АРАБКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

АРАБКА

После нескольких минут молчания Бернгард заговорил:

— Дом, назначенный для меня в Александрии, находился за городом. Прежние директора фирмы и в письмах не изъявляли особенного удовольствия по случаю моего скорого прибытия, и потому неудивительно, что меня по приезде встретил только один невольник, который отнес мои вещи на мою новую квартиру. Мы пришли туда довольно поздно. Говорят, морское путешествие укрепляет нервы. Но я могу тебя заверить, что мои нервы были в самом жалком положении; их, как нервы Гейне, можно было послать на выставку и надеяться, что им выдадут медаль за напряжение и расстройство. Я приписываю это внезапной перемене окружавших меня предметов. Представь себе тотчас после Парижа самую однообразную местность: песок и песок со всех сторон; там и сям торчащие одинокие пальмы; дома, похожие на огромные игральные кости, только без черных точек, кое-где башенки, минареты; турки в больших туфлях с самыми филистерскими лицами; арабы в белых грязных шерстяных плащах, глядя на которые становилось жарко; женщины под покрывалом, напоминающие наших плакальщиц; вместо лошадей жалкие клячи, и хромой негр для всех услуг. В душе моей, кроме того, бушевало большое беспокойство о судьбе остальной моей поклажи, сданной на руки двум полунагим желтокожим уродам; африканское небо палило, как печь, и уничтожало без всякого сострадания силы моих мышц, — вот каковы были мои первые впечатления в Александрии. Наконец, мы с негром дошли до дома, назначенного для моего помещения. Я представлял себе удобное прохладное убежище, устланное. коврами и уставленное мягкими диванами, но, к удивлению, узрел какие-то казармы, состоящие из двух отвратительных комнат. Единственную мебель этого жилища составляли: английская походная кровать и несколько тростниковых стульев и некрашенные столы; к тому же навстречу мне вышла негритянка, которая, вероятно, по симпатии к своему черному супругу тоже хромала на одну ногу. Я мечтал о шербете, о трубке опиума и о ванне из свежей прохлаждающей воды, а между тем едва добился лишь только чашки какого-то отвара из горячей кофейной гущи, которая не понравилась бы даже турку. Я не постигал, на что мог истратить свои деньги живший здесь прежде глава обанкрутившегося торгового дома. С проклятиями бросился я на походную кровать, чтобы дождаться заката палящего солнца, и принялся курить, но курил в виде демонстрации против востока — французский капораль.

* * *

Дождавшись заката солнца, я вышел в сад, расположенный за домом. В этом саду тоже не было ничего восточного: один песок да пыль, да неудачные попытки перенесения образчиков европейской флоры на африканскую почву. На небе явился ясный полный месяц; мириады ярких звезд соперничали с ним своим блеском. В воздухе распространилась приятная свежесть, но он дышал непомерною скукою. Я думал о Париже, о балах, о Маделон, о хорошенькой перчаточнице в пассаже Жуффруа, о великолепных устрицах. Одним словом, я думал обо всем, что было для меня так приятно, и мною все более и более овладевала скука. Я почти готов был все бросить, опять сесть на корабль и вернуться домой. Вдруг я услыхал за стеною женские голоса. Ты знаешь, какой у меня в этом отношении тонкий слух. Ты помнишь, как на маленьком балу в Плесси я среди пятидесяти дам узнал Маделон по шелесту ее шлейфа. Здесь я сейчас же догадался, что одна из говоривших была молода и красива, хотя прежде никогда не видал ее и не слыхал ее соловьиного голоса, так чудно произносившего арабские слова. Чтобы убедиться в справедливости моих соображений, я с помощью старой ели поднялся так высоко, что мог заглянуть за стену. Внизу, обратившись к звездам, стояла женщина. В Париже много чудесного, товарищ, но такой женщины, как была эта, нет не только в Париже, но и в целой Европе.

Глаза Бернгарда были неподвижно устремлены в пространство.

— Была? Разве ее уже нет?

— Она умерла или, лучше сказать, она убита, — простонал Бернгард.

