«Погиб я, мальчишка, погиб навсегда…»

Прежде всего, согласимся, что песня «Когда я был мальчишкой» появилась до революции, о чём свидетельствует хотя бы упоминание во всех вариантах «сестрёнки-гимназистки». Но, оказывается, у неё существует первооснова. Упоминание о песенной расправе мальчишки над близкими мы находим в сборнике очерков Александра Куприна «Киевские типы» (1895–1897) — точнее, в очерке «Вор»:

«У воров есть и свои собственные песни, навеянные тюремными музами. Песни эти говорят большею частью о суде и о горькой участи “мальчишки”, отправляющегося на каторгу…

Другая песня, с очень трогательным мотивом, похожим на похоронный марш, чрезвычайно популярна. Она начинается так:

Прощай, моя Одесса,

Прощай, мой карантин,

Нас завтра отвозят

На остров Сахалин.

И припев, печальный, почти рыдающий припев:

Погиб я, мальчишка, погиб навсегда.

А годы проходят, проходят лета.

Однако мальчишка вовсе не заслуживает этого сожаления, потому что дальше очень подробно перечисляются его прежние подвиги:

Зарезал мать родную,

Отца я убил,

и опять “Погиб я, мальчишка…” и так далее до бесконечности, куплетов что-то около сорока».

В приведённом Куприным отрывке упоминается убийство отца и матери, но нет ни слова о сестрёнке. Впрочем, эта каторжанская песня была распространена по всей России, поэтому текст её восстановить несложно. Например, вот расшифровка исполнения песни Е. Г. Гиляровым в 1912 году:

Закованный в цепи, в замке я сижу,

Напрасно, всё напрасно на волю я гляжу.

Погиб я, мальчишка, погиб я навсегда,

А годы за годами, проходят года.

Мать свою зарезал, отца свого убил,

Младшую сестрёнку я в море утопил.

Погиб я, мальчишка, погиб я навсегда,

А годы за годами, проходят года.

Выйду за ворота, а там сестра стоит.

Она слезно плачет, брату говорит:

«Погиб ты, мальчишка, погиб ты навсегда».

А годы за годами, проходят года.

Не плачь, моя сестрёнка, слёз своих не лей,

До отправки брата свово не жалей.

Погиб я, мальчишка, погиб я навсегда,

А годы за годами, проходят года.

Вот утром на зорьке всё солнышко взойдёт,

Указ об отправке к нам в тюрьму придёт.

Погиб я, мальчишка, погиб я навсегда,

А годы за годами, проходят года.

Сижу я в темнице, сижу я в сырой,

Ко мне тут подходит солдат-часовой:

«Погиб ты, мальчишка, погиб ты навсегда».

А годы за годами, проходят года.

Чёрное море, белый пароход,

Нас отправляют на дальний на восток.

Погиб я, мальчишка, погиб я навсегда,

А годы за годами, проходят года.

Прощай, город Одесса, прощай, наш карантин:

Нас отправляют на остров Сахалин.

Погиб я, мальчишка, погиб я навсегда,

А годы за годами, проходят года.

В сборнике «Русский шансон», составленном И. Банниковым, добавлены ещё два куплета:

Серая свитка и бубновый туз,

Голова обрита, серый картуз…

Погиб я мальчишка, погиб навсегда,

А год за годами проходят лета.

Две пары портянок и пара котов[18],

Кандалы надеты — я в Сибирь готов.

Погиб я ьььмальчишка, погиб навсегда,

А год за годами проходят лета.

Куплет с «бубновым тузом», а также огромную популярность этой каторжанской песни в России подтверждает и дореволюционный ставропольский фольклорист Михаил Карпинский. В своём исследовании «Русский былевой эпос на Тереке» (1896) он отмечает:

«Ввиду пренебрежения молодёжи к старинным песням, мне думается, что те остатки былевого эпоса, которые сохранились ещё у гребенских казаков до последнего времени, через два-три десятка лет и совершенно исчезнут, так как, с проведением железнодорожных путей, в Терскую область проникают всё больше и больше песни… арестантские, нравящиеся молодежи своим напевом, но с таким содержанием, от которого коробит и не особенно вдумчивого человека. Во многих, например, станицах Терской области, находящихся вблизи линии Владикавказской железной дороги, распевается песня:

Погиб я мальчишка,

Погиб навсегда,

где встречаются такие стихи:

Отца я зарезал

И мать я убил

с упоминанием в дальнейшем изложении о “бубновом тузе на спине” и прочих атрибутах арестантской жизни.

