1959
1959
1 января. С Новым годом, дорогой Корней Иванович!
Моя ненависть — старинная — ко всяким застольным торжествам, юбилеям, вечерникам, пирам и т. д. — заставила меня согласиться с милым предложением Арсения Григорьевича Головко (адмирала) съездить в Переделкино, навестить «своих». Я даже не надевал пиджака. В серой больничной пижаме — ровно в 8 часов — я сел в «ЗИС» милейшего А.Г. — и мы покатили. Дома очень хорошо. Сделана вторая полка над диваном, диван ремонтирован.
5 января. Докторша Екатерина Семеновна, придя с визитом, сообщила, как ей нравится роман Кочетова. После этого пропадает охота лечиться у нее.
7 января, среда. Я пошел к Всеволоду Иванову. У Тамары Вл. грипп. Она еле сидит. Рассказала мне, что Пастернак, до той поры никогда не упоминавший о своей Ольге Всеволодовне, «вдруг захотел, чтобы я познакомилась с нею».
— А я знала, что она лгунья. Она была в ссылке по уголовному делу, а всем (да и самому Пастернаку) говорила, что из-за него. На меня она произвела самое отталкивающее впечатление. Я так и сказала Борису Леонидовичу: «больше я с этой особой встречаться не желаю». Он слепо ей верит — и во всем советуется с нею. Между тем…
За час до этого был у меня Пастернак. Постарел, виски ввалились — но ничего, бодр. Я сказал ему, что из-за его истории я третий месяц не сплю. Он: «А я сплю превосходно». И с первых же слов: «Я пришел просить у вас денег. 5 000 рублей. У меня есть, но я не хочу брать у Зины. И не надо, чтобы она знала».
Очевидно, деньги нужны Ольге Всеволодовне. Я лишь вчера получил 5 000 в сберкассе и с удовольствием отдал ему все.
Он разговорился:
— Ольге Всеволодовне не дают из-за меня переводческой работы в Гослите. Ту, что была у нее, отобрали. Я перевел пьесу Словацкого, сдал в издательство, рецензенты одобрили, но денег не платят. Денег нет ниоткуда. Но зато — если бы видели письма, которые я получаю. Потоки приветствий, сочувствий…
По словам Т. Вл., Пастернак не читает газет, не читал о себе в советской печати ни одной строки — всю информацию дает ему Ольга Всеволодовна.
27 января. Опять Пастернак. Вчера был у меня, когда я спал. Придет сегодня в час — или в два. Пишет, что за советом. Какой совет могу дать ему я, больной, изможденный, измочаленный бессонницами?
Без десяти два. Позвонил Пастернак. — «Вы знаете, кто звонит?» — Да! — «Можно мне быть у вас через 10–15 минут?» — Пожалуйста. — «Но м.б. вы заняты?» — Нет.
Был Пастернак. Он встревожен, что на 21-м съезде опять начнут кампанию против него — и потребуют изгнать его из отечества. Он знает, что было заседание Идеологической комиссии.
Я сказал ему:
— Вы можете считать меня пошляком, но, ради Бога, не ставьте себя в такое положение: я, Пастернак, с одной стороны, и советская власть — с другой. Смиренно напишите длинное письмо заявите о своих симпатиях к тому, что делает советская власть для народа, о том, как вам дорога семилетка, — и т. д.
— Нет, этого я не напишу. Я сообщу, что я готов быть только переводчиком и отказываюсь писать оригинальные стихи.
— А им какое до этого дело? Они ни в грош не ставят ни то ни другое. Вам надо рассказать подробно о том, при каких обстоятельствах вы отдали свой роман за границу, осудить этот свой поступок.
— Ни за что. Скорее пойду на распятье.
9 марта. [Больница.] Сестер насильно заставляют быть гуманными. Многие из них сопротивляются этому. В голове у них гуляет ветер молодости и самой страшной мещанской пошлости. Сейчас Коля принес мне Заболоцкого, Люша— Матисса. Даже дико представить себе, чтобы хоть одна из них могла воспринять это искусство. Словно другая планета. Кино, телевизор и радио вытеснили всю гуманитарную культуру. Мед. «сестра» — это типичная низовая интеллигенция, сплошной массовый продукт — все они знают историю партии, но не знают истории своей страны, знают Суркова, но не знают Тютчева — словом, не просто дикари, а недочеловеки. Сколько ни говори о будущем поколении, но это поколение будет оголтелым, обездушенным, темным. Был у меня «медбрат» — такой же обокраденный. И у меня такое чувство, что, в сущности, не для кого писать.
