1933

1933

Сейчас, 25/I 33 г., был юбилей А.Н.Толстого. Более казенного и мизерного юбилея я еще не видел. Когда я вошел, один оратор говорил: «Нам не пристала юбилейная лесть. Поэтому я прямо скажу, что описанная вами смерть Корнилова не удовлетворяет меня, не удовлетворяет советскую общественность. Вы описали смерть Корнилова так, что Корнилова жалко. Это большой минус вашего творчества»… Лаврентьев сказал чудесную речь, по-актерски — от имени Театра им. Горького. Встал на эстраду, возле Толстого, чего другие не делали, — и сказал о том, что «все сделанное тобою — это только первая твоя пятилетка — и у тебя еще все впереди». Толстой похудел, помолодел, — несколько смущен убожеством юбилея. В президиуме Старчаков, Лаганский, Шишков и Чапыгин и какие-то темные безымянные личности. Лаганский вышел с пучком телеграмм, но ни от Горького, ни от Ворошилова — ни от кого нет ни одного слова, а только от Рафаила (!), от Мейерхольда, от театра Мейерхольда, еще две-три — «и больше никаких поздравлений нет», наивно сказал Лаганский.

Я, впрочем, опоздал: был у Веры Смирновой, у которой смертельно больна девочка Ирочка…

28/I. Троцкисты для меня были всегда ненавистны не как политические деятели, а раньше всего как характеры. Я ненавижу их фразерство, их позерство, их жестикуляцию, их патетику. Самый их вождь был для меня всегда эстетически невыносим: шевелюра, узкая бородка, дешевый провинциальный демонизм. Смесь Мефистофеля и помощника присяжного поверенного. Что-то есть в нем от Керенского. У меня к нему отвращение физиологическое. Замечательно, что и у него ко мне — то же самое: в своих статейках «Революция и литература» он ругает меня с тем же самым презрением, какое я испытывал к нему{1}.

16/IX. Кисловодск. Халатов заболел. Вчера я навестил его. У него болит бок, грелка на животе. Температура 35°. Заговорил сперва о С.Третьякове. Третьяков работал где-то в Северном Кавказе в колхозе, захватил там страшную малярию, припадки которой чуть не убили его. Потом заговорили о Горьком. Халатов обижен на Горького. «Я ведь в конце концов главным образом способствовал сближению Горького с СССР — не только по линии ОГИЗа, но и лично. Познакомился я с Горьким в 1918 году — и сблизился с ним. Побывав у Владимира Ильича в Кремле, он всегда заходил ко мне в Наркомпрод. Мы были по соседству. „Зачем вы пригреваете Роде? Разве вы не знаете, какая это сволочь?“ — сказал я Горькому. Горький обиделся, отвернулся. Но вот является к нам Роде с записками от Горького. Мы всегда удовлетворяли его просьбы, но на этот раз они внушили нам сомнения. Очень наглые и ни с чем не совместимые были требования. Мой секретарь заметил, что подписи под записками горьковские, а текст — написан самим Роде. Роде получил от Горького несколько десятков пустых бланков — и сам заполнял их как вздумается. Пользуясь этими бланками, он получал у нас вагоны муки, которыми нагло спекулировал. Я решил отобрать у него эти бланки. Мы напоили Роде и, когда он был пьян, выкрали у него из портфеля 12 или 15 бланков с подписью Горькою… Года через три я вручил их Алексею Максимовичу».

«В 1921 (кажется) году Владимир Ильич послал меня в Берлин к Горькому с собственноручным письмом. К тому времени Горький уже порвал с Роде, но я этого не знал. Роде встретил меня в Штеттине — пышно, приготовил мне в вагоне целое отделение и ввел туда двух девчонок, одну немку, одну русскую. Ехавший со мною Шаляпин сказал ему: „Убери этих б. Ты не в ту точку бьешь“. Он девчонок убрал, но, привезя меня на Фридрих-штрассе, ввез меня в гостиницу „Russische Hoff“[77], белогвардейское гнездо. А я не знаю, что это за гостиница, останавливаюсь там с письмом Ленина, с кучей конспиративных бумаг. Номер у меня был роскошный, с ванной и уборной, но я так взволновался, что у меня расстроился живот и я сгоряча (!) попал в женскую уборную. Сижу и слышу: женские голоса; а гостиница большая, уборная полная. Я 40 минут ждал — не уйдут ли женщины. Но одни уходят, другие приходят. В конце концов я выскочил, все страшно завизжали, и в результате меня оштрафовали на 200 марок за вторжение в дамскую уборную. Я позвонил в наше посольство. Мне говорят: зачем вы остановились в белогвардейском притоне? Сидите и не двигайтесь, мы приедем на выручку. Спасли меня из пап Роде. Я приехал к Горькому, говорю ему: „Опять ваш Роде“. А он: „Я уже с Роде порвал совершенно“».

