На смерть проекта (18.07.2012)
На смерть проекта (18.07.2012)
Сталинский режим, погубивший много людей и убивший цвет интеллигенции — никто из деятелей искусства не критиковал.
За исключением «Бани», «Клопа» и рассказов Зощенко — критики общества не существовало вообще. Начнешь вспоминать и вспомнить нечего. И странно: как же так, искусство убивали, людей сажали, — а гуманисты молчали. Я уж не говорю про сострадание народу. Но вот, допустим, расстреляли Гумилева — а «на смерть поэта» никто не написал стихов. Или, скажем, расстреляли Тухачевского, выслали Троцкого, а никто не отреагировал — хотя еще вчера интеллектуалы вились подле этих лидеров. Бабель погиб, Мейерхольд, Михоэлс, Кольцов, и вообще много арестов — и ничего.
Сегодня, конечно, стараются так представить дело, будто протестовали вовсю. Пьесу «Батум», «Оду Салину», строки «мы пришли сказать, где Сталин там свобода, мир и величие земли» поминать не принято. У тех же авторов чаще цитируют «Век-волкодав» и «Реквием».
Но у литераторов хоть крошки протеста имеются. Не системного, не продуманного протеста, небурные всплески эмоций, — такое редко, но можно отыскать.
А в изобразительном искусстве вообще ничего нет.
Никто, никогда, ничего критического не нарисовал.
Сейчас, на фоне кризиса, стали поругивать обманувшую нас Европу: ах, они, оказывается, не очень-то духовные люди, они (сегодня мы это осознали остро) плохому нас научили. Двадцать лет назад считалось, что высшие достижения культуры размещены на Западе — а нынче это положение стремительно устарело.
Однако, если взглянуть на изобразительное лишь искусство — мы увидим, что Западные художники с плохим боролись — в отличие от своих российских коллег.
В западном искусстве принято сочувствовать чужой беде — это даже является критерием гуманистического творчества. Так повелось, что художнику стыдно промолчать. Гойя оставил потомкам рассказ о «Бедствиях войны», а Домье нарисовал «Улицу Транснанен, 19», где расстреляли повстанцев. Мы можем воссоздать атмосферу Третьего Рейха по гравюрам Гросса, мы можем почувствовать гнев европейского интеллектуала по «Гернике».
В Европе работали Гросс, Дикс, Пикассо, Эрнст, Ривера, Дали, Шарль, Руо, Паскин — они свидетельствовали о времени и давали времени оценку.
А в России никто из авангардистов и линии не провел, рассказывая о лагерях и казарме.
И это поразительно.
Почему так случилось, что Пикассо написал «Резню в Корее», а Делакруа — «Резню на острове Хиос», почему Домье рисовал карикатуры на членов июльского парламента, почему Гросс написал, как буржуи гнобят рабочих в Берлине, почему Паскин нарисовал, как обыватели превращаются в свиней, почему Руо создал «Homo Homini», почему даже такой эгоист как Дали написал Гражданскую Войну — а русские художники во время сталинских репрессий, во время коллективизации, процессов тридцать седьмого года, ежовщины — не родили ни одной протестной картины.
Как это так произошло?
Позвольте: людей же безвинных убивали! Вопиющее же дело! Ведь миллионы пострадали! А ничего не нарисовано. Вообще ничего.
У Родченко, Малевича, Поповой, Татлина, Экстер, Гончаровой, Ларионова, Лисицкого, Розановой, Древина, Явленского, Клюна, Удальцовой, — ничего на этот счет не сказано.
Ну, хоть что-нибудь покажите, пусть набросок! Ничего нет. Квадратики, загогулины, кляксы.
Людей же убивают — это вам не абстракция! Какой же вы после этого авангард, если вам беда неинтересна! Нет, ничего вообще не нарисовали на эту тему. Работали, конечно, заказы брали, экспериментировали, искали, праздники оформляли, квадратики рисовали, а ничего разоблачительного не нарисовали.