Можно думать, что скоро подобные песни раздадутся по среднему и нижнему течению Терека и совершенно вытеснят собой и эти остатки русского былевого эпоса».

Кстати, у песни о «погибшем мальчишке» есть автор! Во всяком случае, если верить известному писателю Алексею Ивановичу Свирскому (до крещения — Довид Вигдорович Шимон). Свирский родился в семье рабочего табачной фабрики. Когда мальчику было 5 лет, родители развелись, и он уехал из Петербурга в Житомир. Здесь он до 12 лет жил вместе с матерью, а после её смерти пристал к беспризорникам и 15 лет бродяжничал по всей Российской империи, добирался даже до Персии и Турции. Его спутниками были «бродяги, промысловые нищие, воры, мелкие авантюристы, проститутки, босяки всякого рода и вида». Свирский не раз попадал в тюрьмы (объявляя себя беспаспортным, «не помнящим родства»), ночлежные дома и притоны.

Литературную деятельность писатель начал в 1892 году на страницах газеты «Ростовские-на-Дону известия». Затем редактор газеты Н. Розенштейн предложил полуграмотному автору регулярно публиковать очерки из жизни босяков и городского дна. Сначала увидели свет «Ростовские трущобы» (1893), а следом — «В стенах тюрьмы. Очерки арестантской жизни» (1894). То есть Свирский писал о тюремной жизни не понаслышке. И вот как раз в его тюремных очерках мы находим сведения об авторе песни «Погиб я, мальчишка» и отрывок из самой песни:

«Муравьёв, или Сенька Щербатый, — родом одессит и воспитание, в буквальном смысле этого слова, получил в одесской тюрьме. Будучи одиннадцатилетним мальчиком, он совершил кражу, за что был приговорён к четырёхмесячному заключению и высидел срок наказания в одесском отделении для малолетних преступников… Здесь при помощи вольнонаёмного учителя он выучился грамоте, и здесь же он брал у товарищей-молокососов первые уроки “маровихерничества” (карманного воровства). По выходе на свободу Сенька, вместо того чтобы вернуться к родителям, стал посещать одесские “пчельники”[19], где благодаря своей чистой “работе” (воровству) приобрёл себе в тюремном мире громкое имя. Но надо отдать справедливость арестантам: они почитали и до сих пор почитают Щербатого не столько за его искусство в деле воровства (это один из первых карманников на юге), сколько за его песни. И нет ни одной тюрьмы в России, где бы арестанты не распевали муравьёвских песен. Для примера и приведу целиком одну из них:

Окаван цепями, в тюрьме я сижу,

Напрасно, напрасно на волю гляжу!

Погиб я бесследно, погиб навсегда,

И годы за годом проходят года…

А завтра, быть может, как солнце войдёт,

Отказ об отправке тюремный придёт!..

Встряхнув кандалами, с последним “прощай”

Отправлюсь в далёкий и чуждый мне край…

Прощайте, родные леса и поля,

Прощай, золотая ты юность моя!

Прощай всё, что мило так сердцу было!

Всё кануло в вечность и мимо прошло…»

Конечно, в приведённом отрывке нет упоминаний о кровавом преступлении «мальчишки», да и вообще это слово не звучит. Но весь зачин совпадает с песней «Погиб я, мальчишка». Возможно, Свирский не рискнул воспроизвести «кощунственные» строки или же не знал их, а привёл один из вариантов — смягчённый. Но в любом случае — это ещё одна ниточка, которая связывает залихватскую песенку «Когда я был мальчишкой» с Одессой.

