<ПОЖАРНЫЕ ВАРИАЦИИ С.-Петербург, среда, 13-го июня 1862 г
<ПОЖАРНЫЕ ВАРИАЦИИ
С.-Петербург, среда, 13-го июня 1862 г
НА ТЕМУ: “С ОДНОЙ СТОРОНЫ И С ДРУГОЙ СТОРОНЫ”. — НРАВЫ И СПОСОБНОСТИ. — ИСПОЛНЕНИЕ ПРИГОВОРА НАД ПОЛИТИЧЕСКИМ ПРЕСТУПНИКОМ ОБРУЧЕВЫМ. — ПОЛЯКИ И СТУДЕНТЫ. — СТРАСТЬ К ЗАПРЕЩЕНИЯМ>
Из пожаров, на которые, по одному известному мнению, можно смотреть с одной и с другой стороны, и с одной стороны находить их несчастием, а с другой видеть в них известную пользу, в самом деле мы можем извлечь одну пользу: можем поверить наши убеждения о разных сферах общества, с которым живем и которому служим. Во время перепугавших столицу пожаров все разнокалиберные ее обитатели на время перестали казаться тем, чем они кажутся, пригоняя каждый свой поступок к “духу времени” и “требованиям обстоятельств”, и были тем, что они есть на самом деле и чем могут быть при первом случае, когда возбужденные страсти не встретят регулятора в гражданском законе. Эта разнослойная проба нашего общества побыть тем, чем оно в другое время не хочет казаться, позволяет нам посмотреть на постигшее нас бедствие еще с одной стороны. Пожары показали нам, что народ очень неприязненно смотрит на охотников до беспорядков и нимало не верит благонамеренности целей, для достижения которых, по народной молве, употребляются непохвальные средства, и что этот же народ не довольствуется законными мерами преследования подозреваемых в поджигательстве и бьет их без всякого суда и расправы. Несколько случаев увечья и тяжких побоев до смерти выпали на долю людей, заподозренных без всякого основания, — людей совершенно благонамеренных и честных. Слухи между народом расходятся с неимоверной быстротой и принимаются без всякой поверки. Рассказы о поджигателях смешны до уродливости, и едва ли есть какая-нибудь возможность многим из них поверить: но народ всем им охотно верит, и чем слух нелепее и невероятнее, тем с большею быстротою он распространяется. Например, говорили, что поджигают поляки, потом — студенты, потом — вообще господа, желающие уничтожить крестьянскую волю и того, кто ее даровал. Последний слух приводил массы в неукротимую ярость, и они в некоторых случаях удерживали свои кулаки с большим трудом. Затем говорили, что поджигал генерал, у которого спина намазана каким-то горючим составом, и ему стоит только потереться спиною о стену, стена и вспыхнет. Как же не вспыхивает самая спина у генерала? — об этом никто не рассуждал. В высших классах почти единогласно поджоги связывают с последнею прокламациею, рекомендовавшею уничтожение браков, упразднение церквей, оставление отеческой веры, отрицание от собственности и убийство всех собственников. Одни думают, что поджогами орудуют проповедники анархии с целию возмутить народ против правительства; другие, не разделяя поджогов с воззваниями, полагают, что воззваниями воспользовались так называемые мазурики и, под руку прокламаторов, жгут город с целями, соответствующими низким видам их промысла. Бог знает, что вернее! Во всех проявлениях, в которых можно было наблюдать народ в деятельности, произведенной пожарами, особенно резко выступали три черты: подозрительность, развитая до болезненности; недоверие к волнующим его слухам и воззваниям; любовь к Императору Александру II, с именем которого у народа неразлучно понятие о личной свободе и льготах, и, наконец, полнейшая готовность стоять за своего освободителя. Дорожа судом истории, который для публичного органа наступит скорее, чем для публичного политического деятеля, мы заносим эти факты с тем бспристрастием, которым мы обязаны обществу и обширному кругу наших читателей. Общество желает знать народ ближе, чем оно его знает, и петербургские пожары дают ему полнейшую возможность решить, что такое современный русский народ, представителей которого мы видим в погоревших рабочих столицы. Пожары эти доказали, что можно делать с этим народом, и дай Бог, чтобы это послужило полезным уроком для энтузиастов, рвущихся к “опасным занятиям”! Еще более дай Бог, чтобы это успокоило Государя и уверило его, что рассудительный народ русский не увлечется горячкою тревожных умов и стоит всех тех льгот, которые ему дарованы, и всего того доверия, которое дает народу возможность саморазвития, скрепляя его с рукою, ослабляющею тяжелые путы бюрократизма и централизации! В других сферах пожары произвели явление весьма печальное: с одной стороны, выразилась странная робость и отсутствие энергии, а с другой — стремления к реакции. Половина людей, вчера либеральных, сегодня — крайние реакционеры, утверждающие, что все еще рано, что все опасно etc. Желчевики торжествуют и поддерживают реакционные стремления либеральных трусов, полагавших, что на жизненные драмы можно взирать с комфортом, предоставляемым театральною ложею, и испугавшихся мышиного побега. Люди, истинно либеральные, спокойно смотрят на народ, не теряющий своего разума при постигших его несчастиях, и по-прежнему спокойно ожидают тех великих льгот, дарованием которых обусловливается счастие страны.