То, что произведения так называемого авангарда отправили в запасники и запретили в позднее советское время, вовсе не связано с тем, что опальные мастера говорили некую запретную правду. Таковой правды не существовало — и в этом огромнейшее разочарование. Мы тщимся вообразить себе некие баррикады духа — а их не было. Было такое пустое место, — оупенспейс, так сказать — а потом его за ненадобностью прикрыли. Вот и все. И грустно сознавать, что ничего байронического не произошло. Это обычная лакейская судьба — в их услугах перестали нуждаться и отправили в богадельню, вот и все.
Никто из так называемых авангардистов никогда не выступал против казарменного быта и террора — напротив, они по мере сил пропагандировали казарму, никто не выступал за человека и против его унижения, напротив, со всей страстью — за унижение человека. Картины Малевича есть рабочие планы казарменных городов — и ничего иного они не содержат. Никто не выступал против арестов — а вот доносы писались Малевичем с энтузиазмом, когда он боролся за начальственный пост в Витебске. Служили истово, казарму чтили, парады оформляли — а вот протестного искусства как-то не планировалось.
Удивительное дело.
Был лишь один художник, рассказавший про свое и общее время, про предательство революции, начало террора, процессы, ночные аресты и сталинские чистки. Это Петров-Водкин, художник мало известный у нас в стране.
Это Петров-Водкин написал в 27-м году «Смерть комиссара» — показал, как революция с калмыцким лицом умирает на полдороге, а осиротевший полк валится за горизонт. Это Петров-Водкин написал в 34-м «Тревогу» — показал семью, ждущую ареста. Это Петров-Водкин написал в 37-м «Новоселье» — показал, как в квартиру репрессированного, где икона выдрана из оклада, — въезжает новый класс, а новый хозяин, жлоб с трубкой в руке, смотрит победительно.
Это Петров-Водкин оставил нам энциклопедию русской и советской жизни, прекрасной и ужасной жизни — живой, человеческой, полной, страстной — с лицами, взглядами, руками, чувствами, заботой, любовью.
И вот спросите у среднеарифметического западного куратора, знает ли он Петрова-Водкина — вам ответят «нет».
Данный художник в прогрессивном дискурсе не пригодился.
Никакой куратор, никакой болтун его не поминал — и по простой причине: впусти настоящее в дом, и фальшивое станет сразу очевидно фальшивым.
А фальшивым мы и жили — это был товар и хлеб.
Было время, я смотрел по сторонам и диву давался. Ведь очевидно, что тиражируется глупость, причем даже неряшливая глупость, совсем неприкрытая. Читал восторженные статьи кликуш про современное искусство: каканье в горшочек, группа Коллективные действия, очередной шариков от концептуализма — и не мог понять: они что — всерьез? Нет, не может быть, чтобы всерьез убивали искусство. они не хотят убивать, нет!
Ведь есть же история, есть живопись, есть Петров-Водкин.
Но было не до искусства, возникал второй авангард — столь же пустой и бесчеловечный, как авангард первый.
Задачи решались значительные: приезжали из-за кордона кураторы, люди напыщенные, аж из Нью-Йорка, аж из Парижа — и кураторы отечественные подле них вертелись волчком, заглядывали искательно в глаза, старались говорить на равных — мол, мы, конечно, отстаем, но и у нас есть просветы — вот, один шариков переодевается в женское платье, а другой шариков написал, что он — кабачок. Такой дряни было в те дни много, и было смешно. Намечался прогрессивный дискурс, работы непочатый край.
