«Хочу написать сказку»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Хочу написать сказку»

– Юрий Михайлович, вы много пишете о бизнесе. Откуда так хорошо его знаете? У вас есть близкие знакомые в этой среде?

– Есть и знакомые. И к тому же в период образования российского квазикапитализма мы все так или иначе занимались бизнесом. Неважно каким: издательским, газетным. Но если мой герой действует в какой-то сфере, которую я не очень хорошо знаю, то я стараюсь ее изучить. Например, в романе «Замыслил я побег…» герой попадает на работу в банк. Я специально изучал жизнь одного банка. Внедрялся через знакомых, ходил туда, как на работу, смотрел, расспрашивал. И банкиры, которые потом читали эти куски романа, говорили: «Ну просто такое ощущение, как будто ты в банке работал!» Это нормальный реалистический подход к материалу. А сейчас появился целый ряд писателей, которые считают, что достаточно передавать свои ощущения. И поэтому они пишут: «Он вошел в какую-то комнату, где стояла какая-то странная штука с рычагами». На самом деле там стоял, скажем, линотип списанный. Но писатель не знает, что это такое.

– Почему вы такое внимание уделяете эротическим моментам?

– А вы-то как думаете?.. Я был одним из инициаторов возвращения в литературу (тогда еще советскую) эротики. В свое время моя повесть «Апофегей» вызвала достаточно серьезный резонанс тремя своими аспектами. Во-первых, это был первый иронический рассказ о жизни партийного аппарата. Во-вторых, там впервые был сатирически изображен Ельцин, за что мне потом икалось все девяностые годы. В-третьих, там по советским временам непривычно откровенно была изображена личная и в том числе интимная жизнь главного героя. Одновременно впервые вышел на русском языке знаменитый роман Дэйвида Лоренса «Любовник леди Чаттерлей». Была дискуссия в «Иностранной литературе», я написал статью, тоже нашумевшую – «Об эротическом ликбезе и не только о нем». Это был манифест писателя, который преодолевает советский запрет на эротизм. Но я никогда не думал, что все это закончится самой безобразной матерщиной в литературных текстах и физиологизмами, которые читать без содрогания невозможно. К сожалению, за других я не отвечаю. Во всех моих вещах эротическая линия достаточно подробно прописана, так как я считаю, что рассказывать о судьбе человека и о его семье, не касаясь интимной сферы, просто невозможно, эти отношения будут неполными. Но другое дело – как это рассказывать. Нужно опираться на лучшие образцы эротики в отечественной литературе: на Бунина, Набокова.

– Личная жизнь, по-вашему, отражает общественную?

– Интимная сфера – это очень точный индикатор социальных процессов. В моем романе «Грибной царь» история героя и его жены – это наитипичнейший пример личной жизни нашей новой буржуазии. В эти годы благополучный бизнесмен, по моим наблюдениям, непременно предпринимал попытку сделать свою личную жизнь соответствующей по уровню и разнообразию своим доходам. Вокруг все успешные друзья сбрасывали, как прошлогоднее пальто, старую семейную жизнь, заводили молодых жен. А это путь достаточно тяжелый, он часто оканчивается и физическими, и моральными травмами. Идея «сначальной» жизни в это десятилетие поломала сотни тысяч семей. Вот человек был инженером, у него была жена. Самое большое, что он себе при таких деньгах и возможностях мог позволить, – это роман с секретаршей в своем НИИ или с санинструкторшей и буфетчицей в части, если он военный. И вдруг тот же самый человек понимает, что у него денег – лом. Одна из первых вещей, на которые он начинает эти деньги тратить, – удовлетворение своих нерастраченных эротических потребностей. Это родило фантасмагорию в девяностые годы. Придумывали «Египетские ночи», «шахерезад» – черт-те чего. У меня это отчасти описано в повести «Небо падших»: новый русский, занимающийся малой авиацией, чудит на эту тему. Когда меня упрекают, зачем я так пишу, я отвечаю: «А как же? Ведь это реальный процесс».

Вспомните, чем во времена НЭПа занимались растратчики у Ильфа и Петрова? Они нанимали «Эх, прокачу!» и потом танцевали голые при луне. То есть в известной степени все повторяется. Невозможно описать эпоху без этой обрушившейся избыточной сексуальности.