23 апреля. За это время я раза три виделся с Пастернаком. Он бодр, глаза веселые, побывал с «Зиной» в Тбилиси и вернулся помолоделый, самоуверенный.
Говорит, что встретился на дорожке у дома с Фединым — и пожал ему руку — и что, в самом деле! начать разбирать, этак никому руку подавать невозможно!
— Я шел к вам! — сказал он. — За советом.
— Но ведь вы ни разу меня не послушались. И никакие не нужны вам советы.
Смеется:
— Верно, верно.
Пришел ко мне: нет ли у меня книг о крестьянской реформе 60-х годов. Нужны имена Милютина, Кавелина, Зарудного и т. д. и в каких комитетах они работали.
Рассказывал (по секрету: «я дал подписку никому не рассказывать»), что его вызывал к себе прокурор и (смеется) начал дело… «Между тем следователь по моему делу говорит: плюньте, чепуха! все обойдется».
— У меня опять недоразумение… слыхали? — «Недоразумение» ужасно. Месяца три назад он дал мне свои стихи о том, что он «загнанный зверь». Я спрятал эти стихи, никому не показывая их, решив, что он написал их под влиянием минуты, что это не «линия», а «настроение». И вот оказывается, что он каким-то образом переслал «Зверя» за границу, где его и тиснули!!!{1}
Так поступить мог только сумасшедший — и лицо у Пастернака «с сумасшедшинкой».
Переписывается с заграницей вовсю. Одна немка — приятельница Рильке — прислала ему письмо о Рильке, и он ей ответил, — а кто-то адресовал ему свое послание во Франкфурт-на-Майне, и все же оно дошло.
Погода до вчерашнего дня была жаркая, и Пастернак ходил без шляпы, в сапогах, в какой-то беззаботной распашонке.
Жаль, что он не знает, что его Ольга Всеволодовна — лжива, вульгарна, ничтожна.
27 апреля. Был у меня в лесу Федин. Говорит, что с «Литнаследством» (после напечатания книги «Новое о Маяковском») дело обстоит очень плохо. Так как начальству нужна лакировка всего — в том числе и писательских биографий, — оно с ненавистью встретило книгу, где даны интимные (правда, очень плохие) письма Маяковского к Лили Брик — и вообще Маяковский показан не на пьедестале. Поэтому вынесено постановление о вредности этой книги и занесен удар над Зильберштейном. Человек создал великолепную серию монументальных книг — образцовых книг по литературоведению, отдал этой работе 30 лет — и все это забыто, на все это наплевать, его оскорбляют, бьют, топчут за один ошибочный шаг.
— Создана в Академии Наук комиссия, — сказал Федин. — Я председатель.
— Вот и хорошо! Вы выступите на защиту Зильберштейна.
— Какой вы чудак! Ведь мне придется подписать уже готовое решение.
— Неужели вы подпишете?
— А что же остается мне делать?!
И тут же Федин стал подтверждать мои слова, что Зильберштейн чудесный работник, отличный исследователь, безупречно честный, великий организатор и т. д.
— А его книга о Бестужевых!{2} — говорит он. — А герценский том и т. д. И знаете, что отвратительно: в комиссию не введены ни Зильберштейн, ни Макашин, но зато дополнительно внеден… Храпченко. Какая мерзость!
Бедный Федин. Вчера ему покрасили забор зеленой крае кой — неужели ради этого забора, ради звания академика, ради официозных постов, которые ему не нужны, он вынужден продавать свою совесть, подписывать бумаги.
5/V, Дважды был у Федина по делу «Литнаследства». Хлопотал, чтобы он, председательствуя в комиссии, созданной Академией Наук специально для рассмотрения вопроса о «Литнаследстве» («Новое о Маяковском»), сказал бы похвальное слово о Зильберштейне и Макашине. Второй визит нанес ему вместе с Макашиным. Макашин боится, что «Литнаследство» передадут в Институт Горького, где распоряжается Эльсберг — тот самый Эльсберг, по доносу которого (так утверждает Макашин) он и был сослан. «Из-за этого человека я узнал лагерь, войну, плен, этот человек мерзавец, и работать с ним я не буду»{3}. Хуже всего то, что Зильберштейн поссорился с Храпченко, а Храпченко (как теперь оказалось) уже член-корреспондент — подумать только! — тусклый чинуша, заместитель Виноградова!
