». Пришел, взглянул на минуту, спросил:

— Какого вероисповедания?

— Еврей.

— Откуда?

— Из Вильны, Ваше Величество.

— По месту и кличка.

И вышел из комнаты. Больше ни звука.

Рассказывал о Мусоргском. Стасов хлопотал, чтобы Мусоргкого поместили в Военном госпитале. Но ведь Мусоргский — не военный. Назовите его денщиком. И когда И.Е. пришел в госпиталь писать портрет композитора — над ним была табличка: «Денщик».

Вчера И.Е. был у нас. Какая у него стала память. Забывает, что было вчера. Гессен ему очевидно не понравился. И.Е. показывал нам свою картину «18 октября», где он хочет представить апофеоз революции, а Гессен посмотрел на картину и сказал: «Вот почему не удалась русская революция» — ведь это же карикатура на русскую революцию.

29 апреля. Коля лежит у меня в комнате и вдруг:

— Папа, я думаю, что из обезьян делается человек. Обезьяна страшно похожа на человека, только бороды у нее нету.

Коля сегодня за ужином с Егоркой об чем-то разговаривал. Егорка безбожно лгал. Я сказал: смотри, Егорка, не ври, Бог накажет.

Коля: — Но ведь же сам так и сделал, что человек врет… Сам делает, и сам наказывает…

Детерминизм и свобода воли… Если б я сам не слыхал, не поверил бы. Егоркин папа — повар. Он с важностью говорит: 20 р. в месяц получает.

19 мая. Был у Репина: среда. Он зол как черт. Бенуашка{1}, Филосошка! За столом так и говорит: «Но ведь он бездарен, эта дрянь Филосошка!» Это по поводу письма Философова, где выражается сочувствие Бенуа (в «Речи»), Я возражал, он махал рукою. Художник Булатов играл на гитаре и гнусно пел. Дождь, туман. У меня ящерица и уж: привез к Колиным именинам. Работы гибель — и работа радостная. Писать о Уитмене и исправлять старые статьи. Продал книгу в «Шиповник». Маша не сегодня завтра родит. Настроение бодрое: покончил с Ремизовым, возьмусь за Андреева. После Андреева Горький: по поводу «Городка Окурова» хочу статью подробную писать. После Горького — Ценский — и тогда за Уитмена и за Шевченка — в июле. Шевченко войдет в критическую книгу, а Уитмен отдельно{2}. Весь июль буду писать длинные статьи, а июнь писать фельетоны. 10 же дней мая, о, переделывать, подчищать — превосходно. И потом в Литературном обществе лекцию о Шевченко. Идеально! Сегодня читал Псалтырь.

Июнь который-то. Должно быть, 20-й. Я познакомился с Короленкой: очарование. Говорил об Александре III. Тот, оказывается, прощаясь с киевским губернатором, громко сказал:

— Смотри мне, очисти Киев от жидов.

По поводу «Бытового явления». Издает его книжкой, показывал корректуру — вспомнил тут же легенду[11], что Христос в Белоруссии посетил одного мужика, хотел переночевать, крыша текла, печь не топлена, лечь было негде:

— Почему ты крыши не починишь? Почему у тебя негде лечь?

— Господи! Я сегодня умру! Мне это ни к чему.

(В то время люди еще знали наперед день своей смерти.) Христос тогда это отменил.

Земские начальники, отрубные участки, Баранов, финляндский законопроект, Бурцев и все это чуждое мне, конкретное — не сходит у него с языка. О Горьком он говорил: с запасом сведений, с умением изображать народную речь, он хочет построить либо тот, либо другой силлогизм. Теперь много таких писателей — например Дмитриева.

Я предложил ему дать несколько строк о смертной казни{3}, у меня зародился план — напечатать в «Речи» мнение о смертной казни Репина, Леонида Андреева, Короленки, Горького, Льва Толстого!

Пошел с Татьяной Александровной меня провожать — пройтись. Осторожный, умеренный, благожелательный, глуховатый. Увидел, что я босиком, предложил мне свои ботинки. Штаны широкие обвисают.

Фельетон об Андрееве у меня застопорился. Сижу за столом по 7, по 8 часов и слова грамотно не могу написать.

Татьяна Александровна тревожно, покраснев, следила за шипим разговором. Как будто я держал пред Короленкою экзамен — и если выдерживал, она кивала головою, как мать.