«Сколько раз он ставил Горького в фальшивое положение. Было однажды так: Владимир Ильич удовлетворил все просьбы Горького по поводу разных писательских нужд. Горький был очень рад. Пришел ко мне и минут 20 сидел без движения и все улыбался. Мои сотрудники смотрели на него с удивлением. Потом он сказал: приходите ко мне с Ильичом чай пить. В Машков переулок. Пришли мы с Ильичом. Горький стоит внизу у входа, извиняется, что лифт не работает. Поднялись мы к нему на 5 этаж. Сели за стол. Вдруг открываются двери в детскую комнату, там хор цыган, которым управляет Роде!! Ильич ткнул меня большим пальцем: „влипли“. Горький нахмурился, сказал „извините“ и пошел к Роде и закрыл за собою двери. Через секунду весь хор был ликвидирован. Горький вернулся смущенный».

Любопытна также история отношений Горького к Халатову после падения Халатова. «Он написал мне очень плохое письмо. Очевидно, ему продиктовали. А когда мы встретились — после его приезда — сам пригласил меня в свою машину, попрощался со всеми встречавшими, обнимал меня, был втройне ласков. Когда я пришел к нему в гости, так обрадовался, что соскочил с табурета и, если бы я не поддержал его, упал бы».

Разговор был дружеский. Длился часа два. Вечером у меня в комнате был Тихонов, и я читал ему свою статью «Толстой и Дружинин». Тихонов говорит о Горьком, что тот страшно изменился: стал прислушиваться к советам докторов, принимает лекарства, заботится о своем здоровье. Работает страшно много: с утра до позднего вечера за письменным столом. А вечером играет в «подкидного дурака» и — спать.

18/IX. Вчера у Халатова. Он читал газету — и вдруг вскрикнул: «Ну уж это никуда не годится». В «Правде» опубликовано постановление ЦК ВКП(б) (от 15/IX) «Об издательстве детской литературы». Постановление явилось сюрпризом для Халатова, представителя горьковской партии. Горький, Маршак, Халатов были уверены, что Детгиз будет в Ленинграде, что заведующим Детгизом будет Алексинский, что Детгизу будет предоставлена собственная типография. Все эти планы, как и предсказывала Лядова во время моего свидания с нею в Москве (2/VIII), потерпели крушение.

Вчера Тихонов прочитал мне свои очень талантливые воспоминания о Чехове. Я опять взволновался Чеховым, как в юности, и опять понял, что для меня никогда не было человеческой души прекраснее чеховской.

24. IX. Среди здешних больных есть глухая женщина, Лизавета Яковлевна Драбкина, состоящая в партии с 4-хлетнего возраста. Ее мать во время московского восстания ездила в Москву, вся обмотанная бикфордовым шнуром, и брала ее, девчонку, с собою — для отвода глаза, наряжаясь как светская барыня. Ее отец — С.Н.Гусев. Ее муж — председатель Чека{2}. Вчера она рассказывала свои приключения в отряде Камо — после чего я не мог заснуть ни одной минуты. Приключения потрясающие. Камо увез Лизавету Яковлевну в лесок под Москвой вместе с другими молодыми людьми, готовящимися «убить Деникина», и там на них напали белые из отряда — и стати каждого ставить под расстрел. Лизавета Яковлевна, которой было тогда 17 лет, стала петь «Интернационал» в ту минуту, когда в нее прицелились, но четверо из этой группы не выдержали и стали отрекаться от своей боевой организации, выдавать своих товарищей. Потом оказалось, что Камо все это инсценировал, чтобы проверить, насколько преданы революции члены его организации. Дальнейшие приключения Елизаветы Яковлевны в качестве пулеметчицы поразительны. Рассказывала она о них с юмором, хотя все они залиты человеческой кровью, и чувствуется, что повторись это дело сейчас, она снова пошла бы в эту страшную бойню с примесью дикой нечаевщины.

