1960

1960

23 мая. Болезнь Пастернака. Был у меня вчера Валентин Фердинандович Асмус; он по три раза в день навещает Пастернака, беседует с его докторами и очень отчетливо доказал мне, что выздоровление Пастернака будет величайшим чудом, что есть всего 10 % надежды на то, что он встанет с постели. Гемоглобин ужасен, роэ — тоже. Применить рентген нельзя.

31 мая. Пришла Лида и сказала страшное: «Умер Пастернак». Час с четвертью. Оказывается, мне звонил Асмус.

Хоронят его в четверг 2-го. Стоит прелестная, невероятная погода — жаркая, ровная, — яблони и вишни в цвету. Кажется, никогда еще не было столько бабочек, птиц, пчел, цветов, песен. Я целые дни на балконе: каждый час — чудо, каждый час что-нибудь новое, и он, певец всех этих облаков, деревьев, тропинок (даже в его «Рождестве» изображено Переделкино), — он лежит сейчас — на дрянной раскладушке, глухой и слепой, обокраденный, — и мы никогда не услышим его порывистого, взрывчатого баса, не увидим его триумфального… (очень болит голова, не могу писать). Он был создан для триумфов, он расцветал среди восторженных приветствий аудиторий, на эстраде он был счастливейшим человеком, видеть обращенные к нему благодарные горячие глаза молодежи, подхватывающей каждое его слово, было его потребностью — тогда он был добр, находчив, радостен, немного кокетлив — в своей стихии! Когда же его сделали пугалом, изгоем, мрачным преступником — он переродился, стал чуждаться людей, — и помню, как уязвило его, что он — первый поэт СССР, не известен никому в той больничной палате, куда положили его, —

И вы не смоете всей вашей черной кровью

Поэта праведную кровь.

(Нет, не могу писать, голова болит.)

6 июня. Сейчас был у меня В.Ф.Асмус, который — единственный из всех профессоров и писателей — произнес речь на могиле Пастернака. Он один из душеприказчиков Пастернака. Жена звонила ему из города, что на его имя все время приходят книги, подарки, благодарственные письма и т. д. Сейчас с запозданием из Англии приехала сестра Пастернака. Асмус встретил ее, когда она говорила в Доме творчества по телефону. Остановилась она у Зинаиды Николаевны. Когда после смерти Пастернака сделали рентгеновский снимок, оказалось, что у него рак легкого, поразивший все легкое, — а Пастернак и не чувствовал. Только 6-го мая он сказал Асмусу: «Что-то у меня болит лопатка!» Сейчас самая главная проблема: Ольга Всеволодовна. Я помню — когда я был у Пастернака последний раз, он показывал мне груды писем, полученных им из-за границы. Письмами был набит весь комод. Где эти письма теперь? Асмус боится, что они у Ольги Всеволодовны — равно как и другие материалы.

8 июня. Корнелий Зелинский, по наущению которого Московский университет уволил Кому Иванова за его близость к Пастернаку, теперь с некоторым запозданием захотел реабилитироваться. Поэтому он обратился к ректору университета с просьбой: «Прошу удостоверить, что никакого письменного доноса на В.В.Иванова я не делал».

Ректор удостоверил: «Никакого письменного доноса на В.В.Иванова К.А.Зелинский не делал».

Копию этой переписки Зелинский прислал Всеволоду Иванову.

Это рассказала мне Тамара Влад. Иванова.

Она же сообщила мне, что Асмуса вызывали в университет и допрашивали: как смел он назвать Пастернака крупным писателем.

Он ответил:

— Я сам писатель, член Союза Писателей и, полагаю, имею возможность без указки разобраться, кто крупный писатель, кто некрупный.

Последний раз Тамара Вл. видела Пастернака 8 мая. Он шутил много и оживленно разговаривал с нею, и врачиха Кончаловская зная, что у него инфаркт, не велела ему лежать неподвижно и вообще обнаружила полную некомпетентность.

Он давал читать свою пьесу (первые три акта) Коме — уже в законченном виде. Но очевидно, этот текст передан Ольге Всеволодовне, так как у Зин. Ник. есть лишь черновики пьесы. (О крепостной артистке, которую ослепили.) Вообще у Ольги Всеволодовны весь архив Пастернака, и неизвестно, что она сделает с ним.