24 июня. Маша уехала в город. Тайком пробралась. У меня в то время сидели Татьяна Александровна и Короленко. Короленке я чаю не дал; он говорил о Гаршине: «был похож в бобровой шпике на армянского священника». Рассказывал о Нотовиче. (Оказывается, Короленко начал в «Новостях»; был корректором, там описал репортерски драку в Апраксином переулке.) Один корреспондент (Слово-Глаголь) прислал Нотовичу письмо: кровопийца, богатеете, денег не платите и т. д. Нотович озаглавил «Положение провинциальных работников печати» и ругательное письмо тиснул в «Новостях» как статью…

Репин об Андрееве: это жеребец — чистокровный.

О Розанове: это баба-сплетница.

7 июля. С Короленкою к Репину. Тюлина он так и назвал настоящей фамилией: «Тюлин» — тому потом прочитали рассказ, и он выразился так: «А я ему дал-таки самую гнусную лодку! Только он врет: баба меня в другой раз била, не в этот». Тюлин жив, а вот «бедный Макар»{4} скончался: его звали Захар, и он потом так и рекомендовался: «Я — сон Макара», за что ему давали пятиалтынный.

«Таким образом, если я сделал карьеру на нем, то и он сделал карьеру на мне».

Неделю назад у меня родился сын{5}.

10 июля. Бессонница. Лед к голове, ноги в горячую воду. Ходил на море. И все же не заснул ни на минуту. В отчаянии исковеркал статью об Андрееве{6} — и, чтобы как-нб. ее закончить, прибег утром к кофеину. Что это за мерзость — писание «под» стакан кофею, под стакан крепкого чаю и т. д. Свез в город — без галстуха — так торопился, в поезде дописывал карандашом. Гессен говорит: растянуто. В редакции Клячко с неприличными анекдотами доминирует над всеми.

Короленко встретил меня радостно. О Репине. О Мультановском деле{7}: как страшно ему хотелось спать, тут дочь у него при смерти — тут это дело — и бессонница. Пять дней не сомкнул глаз.

«В 80-х гг. безвременья — я увидел, что „общей идеи“ у меня нет, и решил сделаться партизаном, всюду, где человек обижен, вступаться и т. д. — сделался корреспондентом — удовлетворил своей потребности служения».

15 июля. Катался с Короленкою в лодке. Татьяна Александровна, Оля (Полякова), Ася и я. О Лескове:

«Я был корректором в „Новостях“ у Нотовича, как вдруг прошел слух, что в эту бесцензурную газету приглашен будет цензор. Я насторожился. У нас шли „Мелочи архиерейской жизни“. Вдруг входит господин чиновничьего виду.

— Позвольте мне просмотреть Лескова „Мелочи“.

— Нет, не дам.

— Но как же вы это сделаете?

— Очень просто. Скажу наборщикам: не выдавать вам оттиска.

— Но почему же?

— Потому что газета у нас бесцензурная, и цензор…

— Но ведь я не цензор, я Лесков!

Потом я встретился с ним в редакции „Русской Мысли“. Свел нас Гольцев. (Я тогда был как-то заодно с Мачтетом.) Я подошел к Лескову с искренней симпатией и начал:

— Я, правда, не согласен с вашими мнениями, но считаю ваших „Соборян“…

Он не дослушал и сразу заершился: Фу! фу! Теперь… в такое время… Нельзя же так… Ничего не понимают…

Никакого разговору не вышло.

На перемену его взглядов в сторону радикализма имела влияние какая-то евреечка-курсистка. Я видел ее в „Новостях“ — приносила статьи: самодовольная».

Татьяна Александровна еще раз подтвердила, что она не боится доверять мне детей, и Короленко:

— Только не усмотрите здесь аллюзии: нас, малышей, мама совершенно спокойно отпускала купаться с сумасшедшим. Сумасшедший сидел в желтом доме, иногда его отпускали, и тогда он водил нас купаться.

20 июля. Был Андреев у Короленка: приехал часов около семи. Никакого исторического события не вышло. Нудный Елпатьевский был со своим сыном и племянником, Кулаков, — Андреев долгожданный с женою и с Николаем Николаевичем на террасе. Все смотрели на Андреева, хотели слушать Андреева, а Короленко стал рассказывать один свой рассказ за другим: о комете, и о том, как он был в Сербии, и т. д. Андреев ни слова, но, очевидно, хмурый: он не любит рассказов о второстепенностях, он хотел творить о «главном», хотел побыть с Короленкою наедине, но ничего не вышло.

Потом Короленко проводил меня с Татьяной Александровной домой. Говорил о том, что ему очень понравился последний мой фельетон об Андрееве{8}, но главная ли здесь черта Андреева — он не знает.