Кстати, следует обратить особое внимание на слово «мальчишка». Каторжники, уголовники дореволюционной России «мальчишками», «мальчонками», «мальчиками» называли всякого удалого преступника, сорви-голову, в том числе и взрослого, и даже старого. Это отразилось в низовых песнях. Вот, например, знаменитый «Чубчик»:

Чубчик, чубчик, чубчик кучерявый,

Разве можно чубчик не любить?

Раньше девки чубчик так любили

И с тех пор не могут позабыть…

Бывало, сдвину картуз я на затылок

И пойду гулять по вечеру —

А чубчик, чубчик, чубчик так и вьётся,

Так и вьётся, вьётся на ветру!

Я не знаю, как это случилось, —

Тут, по праву, и сам не разберёшь;

Из-за бабы, лживой и лукавой,

В бок всадил товарищу я нож!

Пройдёт весна, настанет лето,

В садах деревья пышно расцветут —

А в те поры мне, бедному мальчонке,

Цепями руки-ноги закуют…

А я Сибири, Сибири не боюся:

Сибирь ведь тоже — русская земля!

Так вейся, вейся, чубчик кучерявый,

Развевайся, будь весел, как и я!

Особую известность «Чубчик» приобрёл в 30-е годы благодаря исполнению певцов-эмигрантов Петра Лещенко и Юрия Морфесси. К сожалению, пока не удалось найти примеров более раннего исполнения «Чубчика», равно как и упоминаний об этой песне в художественной и мемуарной литературе. На основании этого некоторые исследователи высказывают предположение, что «Чубчик» мог быть всего лишь умелой стилизацией под уголовно-каторжанский фольклор. Думается, это не так. Во всяком случае, один из куплетов явно перекликается со строками известной дореволюционной песни «Зачем я встретился с тобою»:

Пройдёт весна, настанет лето,

В саду все пташки запоют,

А мне, несчастному, железом,

Железом ножки закуют…

Кроме того, Лещенко в 1936–1937 годах пел не полный, а усечённый вариант «Чубчика», причём нарушая рифму. То есть искажал более ранний, классический текст, подстраивая его под себя. О том, что песня дореволюционная, говорит и такая деталь, как скованные цепями руки и ноги: после Февральской революции 1917 года кандалы были отменены.

Но дело не только в этом. Песня рисует яркие приметы лихого озорника конца XIX — начала XX века (как их описывают исследователи и современники) — сдвинутый на затылок картуз вкупе с «чубчиком кучерявым»: «Картуз надет небрежно, лихо, далеко назад. Он не захватывает густой, спускающийся низко на лоб, клок волос — чёлку» (К. Головкин); «Заломленная фуражка-московка… Внимательнейшее отношение к внешности — чёлочка в виде свиного хвостика спадает на лоб, при себе всегда расчёска и зеркальце» (Л. Лурье). Если сюда ещё добавить лёгкость, с какой «бедный мальчонка» орудует ножом, не задумываясь, всаживая его в бок товарищу, мы получаем законченный портрет хулигана последних десятилетий империи.

В общем, мы установили, что «песня про мальчонку» пользовалась огромной популярностью в дореволюционной России. Даже в эмиграции Иван Бунин, рассуждая о творчестве Сергея Есенина, приводит куплет о расправе над семьёй:

«За что русская эмиграция всё ему простила? За то, видите ли, что он разудалая русская головушка, за то, что он то и дело притворно рыдал, оплакивал свою горькую судьбинушку, хотя последнее уж куда не ново, ибо какой “мальчонка”, отправляемый из одесского порта на Сахалин, тоже не оплакивал себя с величайшим самовосхищением?

Я мать свою зарезал,

Отца сваво убил,

А младшую сестренку

Невинности лишил…»

А вот тут Иван Александрович неправ. И неправота его основательна. Потому что, если уж говорить о песне про жестокого мальчонку, следует заметить, что фабула эта типична вовсе не только для уголовных песен, но прежде всего — для классического русского фольклора. На этом хотелось бы остановиться особо.