Брат Пастернака и его сын спрашивали его, хочет ли он видеть Ольгу Всеволодовну, и говорили ему, что она в соседней комнате, он отчетливо и резко ответил, что не желает видеться с ней.

16 июня. Когда спросили Штейна (Александра), почему он не был на похоронах Пастернака, он сказал: «Я вообще не участвую в антиправительственных демонстрациях».

13 августа. Я сновав Барвихе. Маршак, Марецкая, Вучетич, Галлахер, Папанин, Соболевы (из ООН).

14 августа. Сегодня в дивную погоду гулял с Маршаком.

Я вожусь с «Гимназией»{1} и вижу свою плачевную бездарность: бессонницы и старчество.

И нельзя себе представить того ужаса и того восторга — с которым я прочитал книгу J.D.Salinger’a «The Catcher in the Rye»[102], о мальчишке 16-ти лет, ненавидящем пошлость и утопающем в пошлости, — его автобиография. «Неприятие здешнего мира», — сказали бы полвека назад. И как написано!! Вся сложность его души, все противоборствующие желания — раздирающие его душу — нежность и грубость сразу.

1 сентября. Вот и приходит к концу мое пребывание в Барвихе.

Маршак острит напропалую. Зубной кабинет он зовет «Ни в зуб ногой», кабинет ухо-горло-нос — «Ни уха ни рыла». Кабинет электромедицины: «До облучения не целуй ты ее».

6 сентября. Говорят: он сегодня уезжает. Я провел с ним два вечера — как в древности, и это очень взволновало меня.

Говорил он, как новое, все свои старые «находки»: что Лермонтов и Пушкин — люди чести, а Лев Толстой и Достоевский — люди совести; что у Пушкина нет ошибок, нет провалов.

Иные его определения чудесны:

Короленко — это «хорошая польская писательница».

«Есть среди медицинских сестер сестры родные и сестры двоюродные».

«И почему это Данте переводили поэты, у которых в фамилии есть звук „мин“: „Мин“, „Минаев“, Чюмина. Да и Мих. Лозинский тоже „мин“».

Вместе со мной за столом сидит Ал. Ник. Крушинин, 77-лет-ний старик. Очень интересная фигура. Во время завтраков, обедов и ужинов он приветствует каждое блюдо: «А, зеленые щи!» «А, кабачки!» «А, вареники». Абсолютно изолирован от всякой культуры. Когда я упомянул Пушкина, он сказал: «Этот бабник». Больше ему ничего не известно о Пушкине. Работал он когда-то на заводе «Жигулевское пиво» — потом очутился почему-то в Иркутске — «почему, не помню, память ослабела». Из всех своих подвигов помнит один: как он вместе с двумя другими рабочими решил поднести Ленину окорок ветчины — в голодные годы. «Мы пришли в Кремль, Ленин стал расспрашивать нас: каковы настроения в рабочей среде, о том о сем, а мы кладем ему на стол окорок. Он позвонил. Вошел секретарь. „Отдайте это в детский дом“. „И чтобы вы таких гадостей больше не делали“. — Разнес нас как следует, прямо сказать: изругал».

11 сентября. Вчера весь вечер сидел у меня Дм. Вас. Павлов, министр торговли. Он написал книжку «Ленинград в блокаде» — и теперь расширяет ее, готовит новое издание. Читал отрывки — спрашивал советов.

Говорит:

— У меня уже та заслуга, что я впервые назвал в своей книге таких расстрелянных людей, как Попков.

И рассказал, как приходилось ему спасать во время террора разных людей, прикосновенных к Попкову. Один директор кондитерской фабрики был арестован только за то, что Попков приходил к нему на фабрику принимать душ.

[10 октября.] Было это, кажется, 5-го октября. Погода прелестная, сухая. Ко мне в гости приехала 589 школа, 5-й класс и 2-й класс. У меня болела голова, я лежал в тоске — и вдруг столько чудесных — веселых, неугомонных детей. Я провел с ними 4 часа и выздоровел. Даже усталости не чувствовал ни малейшей. Они собирали ветки для костра, бегали наперегонки, наполнили весь наш лес гомоном, смехом, перекличками — и мне кажется, я никогда ни в одну женщину не был так влюблен, как в этих ясноглазых друзей. Во всех сразу. Насколько они лучше наших переделкинских (мещанских) детей. В библиотеке я много читал им своего — они внимательнейше слушали. Потом бегали по скамьям, показывали физкультурные номера, взлезали на деревья, девчонки не хуже мальчишек. Мне даже учителя их понравились.