— Верно, муж убил ее за то, что ты ее соблазнил?

— Да, ты прав, не я убил ее, а Гассан-Аль-Шид, он убийца! — поспешно вскричал Бернгард.

— Продолжай, — попросил я.

— Фатьма была красавица. Не проси меня описывать тебе ее. Если я стану представлять себе все малейшие подробности ее красоты, я убью себя, потому что я не в силах возвратить ей жизнь. Вот как завязалось дело: вися на стене, я сделал неловкое движение, кусочек от карниза отломился и упал. Моя незнакомка испуганно взглянула вверх и хотела бежать, но остановилась. Она не отрывала от меня глаз, пока я совсем не взлез на стену. Впоследствии она рассказывала мне, что приняла меня за ангела, посланного пророком. На мне было надето светлое летнее платье, а Фатьма (так ее звали) прежде никогда не видела человека с такими светлыми волосами и с таким белым цветом лица, хотя сама она при лунном свете казалась выточенною из мрамора. Я знал, что с мохамеданскими женами опасно заводить интрижки. Но ты знаешь, что я не труслив. В одно мгновение, не успев ничего рассчитать и ни о чем подумать, я, перепрыгнув через стену, стоял внизу, возле моей незнакомки. Она все еще смотрела на меня, широко раскрыв свои бархатные глаза, как испуганная лань.

— Боишься ты меня? — спросил я ее по-арабски.

— Нет, — отвечала она спокойным звучным голосом и, улыбаясь, посмотрела на меня. — Ты такой красавец.

Я должен был расцеловать ее, даже если бы за мной стоял палач с топором. Она откинулась в мои объятия, закрыла глаза и отдалась моим ласкам. По-видимому, они доставляли ей неизъяснимое наслаждение.

— Как тебя зовут?

— Фатьма.

— Ты меня любишь?

— Я люблю тебя, ты — добрый дух.

— Нет, я не дух, я простой человек.

— Невозможно, Гассан-Аль-Шид тоже человек.

— Кто это — Гассан-Аль-Шид?

— Мой господин.

— Ты его любишь?

— Да, он добрый.

— Но ведь ты сказала, что и меня любишь?

Она ничего не отвечала, только улыбнулась, причем открылся ее ротик и обнаружились ее большие белые зубы; она взяла меня за лицо, стала гладить мои щеки, дотрогивалась до моих глаз, смеялась, прижималась ко мне и пробовала поцеловать меня в губы, как я ее целовал. Вдруг послышался мужской голос. Фатьма быстро вырвалась из моих объятий, еще раз посмотрела на меня, как бы желая навеки сохранить меня в памяти, взяла меня обеими руками за щеки и убежала.

* * *

Когда я спустился со стены, я увидел моего хромого негра, по-видимому, кого-то подстерегавшего. При виде этого шпионства я в первом порыве гнева дал ему такую сильную пощечину, что он упал в засохший кустарник. Впрочем, я тотчас же раскаялся и бросил ему золотую монету. Он поднял ее, однако не поблагодарил меня. Я был слишком взволнован, чтобы много об этом думать. На другой день мне бы следовало идти хлопотать по делам. Но я об них и не думал (из чего нам позволительно заключить, что не одни русские компании вверяют дела людям, не стоящим никакого доверия). Я ни о чем не думал, кроме одной Фатьмы. Если бы моя негритянка-прислужница вздумала помешать моим мечтам и заговорила бы со мною о чем-нибудь, то я, кажется, способен был пустить ей в голову чем попало. Наконец, настал вечер. Встретив у садовой стены своего хромого негра, я снова бросил ему золотой. Он улыбнулся, но не поднял монеты; это меня удивило:

— Что ты здесь делаешь?

— Ничего особенного, — отвечал он ворчливым голосом.

— Так убирайся домой.

— Хорошо.

— Стой! (Негр остановился.) Кто живет там за стеною?

— Гассан-Аль-Шид, — робко произнес негр.

— Кто это — Гассан-Аль-Шид?

— Могущественный человек, предки которого владели всею страною от Нила до самой пустыни. Это умнейший из всех людей.

— Бери деньги и убирайся домой.

Негр повиновался.

В эту минуту я услышал, как и вчера, мелодичный голос Фатьмы, которая отсылала свою служанку. Я все забыл.

* * *

В один прыжок я был уже за стеною и держал красавицу в своих объятиях. Как радовался бедный ребенок! Она пощупала мое лицо и мои руки, как бы не веря своим глазам. Потом поспешно повела меня дальше в сад. Это был шаловливый ребенок и страстно любящая тигрица, — вот какова была эта женщина! Она не умела думать, она умела только чувствовать… Не про все же расказывать, что за тем наступило… но вдруг… природа была поймана человеком… Вдруг какие-то грубые руки вырвали меня из ее объятий. Я долго не мог сообразить, кто эти черные и смуглые фигуры, крепко державшие меня за руки. Фатьма быстро закрыла лицо чадрою, а я едва лишь мог рассмотреть среди схвативших меня людей моего хромого негра.

Меня разлучили с Фатьмою и повели к Гассан-Аль-Шиду. Это был высокий и худой араб, совершенно похожий на комично-серьезных арабов из императорских сипаев. Он сидел со скрещенными ногами и пристально смотрел на меня. — Я могу убить тебя, франк! — сказал он.

— Знаю.

— Ты любишь Фатьму?

— Я люблю ее так сильно, что после счастия обладать ею мне не страшна и смерть, — отвечал я, стараясь смотреть прямо в лицо кабилу.

— А между тем ты останешься в живых и убьешь ее. — Эти слова были так нелепо ужасны, что я почти готов был рассмеяться. — Да, — продолжал Гассан-Аль-Шид, — ты убьешь ее, и убьешь добровольно, без всякого принуждения.

Вероятно, лицо мое выразило сильное изумление.

— Слушай, — продолжал Гассан-Аль-Шид. — Раз один франк проник в мой гарем и похитил лучший его перл. Народ называет меня мудрым. Я им хотел быть <и> в то же время добрым, я одарил богато Миру и отпустил ее с этим человеком на его родину; после этого я долго не мог видеть ни одной из своих жен, потому что ни одна из них не могла заменить мне Миру. Франк благословлял меня, а через год он бросил Миру, и она вместе с сыном умерла с голоду в огромном городе франков. Ты второй вор, являющийся в моем гареме. Я любил Фатьму так же, как любил Миру. Но я не отпущу ее с тобою, а оставлю тебя здесь, у нее. Ты не услышишь человеческого голоса, кроме голоса Фатьмы. Она тебе надоест, как надоела Мира твоему соотечественнику; но ты не получишь свободы до тех пор, пока не отравишь ее этим ядом.

Я взглянул на Гассан-Аль-Шида, и мне показалось, что со мною говорит сам дьявол. Я бросил стклянку с ядом ему к ногам, и она разбилась. Явились слуги и увели меня. Фатьма встретила меня с дикою радостию. Ей сказали, что я всегда останусь с нею, но что, кроме меня, она не увидит ни одного человеческого существа. Она призывала благословение пророка на голову Гассан-Аль-Шида и обещала, что в награду за его доброту ему достанется самая прекрасная из райских гурий.

Бедное дитя! Понимала ли она, как длинна жизнь, понимала ли она, не видавшая никогда никого, кроме родителей, прислужниц, гаремских жен, Гассан-Аль-Шида и меня, не знавшая никогда свободы, — понимала ли она, что значит страшное уединение вечного заключения! Как Гассан-Аль-Шид умел так хорошо предвидеть будущее? Почему уже с самого первого дня сердце мое начинало леденить если не скука, то, по крайней мере, страшное предчувствие? Почему среди горячих поцелуев мне так часто представлялась насмешливая улыбка Маделон? Отчего в ушах моих звучали ее прощальные слова, произнесенные сквозь слезы и смех: “Женщина, которая нам надоела, ужасна”. Неужели же Фатьма уже надоела мне? Неужели ее дикая наивность перестала своею оригинальностию очаровывать меня?

* * *

Невидимые руки окружили нас всем, что на востоке превращает жизнь в очаровательный сон. Мы жили в роскошной комнате, открывавшейся на высокую террасу, с которой мы могли через крыши Александрии любоваться блеском лазурного моря. Отчего не мог я, так часто смеявшийся над мелочными, убивающими всякую радость житейскими заботами, наслаждаться здесь чудным сном восточной жизни вместе с прекраснейшею женщиною в мире. Я бы и наслаждался, быть может, если бы не представлялось мне насмешливое личико Маделон с ее губками, всегда готовыми сказать остроту, если бы там на горизонте не виднелись белые паруса, если бы я не знал, что под всеми окружающими меня крышами живут люди, что в мире множество вещей, которых я уже никогда не увижу!! Я предложил Фатьме бежать. Она с удивлением посмотрела на меня, однако же согласилась. Но едва мы успели после двухнедельной работы сплести веревки из одного распоротого дивана, как вдруг ночью диван и веревки исчезли бесследно, пока мы спали. Я бросился головою об стену, Фатьма кинулась передо мною, и я ударился об ее грудь. Я хотел соскочить с террасы, но упал на растянутую сеть, и мощные руки снова отвели меня в мою любовную тюрьму. Фатьма видела все это и становилась с каждым днем все печальнее и печальнее. Я стал раздражителен и начал обращаться с нею грубо. Она все переносила с ангельским терпением и целовала меня за мою дерзость. Это становилось невыносимо. Мне опять принесли ужасную стклянку. Я бросил ее с террасы. Через несколько дней я снова увидел стклянку на выдававшейся части стены. Теперь я взял ее, чтобы отравить самого себя; мысли мои словно были провидены, и стклянка снова исчезла. Я успокоился, и она опять вновь появилась на прежнем месте. Чем более я противился этому искушению, тем чаще мои глаза и мои мысли возвращались к нему… (На лбу рассказчика выступили крупные капли пота. Щеки его горели. Он встал и начал ходить по комнате, шатаясь и натыкаясь на мебель. Потом он остановился перед мною и посмотрел на меня.)

— Ты, может быть, требуешь, — продолжал он, — чтобы я рассказал тебе, как во мне, наконец, все умерло, все, кроме отвратительного эгоизма, кроме одного чувства — быть свободным. Я возненавидел Фатьму и радовался, видя, что она делается все бледнее и здоровье ее заметно слабеет. Ты требуешь, чтобы я тебе рассказывал все это?..

— Я требую только одного, — отвечал я, — чтобы ты успокоился.

— Ну, хорошо! уж кончу скорее. — Через четыре месяца я разыграл с нею “Kabale und Liebe”[75] и влил ей в лимонад яду, — резко вскричал Бернгард. — Когда я увидел ее мертвою, я готов был убить себя, потому что я не в силах был возвратить ее к жизни; меня должны были привести в бесчувственное состояние, чтобы оторвать от ее трупа.

Бернгард снова сел на софу; он тихо плакал; легкие судороги подергивали все его тело. Я вышел и послал за доктором. Бернгард что-то шептал, как бы продолжал рассказ. Я вошел в комнату. Он все еще рассказывал…

— Гассан-Аль-Шид отослал меня на пароход, отправляющийся в Марсель. Капитан должен был запереть меня, потому что я пытался броситься в воду. Наконец, благодаря присмотру, за мною учрежденному, я прибыл из Марселя сюда, — вот и вся моя история.

— А дела же твои в Александрии? — спросил я, чтобы дать другой оборот мыслям Бернгарда.

— Я сейчас только от моего компаньона. Торговый дом пал: разнесся слух, что я в первый же день своего прибытия бежал с одною рабынею. Суд отдал все мое имущество в руки моих компанионов. Обязательств александрийских должников нельзя было доказать; все бумаги, которые привез в Александрию, исчезли, неизвестно куда. Одним словом — я являюсь к тебе нищим и убийцею.