Восходящая линия

По мере того как вражда Гумилева с Бромлеем разгоралась (и укреплялась дружба с Осиповым), борьба внутри советской элиты, расколовшейся по вопросу национализма, тоже становилась все ожесточеннее. К 1970 году Брежнев и отвечавший за пропаганду Михаил Суслов, видимо, пришли к выводу, что независимая политическая активность по обе стороны этого идеологического водораздела чересчур оживилась. Сместили двух главных редакторов «толстых журналов» на обоих флангах – националистическом и либеральном: в феврале 1970 года «Новый мир» покинул его многолетний руководитель Александр Твардовский, а в ноябре уволили Анатолия Никонова, главного редактора идеологического антипода «Нового мира» – националистического комсомольского издания «Молодая гвардия»[239]. Ортодоксальная часть Коммунистической партии явно стремилась загнать джинна национализма обратно в бутылку, и Брежнев на пленуме ЦК возмущался избытком «церковного звона по телевидению», то есть попытками возродить религию[240].

Среди переживших чистку 1970 года оказался Александр Яковлев, молодой член ЦК, в ту пору исполнявший обязанности главы отдела пропаганды Центрального комитета. Спеша доказать свою лояльность в этот турбулентный период (и заодно сделаться из «исполняющего обязанности» утвержденным главой отдела), Яковлев в ноябре 1972 года опубликовал в сравнительно либеральной на ту пору «Литературной газете» статью «Против антиисторизма». Он выступил с самой жесткой критикой националистического подхода к истории, то есть против понимания истории как гетерогенного процесса, в котором участвуют разные нации, вместо подхода диалектического материализма, согласно которому гомогенное человечество движется по единой восходящей спирали. Полвека, прошедшие с Октябрьской революции, – «блестящее доказательство той истины, что история человечества развивается по восходящей линии, в полном соответствии с объективными законами общественной жизни, открытыми великими учеными К. Марксом и Ф. Энгельсом»[241]. В статье были поименно названы 16 историков, обвиняемых в насаждении неверных исторических представлений, романтизации царского прошлого и в неклассовом подходе к истории.

Националисты взбеленились, они писали письма и прошения, требуя головы Яковлева. Брежнев, видимо, тоже остался недоволен: «Ну если тот публикует без спроса такие вещи, ссорит нас с нашей интеллигенцией, – убрать этого засранца»[242]. Это само по себе говорит о том, сколь влиятельное лобби уже в ту пору имелось у «Русской партии» в коммунистической элите: Яковлев, продемонстрировавший приверженность к чистейшему ортодоксальному марксизму, трагически просчитался и остался в проигрыше. Его отправили послом в Канаду – форма политической ссылки, хотя и достаточно почетной, чтобы смягчить удар.

«Считалось, что мы тогда выиграли – Яковлева с ведущего идеологического поста подвинули, – вспоминал Валерий Ганичев (он-то сохранял свой пост в «Молодой гвардии» до 1980 года). – Это русское патриотическое направление проявлялось на самом высшем уровне в Политбюро ЦК». Представители «Русской партии» добрались до высот власти. «Они противостояли космополитическому крылу Политбюро, догматическим приверженцам марксизма, которые отрицали национальное начало в жизни общества» – так формулировал это товарищ и коллега Ганичева Семанов. В разговоре со мной в 2010 году он произнес слова, которые больше говорят, конечно, о самих националистах, чем об их оппонентах: «На самом деле были две партии – русская и еврейская»[243]. В 2011 году посмертно вышел сборник статей Семанова под названием «Русский клуб: почему не победят евреи».

Ощущение, что националисты пользуются высшим покровительством, – эта иллюзия фавора у власти – внушило приверженцам национализма на более низких уровнях государственной иерархии надежду на отмену прежних табу в интерпретации истории. Постепенно националистический подход к историографии и преподаванию истории стал проникать если не на академический, то, по крайней мере, на политический уровень. Это проявилось и в том внимании со стороны «властного Олимпа», ЦК КПСС, которого внезапно удостоился Гумилев. Оттуда все чаще раздавались голоса в его поддержку. Гумилев нередко участвовал в собраниях националистов, печатался в их журналах. Большинство его сторонников на руководящих постах были националистами, хотя среди них встречались его давние знакомые или же люди, очарованные именами его родителей.