А вчера — 9-го — были у меня мои ПРАВНУКИ — Боба и Юра Неправдоподобно красивые. С огромными глазищами. И хотя они-то уж наверняка «из мира вытеснят меня», я простил им это преступление — уж очень они хороши, с огромными запасами жизни, трудно представить себе, что они когда-нибудь умрут.

Юра — трусоватый, изящный, Боба — смелый, отчаянный. Чуть увидел собаку Мишку, стал гладить его без раздумья, а Юра прятался за юбку Инны — и обходил Мишку за пять шагов.

Октябрь 12. Сегодня сидел у своей могилы — вместе с Лидой — и думал, что я, в сущности, прожил отличную жизнь, даже могила у меня превосходная.

Сегодня Таня Литвинова читала мне свой перевод Чивера — открытого мною писателя: о доброй, благодушной, спокойной женщине — которая меняет любовников, как чеховская Душенька мужей, — и только в конце выясняется, что это символ Смерти.

7 ноября. Праздник. В сущности, праздник был у меня вчера: Лида прочитала мне отрывки из своего дневника о Тамаре Гр. Габбе{2} — и свои воспоминания о ней… Впечатление огромное. Габбе была одной из самых одухотворенных — и вследствие этого — самых несчастных женщин, каких я когда-либо знал. У Лиды одухотворенность Тамары Григорьевны ощущается в каждом ее слове, каждом движении.

11 ноября. В Большом зале Дома Литераторов, набитом битком, сегодня был вечер памяти Квитко.

Кассиль сказал прекрасную речь, где сказал, что враги, погубившие Квитко, — наши враги, враги нашей культуры, нашего советского строя. Это место его речи вызвало гром аплодисментов. К сожалению (моему), он сказал, что я первый открыл поэзию Квитко. Это страшно взбаламутило Барто, которая в своей речи («я… я… я…») заявила, что Квитко открыла она.

Перед нею было мое выступление — очень сердечно принятое слушателями. Все понимали, что совершается великий акт воскрешения Квитко, и радовались этому воскрешению…

7 декабря. Сегодня открытие Пленума по детской литературе. Было от чего прийти в отчаяние. В Президиум выбраны служащие всех трех правлений, а подлинные писатели, вроде Барто, были в публике. Уровень низкий, чиновничий.

Вместо того чтобы прямо сказать: «Писателишки, хвалите нас, воспевайте нас», начальство заводит чиновничьи речи о соцреализме и пр. Но все понимают, в чем дело.

19 декабря. Сегодня часа в 4 вечера промчалась медицинская «Победа». Спрашивает дорогу к Кожевникову. У Кожевникова — сердечный приступ. Из-за романа Вас. Гроссмана. Вас. Гроссман дал в «Знамя» роман (продолжение «Сталинградской битвы»), который нельзя напечатать. Это обвинительный акт против командиров, обвинение начальства в юдофобстве и т. д. Вадим Кожевников хотел тихо-мирно возвратить автору этот роман, объяснив, что печатать его невозможно. Но в дело вмешался Д.А.Поликарпов — прочитал роман и разъярился. На Вадима Кожевникова это так подействовало, что у него без двух минут инфаркт{3}.

Роман Казакевича — о Ленине в Разливе{4} — вырезан из «Октября», ибо там сказано, что с Лениным был и Зиновьев.

27 декабря. На свадьбе своего сына Максима Дмитрий Дмитриевич Шостакович повредил себе ногу и пролежал три месяца в больнице. Теперь он из больницы выписывается — и вчера Женя пришел ко мне просить для него «ЗИМ». Оказывается, композитор с мировым именем не имеет нужного транспорта, чтобы добраться до дома.

Коля рассказывает, что Казакевич, роман которого вырезали из «Октября», послал Хрущеву текст романа и телеграмму в триста слов.

Через 3 дня Казакевичу позвонил секретарь Хрущева и сказал, что роман великолепный, что именно такой роман нужен в настоящее время, что он так и доложит Н.С-чу.