С утра 31-го мая, в которое на Мытной площади происходило исполнение приговора над офицером Обручевым, осужденным в каторжную работу за распространение одного секретного издания, не имевшего, впрочем, ничего общего с листком, выпущенным под заглавием “Молодая Россия”, начались толки о жестокосердии народа. Толки эти основаны на том, что массы народа, стоявшего с раннего утра у эшафота на Мытной площади, выражали зверские желания, чтобы Обручеву отрубили голову, или наказали его кнутом, или, по крайней мере, повесили на позорном столбе вниз головою за то, что он смел идти против Царя. Есть толки, что народ не знал настоящего поступка несчастного молодого человека, считал его поджигателем и потому был так свиреп в своих желаниях; но толки эти положительно неверны. Народ, стоявший 31-го мая на площади у эшафота, действительно не имел ясного понятия о причинах осуждения Обручева: но поджигателем его не считал, а единогласно говорил, что преступник виноват в покушении против Государя. Нет основания сомневаться, что покушение, приписываемое народом осужденному, имело крайнее значение и потому выражалось крайними же заявлениями. Преступления посредством печати в глазах безграмотного или малограмотного народа не существуют; по его понятиям, книг никто не пишет, а их просто купцы привозят, и потому он создал в своем воображении такую вину, в которой вовсе не виноват несчастный Обручев. Печальный факт народного сетования на устранение из приговора Обручева истязаний свидетельствует только, что в народных понятиях нет политических преступлений, а есть убеждения в справедливости кровавого возмездия за кровавые покушения. Не народ сам по себе здесь виноват, а недостаток гласности в суде и еще более вызовы “Молодой России”, которая совсем не туда попала, куда метила. Она озлобила народ против невиновных в гнусных замыслах студентов и поляков и создала имени, даровавшему свободу крестьянам, такую популярность, какой оно не имело здесь даже в дни объявления манифеста 19-го февраля. Из всех выходок народа во время исполнения приговора над Обручевым оскорбительнее всего тот дикий взрыв хохота, который пробежал в толпе, когда на осужденного надели арестантскую свитку и шапку, ссунувшуюся ему ниже глаз. Насмешка над жалким положением осужденного — такая низкая черта, что мы не можем не поставить ее в укор народу, выставившему тысячи людей, способных глумиться над несчастием своего брата, над которым произнесен суд, обрекший его на тяжелое назначение, вдали от людей, близких его сердцу! Этот хохот есть единственный поступок, в котором народ, стоявший 31-го мая на площади, должен принести сердечное раскаяние; в остальном нельзя упрекать толпу, которая не знала настоящей вины Обручева и, по недостатку юридического образования, уверена, что за покушение на кровь нужна кровь от топора или от плети. Гораздо печальнее подозрительность, которую выказывает петербургский народ насчет поляков и бывших университетских студентов: те или другие, по его толкам, главнейшим образом виноваты во всем, и в пожарах, и в приглашении к другим беспорядкам. Имея в виду эти неосновательные подозрения, мы обращались с просьбою указать: кто именно, какого сорта люди арестованы по подозрению в поджогах. Это могло бы лучше всего успокоить умы встревоженного народа и оградить людей от тех неприятных последствий подозрительности, которые выпали на долю нескольких невинных; но как удовлетворение нашей просьбы зависит от того, от кого зависит, а сами мы имеем только одно оружие — слово, то и обращаемся с этим словом к благонамеренным людям. Просим их содействовать рассеянию ложных слухов насчет студентов и поляков. Это очень легко каждому, способному уяснить себе характер студентской осенней сходки у университета, не имеющей ничего общего с настоящими событиями (как кажется некоторым простолюдинам) и знающему историю польского народа, единственного народа, не замаравшего своих рук цареубийством. Пусть будет известно презрительное отношение поляков к крамольным боярам, изведшим царя Дмитрия Ивановича! Пусть знают, что русский царь Александр I и русский великий князь Константин Павлович всегда считали себя неприкосновенными в столице Польского Царства, и поляки гордились и имеют право гордиться тем, что ими никогда не было употреблено ни одной меры против жизни и здоровья членов царского дома! Каковы были поляки тогда, таковы они и теперь! Эти знания необходимы в настоящие минуты для народа, стоящего на той ступени нравственного и умственного развития, которая позволяет ему в каждом действии, превышающем его соображения, видеть покушения, достойные, по его понятиям, смерти.
Общих черт у народа и у высших классов немного, и самая замечательная из таких черт — какая-то слабость к запрещениям. Каждый удивляется, как чего-нибудь не запрещают! Одни говорят, что надо запретить погоревшим разрывать пожарище, другие, что надо запретить ездить по погорелым местам; просто как будто всем только и думки, как бы что-нибудь запретить друг другу! Страсть к запрещениям охватывает так, что во время самого сильного пожара, когда можно было делать кто что хочешь, находились люди, которые запрещали входить в переулок, который им вздумалось считать себе подведомым. Одного из таких запретителей должны были отбросить военною силою, а другого, запрещавшего ходить перед его глазами, образумили самым неприятным образом. Первый запретитель был полковой музыкант, а второй крестьянин. О запретителях из надворных советников и говорить нечего — их вырастало по два на каждому шагу. Одного из таких запретителей, по любви к искусству не дозволявшего выносить вещей из дома, который, по его соображениям, не должен был гореть, угомонили только с помощью какого-то добродушного старичка в военном генеральском сертуке. Чин, не признававший ничьего права, послушался чина.