Целый час Макашин своим ровным голосом сообщал Федину всевозможные дрязги, опутавшие со всех сторон «Литнаследство»: недовольно начальство тем, что в герценовских томах раскрыта история Натали Герцен и Гервега, недовольно, что Илья пользуется иностранными источниками, Храпченко хочет спихнуть Виноградова и утопить Илью и т. д.
Для меня во всем этом печально, что тот литературоведческий метод, которым до сих пор пользовался я — метод литературного портрета без лакировки, — теперь осужден и провален. Требуется хрестоматийный глянец — об этом громко заявлено в постановлении ЦК. Мои «Люди и книги» вряд ли будут переизданы вновь. Сволочи. Опять нет у меня пристанища. Из детской литературы вышибли, из критики вышибли, из некрасоведения вышибли.
Тамара Влад. Иванова рассказала мне, что недавно ей позвони на Ольга Всеволодовна (приятельница Пастернака), с которой Тамара Владимировна не желает знаться.
«— Ради бога, подите к Пастернаку и скажите ему — тайком от жены, — чтобы он немедленно позвонил мне.
— Понимаете ли вы, что вы говорите? Я приятельница его жены и не могу за спиной у нее…
— Ради бога. Это нужно для его спасения».
Нечего делать, Т.В. пошла к Пастернаку. Зинаида Николаевна внизу играла в карты с женой Сельвинского (который, кстати сказать, швырнул в Пастернака комком грязи в «Огоньке»{4}), — прошмыгнула к нему в кабинет и выполнила просьбу Ольги Всеволодовны.
Пастернак тотчас же ринулся к телефону в Дом творчества.
Оказалось: он получил приглашение на прием к шведскому послу — и ему сообщило одно учреждение, что, если он не пойдет к послу и вообще прекратит сношения с иностранцами, ему уплатят гонорар за Словацкого{5} и издадут его однотомник.
Он согласился.
6 мая. Вчера видел в городе Федина. Он подошел к моей машине и сказал: Зильберштейна, хоть и со скрипом, удалось оставить. Бой длился три часа. Коллегию «Литнаследства» раздули до 9 человек. Большую помощь Илье оказал Виноградов, который вел себя отлично.
8 мая. Умер Еголин — законченный негодяй, подхалим и — при этом бездарный дурак. Находясь на руководящей работе в ЦК, он, пользуясь своим служебным положением, пролез в редакторы Чехова, Ушинского, Некрасова — и эта синекура давала ему огромные деньги, — редактируя (номинально!) Чехова, он заработал на его сочинениях больше, чем заработал на них Чехов. Он преследовал меня с упорством идиота. Он сопровождал Жданова во время его позорного похода против Ахматовой и Зощенко — и выступал в Питере в роли младшего палача — и все это я понял не сразу, мне даже мерещилось в нем что-то добродушное, только года два назад я постиг, что он беспросветная сволочь. Его «работы» о Некрасове были бы подлы, если бы не были так пошлы и глупы.
Странно, что я понял это только в самое последнее время, когда он явился ко мне с покаянием, говоря, что он лишь теперь оценил мои «труды и заслуги».
15 августа, суббота. Вернулся из Америки В.Катаев. Привез книгу «The Holy Barbarians»[101], о битниках, которую я прочитал в течение ночи, не отрываясь. Капитализм должен был создать своих битников — протестантов против удушливого американизма, — но как уродлив и скучен их протест. «Пожалуйста, научите меня гомосексуализму, я не умею» и пр.
Катаева на пресс-конференции спросили: «Почему вы убивали еврейских поэтов?»
— Должно быть, вы ответили: «Мы убивали не только еврейских поэтов, но и русских», — сказал я ему.
— Нет, все дело было в том, чтобы врать. Я глазом не моргнул и ответил: — Никаких еврейских поэтов мы не убивали.
О Пастернаке он сказал:
— Вы воображаете, что он жертва. Будьте покойны: он имеет чудесную квартиру и дачу, имеет машину, богач, живет себе припеваючи — получает большой доход со своих книг. — Господи, до чего лжив — из трусости.
Завтра костер. Устраиваю я его с увлечением. Хочется, чтобы у переделкинских детей был праздник. Будут Барто, Джерманетто, Вильямс, Михайлов (министр) — и фокусник — лучший в Советском Союзе, будет жонглер, будет детская самодеятельность и т. д.