Одним из таких защитников Гумилева был Лев Вознесенский, сын казненного ректора Ленинградского университета, который поддерживал отношения с тезкой после того, как оба они освободились из карагандинского лагеря. С тех пор Вознесенский сделал карьеру, попал в ЦК и имел возможность помогать другу. «Скажу лишь, что многие работы просто не увидели бы света при жизни автора без помощи друзей его друзей», – писал он позже[244]. Самого могущественного покровителя, который будет постоянно вмешиваться и выручать Гумилева из его отчаянных схваток с коллегами, историк приобрел в лице Анатолия Лукьянова, уже тогда занимавшего высокий пост в Президиуме Верховного Совета. Со временем Лукьянов станет секретарем ЦК партии и Председателем Верховного Совета СССР. Гумилев познакомился с ним через Вознесенского[245]. Лукьянов, преданный поклонник Ахматовой, предложил помочь Гумилеву в мучительной судебной тяжбе за архив матери (так совпало, что один из судей, выносивших решение по этому делу, был давним другом Лукьянова). С того момента они довольно близко общались, Лукьянов не раз сыграл важную роль в судьбе Гумилева: он чуть ли не единолично добился для него возможности защитить вторую докторскую диссертацию в середине 1970-х. отстоял многие его публикации.

Участие в жизни Гумилева группы высокопоставленных партийных функционеров – поразительная загадка, учитывая его политическое прошлое. Ведь многие члены партии по-прежнему считали его политически неблагонадежным, он не соблюдал советские праздники и отмечал Рождество и Пасху. В отличие от своих ученых коллег он, по-видимому, так и не получил разрешения на выезд в капиталистические страны, но смог съездить в Польшу, Венгрию и Чехословакию. Тем не менее его книги завоевывали ему все новых приверженцев в высших слоях партии и правительства, и с этим его коллеги ничего поделать не могли.

Я встретился с Лукьяновым в 2009 году. За чаем с пирожными в известном московском кафе «Пушкинъ» он рассказал мне о дружбе с Гумилевым, о том, как странно это видится теперь. В 1970-е годы Лукьянов успешно делал карьеру советского бюрократа, все более смещаясь к крайностям советского консерватизма, что и побудило его в итоге сыграть ведущую роль в августовском путче 1991 года, погубившем его карьеру – он даже попал в тюрьму. Но человек он был вовсе не одномерный, с твердокаменным марксизмом-ленинизмом сочетал преданную любовь к Ахматовой, а ведь в глазах многих читателей поэтесса была символом личного противостояния тоталитаризму. Ее стихи он считал «самым прекрасным, что было написано на современном русском языке». Он даже сделал аудиозапись «Реквиема» – «Реквиема»! – в исполнении Льва Гумилева.

Помимо этого увлечения Ахматовой, Лукьянов, кажется, находил что-то близкое в теориях Гумилева.

Я мог связываться с деятелями Ленинграда, которые его, так сказать, зажимали, и меня все-таки слушали… но для меня это никакой тут не подвиг, ничего, это просто понимание того значения, которое имел Лев Николаевич[246].

На протяжении двух десятилетий Лукьянов был надежным покровителем Гумилева. Стычки с академической средой порой разрешались телефонным звонком из Президиума Верховного Совета или ЦК. Подобные вмешательства политики в научную жизнь не представляли собой ничего исключительного: в Советском Союзе многие диссертации были защищены и многие статьи опубликованы с помощью партийных связей. Но «случай Лукьянова и Гумилева» своеобразен тем, что высокопоставленный партийный чиновник вступался не за представителя всепроникающей идеологии, а, напротив, поддерживал идеи, направленные против столь тщательно создаваемого наверху консенсуса.

В глазах Лукьянова учение Гумилева представало чем-то совершенно оригинальным, это и не национализм в чистом виде, и не марксизм, а третий путь – синтез национализма и интернационализма, выход из тотальных культурных войн, грозивших полной катастрофой. Неортодоксальный подход Гумилева к истории все же подчеркивал вековое взаимное притяжение народов СССР, тысячелетнее единство Внутренней Евразии, а заодно и глубокое недоверие к Западу. Партийные консерваторы могли недооценивать пропагандистский потенциал теории Гумилева (хотя нужно лишь правильно его использовать) и все же начинали к нему присматриваться.