21/X я приехал в Ленинград. Весь день разбирал письма, присланные мне читателями по поводу моей книги «От двух до пяти».

Ночь с 23 на 24/XI. Завтра мое выступление в Камерной Музыке. Впервые на этом утреннике выступит певица Денисова и будет исполнять мои песни. Музыка Стрельникова. Три дня тому назад я в ТЮЗе поговорил с ним об этом, и он сказал, что за 2 дня все сделает, — и сделал: сразу омузыкалил 6 вещей: — «Барабека», «Котауси», «Медведя», «Чудо-дерево» и пр. Будет также выставка моих книжек (детских).

26/XI. Был мой концерт в Камерной Музыке (24/ХІ). Ходынка. Народу набилось столько, что композитор Стрельников не мог протискаться и ушел. Ребята толпились даже на улице. Отношение ко мне самое нежное — но у меня тоска одиночества. Отчего, не знаю. Лида, которая так интересуется детскими делами, даже не спросила меня, как сошел мой утренник. Ни один человек не знает даже, что я не только детский писатель, но и взрослый.

Вчера был у Татьяны Ал. Богданович — на семейном сходьбище: были Шура, Таня, Володя и Соня. Пришел Тарле и стал уговаривать меня бросить детские мои книги — и взяться за писание «таких книг, как о Некрасове». Сравнивал меня с Сент-Бёвом и проч. Недовольство собой возросло у меня до ненависти.

21/XII. Сбивают с нашей Спасской церкви колокола. Ночью. Звякают так, что вначале можно принять за благовест. Сижу над дурацкой статьей об Институте охраны материнства и младенчества. Мешают спать!

25/XII. Был вчера Тынянов. Пришел с какого-то заседания очень усталый и серый, но через несколько минут оживился Никогда я не видел его в таком ударе, как вчера. Мы сидели у камина в моей комнате, и, говоря о Пиксанове, он стал вдруг говорить его голосом — пепельно-скучным и педантически надоедливым. Сразу весь Пиксанов встал перед нами — я увидел и очки, и сухопарые руки. Тынянов говорит, что Пиксанов в Пушкинском Доме садится у телефона и целыми часами бубнит какую-то ненужную скуку: «Ту синюю тетрадь, которую я показал вам вчера, положите на правую полку, а той книги, которая у меня на столе, не кладите на левую полку — ту книгу, которая у меня на столе, нужно положить на правую полку».

Показывал Переселенкова, у которого все спуталось в голове: и Огарев, и жена Томашевского, и 50 руб. пенсия. Рассказывал историю с Оксманом, который уже 1? года пишет статью о Рылееве — и не написал ни строки, хотя разыскал огромное множество текстов и чудесно знает, что написать. «Мы с ним сначала ссорились: „Давай статью!“, потом я унижался перед ним, пресмыкался, ничего не помогает». Кончилось тем, что книга пошла в набор без его статьи — и он обещал дать 4 страницы введения — но подвел и с этими 4 страницами.

Чудесное настроение Тынянова, конечно, объясняется тем, что ему пишется. Он пишет свой роман о Пушкине — и вчера читал нам тот отрывок, который изображает встречу няни Пушкина с Павлом. Отрывок очень мускулистый: встрече с Павлом придана широкая символичность, сквозь нежные цветистые речи изображен весь военизованный Петербург. Я сказал, что мне не понравилось одно слово: он механически поцеловал его. В то время не говорили механически, а машинально. Он очень благодарил, с преувеличенными комплиментами по адресу моего абсолютного литературного слуха. Предложил мне редактировать Шевченку для «Библиотеки поэтов» — и долго читал нам свои переводы из Гейне: «Германию», а также «Осел и лошадь». Снова он верит в себя, снова окрылен своим творчеством, прошла пора каких-то проб и неудач, и от него идет та радиация, которая, я помню, шла от Репина, когда ему удавался портрет. К сожалению, вечером я должен был уйти — выступать в школе с благотворительной целью — вернулся к 12 час. Ю.Н. все еще сидел у нас и показывал Тициана Табидзе, от которого он получил письмо.