35. БУНТ С ДОЗВОЛЕНИЯ ЦЕНЗУРЫ (Евгений Евтушенко)
35. БУНТ С ДОЗВОЛЕНИЯ ЦЕНЗУРЫ (Евгений Евтушенко)
Что о нём можно сказать?
Евтушенко — явление скорее социальное, чем поэтическое.
Можно процитировать Галича, представившего Евтушенко в виде деревянной лошадки с карусели:
Ни печали не зная, ни гнева,
По-собачьи виляя хвостом,
Он кружит всё налево, налево
И направо, направо потом.
Можно Ахматову, которая, прочитав одну из первых публикаций Евтушенко в «Знамени», пожала плечами: «Да это же очень плохой Маяковский»
Евтушенко в семидесятые годы стал уже персонажем скорее анекдотическим, со стихами из рук вон плохими и карикатурными в своём идиотизме:
Интеллигенция поёт блатные песни,
Поёт она не песни Красной пресни
Заканчивается этот стих вот как:
С тех пор,
когда я был еще молоденький,
я не любил всегда
фольклор ворья, и революционная мелодия -
мелодия ведущая моя.
И я хочу
без всякого расчета,
чтобы всегда
алело высоко
от революционной песни что-то
в стихе
простом и крепком,
как древко.
***
Почему же в шестидесятые был Евтушенко так невероятно популярен — и не только в России, но и на Западе?
Наверно, ответ прост — Евтушенко в высшей степени соответствовал самоощущению молодого советского человека, только что узнавшего, что в его идеальной стране были невинно осуждённые, были лагеря.
Сомневаться в исходных идеях, сомневаться в Ленине, в революции, в партии было для выросшего в СССР человека невероятно трудно. Для этого надо было поставить под сомнение всю основу личности, все представления, идущие ещё из детского сада. Советский коммунизм был религией, а уйти из религии среднему человеку в ней воспитанному достаточно трудно.
Уже и разоблачения Хрущёва потрясали основы. И Евтушенко в своих политических стихах шёл непосредственно за Никитой Сергеевичем. Самых знаменитых политических стихотворения два: «Наследники Сталина» и «Бабий Яр».
В первом молодой Евтушенко просит партию удвоить караул у плиты, под которой лежит генералиссимус, чтоб тот не мог подняться. Во втором вслух говорит о гибели евреев.
Оба эти стихотворения могли, конечно, могли быть напечатаны только в коротенькую хрущёвскую оттепель.
Евтушенко был не умней и не искушённей своих читателей. Он выражал тогдашнее сознание молодых слегка образованных людей.
И как часто бывает с выразителями, абсолютно понятными своим читателям, плоть от плоти их, он был ими страстно любим.
Кроме политических стихов, Евтушенко писал ещё и любовную лирику. И опять после абсолютной бесполости советского человека, после пуританского запрета на секс сталинских времён, вдруг появилось что-то, вроде как, человеческое.
А если и глупое, так ведь неискушённый читатель не был умней:
Кровать была расстелена,
А ты была растеряна,
И спрашивала шёпотом
«А что потом? А что потом?»
И ещё одно интересное свойство было у любовной лирики Евтушенко. Это были стихи о нелюбви. Лирический герой со стыдом признавался, что любит недостаточно, что он позволяет себя любить:
А ты у Эрмитажа
Стоишь, ко мне звоня,
И знаешь, снова скажут,
Что дома нет меня.
Лирический герой был растерян и не готов строить советскую образцовую семью.
Стихотворение, которое начинается с обращения к женщине «Ты большая в любви, ты смелая», заканчивается строками:
— Ну так что же ты, ну? Неси меня!
А куда я ее понесу?
Не по стиху, но по смыслу подобная лирика в конце пятидесятых — начале шестидесятых была совершенно революционна и смыкалась с пришедшими тогда в СССР переводными западными романами.
На волне оттепели Евтушенко начал выступать в огромных залах, ездить за границу, представлять там советскую молодёжь, отличавшуюся от людей сталинской закалки.
Есть такое очень советское прилагательное — ершистый — вот его употребляли по отношению к Евтушенко. Наш советский — ершистый — не бюрократ какой-нибудь, а честный хороший паренёк.
Он никогда не шёл дальше, чем было можно. Когда можно стало меньше, и он стал позволять себе меньше. Довольно быстро читатели его выросли, поумнели и ушли от него к настоящим стихам, те, кто и взрослыми не бросил читать. Особый интерес к нему пропал, оттепель закончилась, но он продолжал ездить, печататься, бунтарское прошлое в советских рамках прилипло к представлению о нём западных людей.
Что ещё можно о нём сказать? Были у него всё-таки стихи. Не то чтоб по-настоящему хорошие, но всё же. «Профессор смотрит в белые деревья» — написанные ещё в Литинституте.
Меняю славу на бесславье,
ну, а в президиуме стул
на место теплое в канаве,
где хорошенько бы заснул.
Уж я бы выложил всю душу,
всю мою смертную тоску
вам, лопухи, в седые уши,
пока бы ерзал на боку.
И я проснулся бы, небритый,
средь вас, букашки-мураши,
ах, до чего ж незнаменитый —
ну хоть «Цыганочку» пляши.
Вдали бы кто-то рвался к власти,
держался кто-нибудь за власть,
а мне-то что до той напасти,—
мне из канавы не упасть.
И там в обнимку с псом лишайным
в такой приятельской пыли
я все лежал бы и лежал бы
на высшем уровне — земли.
И рядом плыли бы негрешно
босые девичьи ступни,
возы роняли бы небрежно
травинки бледные свои.
… Швырнет курильщик со скамейки
в канаву смятый коробок,
и мне углами губ с наклейки
печально улыбнется Блок.
Кто знает, вспоминал ли он это стихотворение, когда с удобством рассаживался на стуле в очередном президиуме.