Если бы его называли по-партийному, Гумилев был интернационалист, понимаете, для него и русский народ сам очень многое почерпнул от половцев, от китайцев, от монгол, ну и что? Только обогатились, – сказал мне Лукьянов. – Среди коммунистов, которые знали марксизм по-настоящему, не по учебнику, а читали сами, у него не было врагов[247].

Лукьянов дал также – пожалуй, неизбежное – объяснение все более усиливавшейся реакционности воззрений Гумилева, его антизападному настрою. После смерти матери, сказал он, и безобразного судебного процесса из-за ее наследства распря между Гумилевым и частью прежнего ахматовского окружения выплеснулась в ожесточенный и публичный скандал.

А окружение Анны Андреевны – это был Ардов, это была Герштейн, это был… там еще несколько человек. Как он мне говорил – ни одного русского. Так он говорил… И вообще, это окружение Ахматовское было всегда прозападное. Ахматова такой не была. Она как раз благословляла русскую речь, русскую нацию и т. д. Я не понимаю, почему она сошлась с этими людьми, но… Может быть, это связано было просто с тяжелым бытом[248].

Мнение Лукьянова нельзя принимать безоговорочно. В «битве за Ахматову» семья ее последнего мужа Лунина сражалась с другими близкими Ахматовой людьми, и большинство еврейских друзей Ахматовой, в том числе Надежда Мандельштам, Иосиф Бродский, Эмма Герштейн и Виктор Ардов, поддерживали как раз Льва. Однако вполне возможно, что эти слова Лукьянова отражают нараставший антисемитизм Гумилева. Его биограф Сергей Беляков подтверждает сделанное Лукьяновым наблюдение: «Правда, в восьмидесятые годы Гумилев как будто позабудет о помощи ахматовских друзей-евреев. Напротив, именно евреев он обвинит в своей ссоре с матерью».

Вскоре после их сближения Льву Гумилеву понадобилась помощь Лукьянова: он решил попытать счастья со второй докторской диссертацией. С учетом того, как были восприняты его статьи, и нарастающей политизацией в спорах о русской истории, Льву, очевидно, следовало воспользоваться всеми связями, какими он располагал. Он состоял в штате научно-исследовательского института при географическом факультете ЛГУ и вполне благоразумно полагал, что ему следовало бы помимо степени доктора исторических наук получить степень доктора наук географических. Он представил «Этногенез и биосферу Земли» научному совету по географии.

«Этногенез» развивал идеи, изложенные в статье 1970 года, – открытый вызов официальному марксизму, развитие тех взглядов на историю, которые попытался опровергнуть Яковлев, плюс развернутая атака на Бромлея, с его более детализированным пониманием этноса. Теперь Гумилев подступился к вопросу о том, каким образом некоторые народы становятся «великими», и Евразия оказалась самым подходящим полем для такого исследования. На протяжении двух тысячелетий пространствами степи владели кочевые племена, которые почти мгновенно из ничтожества достигали величия, стремительно овладевали обширными пространствами Внутренней Евразии: гунны при Аттиле, монголы Чингисхана, тюркские племена, ведомые Тамерланом, и, наконец, русские под властью сменявших друг друга царей. Небольшие группы кочевников за краткий срок превращались в повелителей полумира отчасти благодаря превосходству боевых средств и технологий и воинственному духу, это Гумилев признавал, но только этим феномен не объяснить. Народы Евразии, утверждал Гумилев, объединяет духовное родство, оно и способствовало куда более быстрому распространению языка и культуры, чем возможно обеспечить одной только военной силой. Возникло политическое единство.

Возможно, рассуждал Гумилев, дело не столько в свойствах народов, вошедших в этот уникальный союз, сколько в самом ландшафте Внутренней Азии: сеть рек, охватывающая степи, леса и пахотный чернозем, обеспечивала наилучшие условия для путешествий и экономической интеграции. По его мнению, Евразия – уникальная географическая зона, все обитатели которой естественно подчиняются одним и тем же «ритмам», как он это называл, и обнаруживают тенденцию к ассимиляции, ко все большему – век от века – сходству, одновременно все более отдаляясь от народов за пределами этой зоны.

