3. Исчезновение общинного духа
3. Исчезновение общинного духа
Русские социалисты и славянофилы посвятили общине много красивых слов. Славянофил Юрий Самарин (кстати, один из авторов Положения 1861 г.) настаивал: «Общинное начало составляет основу, грунт всей русской истории, прошедшей, настоящей и будущей; семена и корни всего великого, возносящегося на поверхности, глубоко зарыты в его плодотворной глубине».
Как же доверчивы были те студенты, для которых пафосного вздора о врожденном социализме русского крестьянина оказалось достаточно, чтобы отправиться «в народ», а потом и в бомбисты!
Поклонники общины расскажут, что она вовсе не отвергала технические и агрономические новшества, что на общинное землепользование добровольно переходили и поволжские немцы, и однодворцы лесостепья, прежде общины не знавшие, вспомнят положительные пословицы и поговорки про «мiр» (утаивая отрицательные, вроде такой: «Где опчина, там всему кончина»), приведут примеры, как «общество» защищало своих, заботилось, выручало. Расскажут про самоуправление, собственный суд. И все это будет правдой. Точно так же, как будут правдой проникновенные слова про колхозы – таких слов тоже при желании можно набрать много томов. Но это будет не всей правдой.
«Для сильных, предприимчивых, способных, даровитых людей общинное владение слишком тесно и узко, – писал вскоре после реформы 1861 г. К. Д. Кавелин, – но для слабых, посредственных, непредприимчивых, довольствующихся немногим и для неудачников… [это] якорь спасения». Вторые боялись остаться вне общины и, будучи в большинстве, успешно препятствовали выходу из общины первых.
«мiр» запрещал работать в церковные праздники, нарушителей штрафовали, разбивали орудия труда, могли поколотить. Нельзя было по своему усмотрению решить: буду сеять (к примеру) ячмень вместо ржи – на своих полосах! Нельзя было начать сев, покос и жатву раньше других. Без письменного разрешения «общества» нельзя было прикупить земли, поступить в учебное заведение, изменить место жительства, перейти в другое сословие, получить паспорт чтобы заняться отхожим промыслом. Осуждались новшества в устройстве и внешнем виде дома, в одежде. Если дата рождения ребенка говорила о том, что он был зачат во время поста (особенно во время Великого поста), родителей могли подвергнуть самому суровому бойкоту. Строгой была «цензура нравов». По наблюдениям Глеба Успенского, взаимное недоверие и противостояние слабых членов «общества» состоятельным часто не позволяло «осуществиться выгодному для всех делу».
Все хорошее, что можно сказать про общину, не отменяет того факта, что, оказавшись встроенной во «властную вертикаль», она начала медленно, но необратимо вырождаться. История пореформенной общины – это история обреченности ее попыток сопротивляться времени, хотя некоторые современные историки и пытаются нас уверить, будто «в России роль крестьянской общины вплоть до конца XIX в. постепенно возрастала»[72]. Это примерно то же, как если бы нас стали уверять в непрерывно возраставшей, вплоть до конца советской власти, роли «социалистического соревнования» в народном хозяйстве страны.
С началом столыпинских реформ индивидуализация крестьянского хозяйства пошла безостановочно. Указ от 9 ноября 1906 г. наконец узаконил выход из общины без ее на то согласия. На 31 декабря 1915 г. к землеустроительным комиссиям обратилось с ходатайством о землеустройстве на своей земле 6,17 млн дворов, т. е. 45 % общего числа крестьянских дворов Европейской России. За исторически кратчайший срок! Это оценка, которую русский крестьянин, якобы «чуждый собственничеству», выставил общине.
На начало Первой мировой войны общая площадь земли в частной собственности крестьян-единоличников только в Европейской России, без прибалтийских губерний, достигла 16,6 млн десятин (18,1 млн га) земли. Этот крестьянский надел еще не успел сравняться с общинным (17,06 млн десятин)[73], но соотношение вот-вот должно было смениться на обратное. В отличие от красных народолюбцев наших дней, тогдашние крестьяне-собственники не считали, что покупка земли и владение ею – страшное зло. Наоборот, покупка земли была их самой большой мечтой. Из общины уходили преимущественно сильные крестьяне, озлобляя против себя тех, кто оставался.
В годы смуты, последовавшей за февральским и большевистским переворотами, от буйства воспрявшей общины сильно пострадали не только помещичьи гнезда, но и хозяйства успевших отделиться от нее крестьян. Уравнительные механизмы общины сгодились при дележе помещичьей земли и усадебного имущества. Кроме того, в центральных губерниях общинники увлекались безвозбранной порубкой лесов, в малороссийских – разграблением винокуренных заводов. В случае же возврата помещиков и старых порядков, рассуждали крестьяне, «мiр не засудишь, виноватых не сыщут».
Общинная солидарность сыграла свою роль в годы Гражданской войны 1918–1921 гг., которую можно трактовать и как крестьянскую революцию. Эта революция уничтожила помещичье земледелие, уничтожила лучшие единоличные хозяйства, но не осуществила и не могла осуществить свою главную мечту: освободиться от «большого помещика» – государства. Большевистское государство не замедлило явиться с реквизициями, спровоцировав множество крестьянских восстаний. Количество только сибирских повстанцев превысило 200 тыс. человек. В тамбовском («антоновском») восстании участвовало около 60 тыс. крестьян.
Тем не менее главным победителем в Гражданской войне стало, хоть и ненадолго, общинное крестьянство. По советскому Земельному кодексу декабря 1922 г. почти все сельскохозяйственные земли переходили в трудовое уравнительное пользование крестьян с предоставлением свободы выбора его форм – общинного, хуторского или коллективного. В руках общин оказалось значительно больше земли, чем до революции. Но радость была недолгой – потеряв фискальную привязку к власти, «киселевская» община стала рассыпаться, словно утратив повод к существованию. Кое-где общины стали кооперативами и товариществами по совместной обработке земли, но это был закат.
Заключительный всплеск общинной солидарности отмечен в 1930 г. Речь идет о сопротивлении крестьян коллективизации. Наиболее сильным был крестьянский отпор в Центральном Черноземье, на Украине и в Южной России, куда были даже брошены части Красной армии. Только в январе и феврале 1930 г. произошло свыше сорока настоящих восстаний. «Программа восстаний была удивительно похожа на выдвигавшуюся в 1918–1921 гг.: возврат реквизированного имущества; роспуск комсомола, который крестьяне единодушно считали организацией шпионов и провокаторов; уважение религиозных чувств и обычаев; свободные выборы сельских Советов; прекращение реквизиций; свобода торговли. Повсюду звучало четкое «нет» возврату крепостного права, как во многом справедливо воспринимало коллективизацию крестьянство»[74].
Но, как мы знаем, большевики победили крестьян, и в ходе коллективизации община исчезла – окончательно и бесследно. И эта бесследность позволяет утверждать, что в действительности русская община закончила свой исторический путь задолго до великой крестьянской трагедии 1929–1932 гг. Ее искусственная жизнь продлялась то властью, то исключительными обстоятельствами, то тем и другим вместе. В XX в. она окончательно перестала быть органическим русским институтом. Это видно из того, что другие институты, уничтоженные советской властью, возрождаются с закатом этой власти. Никаких признаков второго (вернее, третьего) пришествия общины не видно, так что все разговоры о нашей «вековечной общинности» – пустой вздор.
Полное забвение общины – очень существенная часть эволюции русского этноса. А ведь община – это гражданское общество в своем идеальном первообразе, то самое гражданское общество, о котором у нас не вздыхает только ленивый. Но чего нет, того нет, и из этого надо исходить, нравится нам это или не очень.
Что же до «соборности», ее мы обсуждать не будем, поскольку никому не известно, что это такое.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.