– Получается, общественные волнения обычно сопровождаются всплеском сексуальности?

– Если вы хотите вывести социально-сексуальный закон – то да, как правило.

– А социальные затишья – наоборот?..

– Там немного по-другому. Ведь советское общество было довольно ригористично. В России это традиционно: православие не любит излишеств в сексуальной сфере. В советское время тоже были значительные ограничения, по крайней мере девушки вдоль улицы Горького шеренгами не стояли…

– Главный герой вашего романа «Грибной царь» – директор фирмы с говорящим названием «Сантехуют». Партработник у вас становится батюшкой, военный – предпринимателем. Вся эпоха слома России вам видится как фарс или как трагедия?

– Моей задачей было рассказать в этом романе историю советского человека, который стал постсоветским человеком. Причем ни в то, ни в другое слово я не вкладываю отрицательного смысла. Так вот, я хотел показать, от каких святынь юности должен отказаться современный российский бизнесмен, чтобы оседлать это время. И мой анализ показывает, что он должен отказаться почти от всего, что делает человека человеком. Военные, к которым относился и мой герой, были сверхсоветские люди. Они однозначно шли служить системе. Фактически у меня нет ничего придуманного. Я лично знаю батюшку, который раньше был партийным активистом и занимался атеистической пропагандой. Я лично знаю бывшего депутата, который таскает взятки в кейсе. Я лично знаю политиков, которые подкупают своих сторонников. Странно говорить о том, что я прибегаю к гротеску в стране, где десять лет все политические решения принимались или спьяну или с похмелья. И мне странно наблюдать писателей-постмодернистов, которые придумывают какую-то параллельную странную действительность в то время, как наша постсоветская реальность страннее любого Кафки с Борхесом вместе взятых.

– Один из ваших второстепенных персонажей от нечего делать вставлял в роман о колхозниках эротические моменты, а в новое время этот вариант романа был случайно опубликован, и писатель стал знаменит. Считаете, что это типичный путь современного автора?

– Конечно, это пародия на постмодернизм. У меня с ним давно идет полемика, и небезуспешная. Нас просто обманывали пятнадцать лет, когда какой-то поток сознания про нестираную рубашку выдавали за роман. Мой роман «Козленок в молоке», который выдержал на сегодняшний день двадцать пять изданий, – это полемика с постмодернизмом. Кроме того, когда я его писал, у меня была задача создать коммерчески успешный роман. И он действительно продается лучше, чем романы постмодернистов.

– Зачем писателю ставить перед собой такую задачу – добиться коммерческого успеха?

– Коммерческий успех – это денежное выражение читательского интереса. Это значит, что мой роман прочитан не только группой единомышленников, не одним только жюри Букера или Антибукера. Он прочитан массовым читателем. Причем это достаточно сложная проза, рассчитанная на думающего человека. Если она выдерживает конкуренцию с коммерческой литературой, это значит, что наш читатель остался умным и серьезным. Но я пишу не философский трактат в виде романа и не постмодернистский интертекст под видом романа. Занимательность – вежливость писателя. Если ты пишешь художественный текст, то, дорогой товарищ, сделай так, чтобы тебя было интересно читать, как Толстого, Тургенева, Чехова.

– В финале вашего романа есть мысль о том, что если зрение неправильно сфокусировано, то видимость и действительность резко расходятся. Мухи, кружащие над лицом, могут показаться небесными птицами, а «грибной царь» окажется насквозь червивым. Это важная для вас мысль?

– Конечно. В моем романе много символического. Есть профанный слой: за кем-то следят, кого-то убивают. Потом есть другие слои: социальный, политический, слой литературной полемики. А есть еще достаточно глубоко залегающий метафизический слой. Метафизика обязательно должна быть в прозе, но она не должна плавать, как нефтяные пятна, на поверхности. В романе есть проблема веры и безверия. Один православный человек мне позвонил и говорит: «Ну как же так? У тебя получается, что героя спасает языческий гриб. Ты что, в неоязычество вдарился? Как же ты можешь?» Я говорю: «Подожди, ты, значит, невнимательно читал. Что дарит герою отец Вениамин? Крестик. А что происходит с крестиком, когда герой ползет к грибу? Он сверкает, как блесна, на которую ловят каких-то странных сухопутных рыб. Так почему ты решил, что героя гриб спас?»