Русские, веками жившие в этом регионе, сделались евразийцами, утверждал Гумилев, и несут наследие не европейской культуры, но древних степных племен. Цель диссертации заключалась в том, чтобы объяснить возникновение этносов. Проблема господствующей ортодоксии, заявил Гумилев, напоминает пресловутый изъян теории Дарвина, которая хорошо объясняет постепенные изменения, то есть биологическую эволюцию видов, но садится на мель при попытке понять, каким образом новые виды ухитряются возникать практически внезапно. Та же беда и с современной этнографией, сосредоточенной на «социальных» аспектах культуры: она умеет объяснять изменение существующих культур, но затрудняется подвести теоретическую базу под рождение принципиально новых этносов.

Именно это Лев Гумилев считал самым слабым местом в теории своих оппонентов и в эту точку бил беспощадно. Преимущество собственной теории он видел в способности объяснить «этногенез», т. е. возникновение новых культур.

Рождение и смерть этносов, по Гумилеву, представляют собой прорыв человеческой креативности, плод «пассионарности», то есть инстинкта самопожертвования и самоотрицания. От мешанины языков, религий и общих исторических воспоминаний этнос отличается единством цели и волей его членов принести себя в жертву ради этой цели. Этнос, по его теории, всегда начинается с деятельности небольшой группы «пассионариев», его рождению неизменно сопутствует резкий скачок пассионарности, которая потом, на более поздних этапах жизни нации, постепенно угасает[249]. Эта теория напоминала романтические построения Гердера и Фихте, приравнивавших этнос к организму.

Это уже несколько настораживало, но Гумилев на этом не останавливался и развивал метафору организма дальше: пассионарность-де имеет предсказуемые «фазы», в среднем жизненный цикл этноса составляет 1200 лет. И тут от теории, подкрепленной аргументами, автор уклонялся в сторону научной фантастики, опробуя гипотезу, которую несколькими годами ранее уже продвигал в разговорах с Николаем Тимофеевым-Ресовским. Он заявлял, что пассионарность пробуждается космическим излучением откуда-то извне.

«Биогенная миграция атомов химических элементов в биосфере всегда стремится к максимальному своему проявлению», – приводил Гумилев в шестой главе диссертации положение Вернадского, тем самым давая своим критикам основание считать его не серьезным ученым, а маргиналом.

Следовательно, наша планета получает из космоса больше энергии, нежели необходимо для поддержания равновесия биосферы, что ведет к эксцессам, порождающим среди животных явления, подобные описанным выше, а среди людей – пассионарные толчки, или взрывы этногенеза[250].

Задним числом представляется удивительным, что защита прошла настолько благополучно. Даже приверженцы Гумилева встречали в штыки теорию биоэнергии, утверждающую, что поступки людей каким-то образом определяются космическим излучением. «Оно по-своему интересно, – отозвался Кожинов спустя много лет после смерти самого Гумилева, – но я не думаю, что оно имеет какое-то объективное значение. Он ведь считает, что какие-то космические лучи что-то там делают. Иногда у него это даже комически выглядит»[251].

Но, по-видимому, у Гумилева имелась уже репутация грозного спорщика и публичной фигуры с могущественными покровителями – иначе его бы вовсе не допустили до защиты, не говоря уже о том, чтобы диссертация в итоге была одобрена ученым советом при одном воздержавшемся и всего одном голосе «против» из 23 – «А. И. Лукьянов… просил ленинградских и московских руководителей разного ранга не чинить Гумилеву препятствий в научной и педагогической деятельности, защите докторских диссертаций», – писал в воспоминаниях Вознесенский[252].

Защита превратилась в публичное мероприятие, сотни людей стекались в Смольный институт, среди них были и западные журналисты. Впрочем, главным камнем преткновения могла стать Москва: все диссертации направлялись в Высшую аттестационную комиссию (ВАК), которая принимала окончательное решение о присвоении ученой степени. Диссертация вернулась с большим количеством замечаний от «черного оппонента», который, согласно принятой в СССР системе, обладал правом критиковать работу, сохраняя при этом анонимность, и мог даже заблокировать получение степени. Пришлось Гумилеву защищать диссертацию повторно, уже не в столь благоприятном окружении, а в столице. Он поехал туда, дав своему начальнику Лаврову обещание держать себя в руках, проявлять уважение к коллегам и не затевать ссор, которые потом пришлось бы улаживать.