Иностранные кураторы кивали благосклонно, поощряли первые шаги свободомыслящих дураков, улыбались на невежество. Они и сами были такие же — с двумя классами церковно-приходской школы, неспособные различить Платона и Плотина, но об идее и благе толковали бойко. И про самовыражение, и про рынок, конечно же, про рынок — рынок это место, где цветет свобода. И звали недорослей на биеннале, триеннале и смотр достижений каканья в горшочек. Куратору — гонорар, связи, внимание. Он — идеолог и вдохновитель, Рескин, Винкельман, Буркхард нового времени — и кураторы ходили подняв голову: им выпало, как комсомольцам 20-х, строить город-сад.
Но сначала надо было вытоптать реализм. И — старались. Как страшно было в те годы признаться, что любишь рисование — точно в двадцатые годы сказать, что ты за образное искусство. Тогда бы Малевич донос настрочил, а нынче утопят в прогрессивном дегте.
Убогие зашуганные реалисты мгновенно перекрестились в новаторы, точно белые офицеры они рвали погоны при входе петлюровцев в город. Я — реалист? Да что вы! Помилуйте! Я ваш — буржуинский, я прогрессивный! Хотите — холст порву? Желаете, в углу насру? Чем преданность доказать, вашество?
А преданность надо было доказывать ежечасно — а то не возьмут на выставку, закупками обойдут, не пригласят, не отметят, а в журнальчике, спонсируемом каким-нибудь жуликом, напишут хлесткую разгромную рецензию.
И жужжали сообща — прогресс, дискурс, биеннале! И постепенно убеждение в обществе созрело: ведь и впрямь — есть оно, современное искусство! Вы не смотрите, что они придурки. Они — прогрессивные! Но точно так же думали и в двадцатые годы, глядя на квадратики.
«Кто возьмет в руки кисть и палитру, в институт не поступит», «Живопись умерла, картины нет», «из Репина что-нибудь захотели, ха-ха!», «В будущее возьмут не всех»… это все цитаты — и такого было неизмеримо много, каждый день что-то прорывное, что-то служилое. Они подзуживали сами себя, они разогревали свое невежество, упивались триумфом — а стариков гнали поганой метлой! Поделом, поделом тебе, замшелый реалист! И соцреалисты мерли по своим пыльным мастерским — кому вы теперь нужны, убогие!
О, ненавистный МОСХ!
Правда ненавидели не всех — кураторы нового типа легко и незаметно подружились с Церетели, с самым начальственным и генеральским бонзой, ему вылизали задницу, а с его племянником закорешились: он же свой, адекватный человек. А вот пожилых реалистов, всех этих бытописателей — ух, этим мастодонтам пощады не дали! Два поколения несчастных мазил прихлопнули, как мух; но вот к Церетели — с вибрацией позвоночника, с теплой улыбочкой, и — в академию, на зарплату. Это сочеталось отменно: служба в академии, где со времен передвижников русскому художнику зазорно появляться, — и номенклатурное новаторство.
Каждый из них по отдельности был слаб и глуп, но вместе стали грозной силой — новый сервильный авангард.
А сейчас их пора прошла.
Сейчас обнаружилось — ровно как тогда, с фашиствующим Малевичем и барабанщиком Родченко — что у начальства имеются иные планы. На Западе — кризис, гранты увяли, лондонское ворье коллекционирует не бойко, отечественные прогрессивные бандиты сидят тихо.
И вот появляется потребность совершить поступок, настало время «личного выбора»!
Все-таки есть еще интеллигентная позиция в наши дни: и, надо сказать, возникает интеллигентная позиция у комиссаров ровно тогда, когда в их услугах пропадает нужда.
А время прошло.
За это время замордовали российскую культуру — и многие из тех, кто мог работать, уже умерли. И многие умерли в безвестности и в нищете. За это время вели войны и убивали людей, разоряли страну и унижали стариков. За это время разучились говорить. А кураторы хихикали.
И в точности, как тогда, в двадцатые — оглядываешься на преступления и руками разводишь: вы разве протестовали? Это вы теперь с белыми ленточками ходите. А предыдущие двадцать лет вы где были? Да ведь это вы сами все и сделали.
Тьфу.