Неоднозначных линий в романе у меня довольно много. Например, семейная трагедия жены главного героя – линия Красного Эволда. У меня время сталинского террора показано совсем не так, как это принято у шестидесятников. Я показал, что это была сложнейшая эпоха, когда порой невозможно было разобраться, кто палач и кто жертва. Те люди, которые стали жертвами и передали эту мстительную ненависть к эпохе своим уцелевшим наследникам, сами долгие десятилетия были палачами и только в последний момент перед смертью стали жертвами. Но их потомки почему-то помнят только их последние роли, а предшествующие стараются забыть.

Жизнь, как она есть, сплетена из многих моментов. В публицистике у меня те же взгляды высказаны гораздо более четко. Литератор обязательно должен писать публицистику, потому что в каждом из нас накапливается социально-политический пар, который лучше всего выпускать через клапан публицистики. Если этот пар уходит в прозу, то проза становится тенденциозной. Почему, например, сейчас трудно читать Рыбакова – «Дети Арбата»? Потому что все его раздражение, вся обида ушли в прозу.

– Слышала, что вы хотите написать детскую сказку?

– Да… Хочу. Но пока не получается. Сказку писать труднее, чем социально-психологическую драму. Это архетипический путь творчества.

– К детской литературе вдруг обратились многие известные люди. Почему и вы тоже?

– Это нормально. У всех крупных писателей были сказки. Я, конечно, хочу ее написать не для того, чтобы доказать, что я крупный писатель…

– Умеете общаться с детьми?

– У меня двое внуков. Приходится. Но, как правило, умение общаться с детьми и уровень написанной сказки абсолютно не связаны между собой. Известно, что Сергей Владимирович Михалков с внуками и правнуками всегда общался довольно рассеянно, а тем не менее он – один из лучших в мировой литературе детских писателей.

– Вы говорили, что ваша сказка будет опираться на русский комический фольклор. Не боитесь, что в нем слишком много неприличного и слишком мало детского?

– У нас есть разный фольклор. Почти не охвачена литературой наша языческая мифология. Книги в жанре фэнтези, которые опираются на невежество и мозаичное образование автора, мне кажутся полной ерундой.

– Вы – член президентского совета по культуре. Вывести культуру из финансового кризиса, по-вашему, возможно?

– Конечно, возможно. Надо прежде всего понять, что самоокупаемость культуры – это такая же нелепость, как самоокучиваемость картошки. В культуру надо вкладывать деньги. А она должна вырабатывать идеи, символы и образы, которые помогают отвечать на вызовы времени. Это не значит, что культура должна быть насквозь идеологизированной. Но человек культуры должен осознать, хочет ли он, чтобы Россия стала «сырьевым придатком», как теперь говорят. Патриотизм – это иммунная система народа. Если она отказывает, то страна распадается.

– Вы сами – патриот? При вашей сатире?

– Само слово «патриотизм» демонизировано и воспринимается как синоним социального дебилизма. Быть русским писателем и не быть патриотом нельзя. Это то же самое, что быть русским писателем и не знать русского языка. При этом роман может быть обидным для страны, как обидны были «Философические письма» Чаадаева.

У меня был смешной случай, когда я написал очень критическую повесть об армии «Сто дней до приказа». Одновременно я занимался исследованием поэтов-фронтовиков, и у меня вышла о них книжка. Меня вызвали в Главпур в очередной раз песочить за «Сто дней до приказа», и генерал стал выговаривать: «Когда вы научитесь любить родину и вооруженные силы? Что вы все выискиваете разные недостатки? Вам надо учиться у писателей, которые умеют любить армию». Я спрашиваю: «Ну, например?» Он говорит: «Есть писатель – ваш однофамилец. И зовут его так же. Он написал очень хорошую книжку о поэтах-фронтовиках. Вы с ним познакомьтесь и поучитесь у него». Я говорю: «Я с ним знаком много лет. Потому что это – тоже моя книжка».

«Новые Известия»,

26 сентября 2005 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.