«И как в воду глядели – сорвался! – вспоминал Лавров. – Наш «подзащитный» наговорил много лишнего и был провален. В Ленинград вернулся смущенный и несколько виноватый – не столько из-за печального итога, сколько из-за того, что не выполнил обещания «держаться в рамках»»[253].

Последовали месяцы нелегких переговоров, но в итоге мечта Гумилева иметь две докторские степени так и не сбылась: решение было отложено на неопределенный срок. Тем не менее в 1979 году диссертация была помещена на депонент во Всесоюзном институте научной и технической информации (ВИНИТИ) АН СССР. В такой форме сохранялись многие работы, не получившие одобрения официальных оппонентов, – желающие могли их заказать и получить распечатку. Слух об этом просочился за стены ВИНИТИ, и «Этногенез и биосфера» оказалась одной из самых востребованных монографий за всю историю СССР. «Заказов посыпалось столько, что подчас не хватало бумаги», – вспоминал Ямщиков.

В декабре 1974 года – новый удар. Известный этнограф Виктор Козлов опубликовал в наиболее авторитетном советском журнале «Вопросы истории» статью «О биолого-географической концепции этнической истории» с категорической критикой работ Гумилева[254]. На 13 страницах Козлов уличал Гумилева в расизме, цитируя его диссертацию, обвинял в «биологизме», «географическом детерминизме» и прочих грехах. Попросту говоря, он утверждал, что диссертация Гумилева – ни на чем не основанный вздор. Единственная причина, по которой никто до сих пор не удосужился это разоблачить, писал Козлов, заключается в том, что его концепции оставались вне сферы внимания большинства историков и философов и потому не подвергались критическому разбору. Марина Козырева, племянница Николая Козырева, запомнила, как уязвила Гумилева эта статья: «По сути и последствиям – прямой донос»[255]. С этого момента и до середины 1980-х Гумилев оставался практически без публикаций, да и преподавать ему разрешили только благодаря заступничеству Лукьянова. Лавров, начальник Гумилева на географическом факультете ЛГУ, нередко получал распоряжение отменить его лекции.

Все понимали, что это глупость, – и тот, кто звонил, и тот, кто принимал эти «указания из центра». Тогда мне приходилось просить Л.Н.: «Отдохните пару недель, пусть почитает эти разы Костя». Л.Н. все понимал, даже не дулся на меня при встречах, а через три-четыре недели все забывалось и «наверху», а Л.Н. вновь появлялся перед студентами[256].

Однажды явился партийный проверяющий, инструктор отдела науки. По воспоминаниям Анохина, Лавров отрезал: «Хотите превратить и Гумилева в диссидента? Запретите ему читать лекции – и завтра мы услышим их по Би-би-си».

Личную популярность Гумилева и его особые отношения с высокими партийными функционерами явно не следовало недооценивать, и оппоненты утверждали, что от него исходит опасность. Бромлей счел необходимым специально заняться теорией Гумилева и развенчать ее в своем учебнике по этнологии («Теоретические очерки»), вышедшем в 1982 году[257]: «В литературе можно встретить мнение, что этносы представляют собой биологические единицы – популяции или же системы, возникающие вследствие некоей мутации». При этом Бромлей ссылается именно на Гумилева, и это, видимо, означает, что, вопреки запрету на публикации, концепция Гумилева сделалась уже достаточно известной в кругах интеллигенции. Чешко так описывал растянувшуюся на двадцать лет полемику между Гумилевым и Бромлеем:

Одним словом, вся концепция Гумилева – в чистом виде поэзия. Возможно, он унаследовал талант от отца – во всяком случае, получалось у него весьма эффектно. Чем проще и чем элегантнее теория, тем легче она усваивается дилетантами. Гумилев приобрел громадную популярность в среде технической интеллигенции, креативной интеллигенции. Бромлея читать было скучно, ужасно скучно, как любой порядочный учебник. А Гумилев – сплошное удовольствие. Все вымысел, безумный и бездоказательный, зато как читается! Роман, да и только[258].

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК