Глава 8. Советский вергилий
Двухэтажный деревянный барак в Южинском переулке поблизости от Патриарших прудов имел один изрядно поцарапанный дверной замок на шесть квартир. Для каждого проживающего – свое условное количество звонков; в самую дальнюю квартиру, на втором этаже справа в конце коридора, гости звонили шесть раз, к большой досаде соседей: сюда шли непрерывно, день изо дня, нередко и глубокой ночью.
Там проживал подпольный писатель и поэт Юрий Мамлеев. Квартира его оказалась удобно расположена между двумя центрами притяжения московской интеллигенции: памятником Владимиру Маяковскому на площади его имени (теперь Триумфальной), где собирались поэты и диссиденты, и Библиотекой имени Ленина, одной из немногих в Москве, где имелся особый отдел с доступными для читателей иностранными газетами и книгами. Благодаря такому местоположению квартира Мамлеева превратилась в клуб, где спорили о философии, поэзии и литературе.
Сам Мамлеев был одной из ключевых фигур поколения 1960-х и культовым писателем: он сочинял тексты, внешне похожие на хоррор, однако погружавшиеся в пучину советской «психе» и выворачивавшие ее наизнанку, – чуть позже это назовут «метафизическим реализмом». Его квартиру и регулярно собиравшихся там людей прозвали Южинским кружком (теперь Южинскому переулку вернули старое название Большой Палашевский). Этот своеобразный салон начинался с чисто мужских собраний писателей, художников, алкоголиков и прихлебателей, которые сами себя обозначали как «мистическое подполье».
Мамлеев был приверженцем оккультизма, и лучше всего ему удавалось, вырвавшись за пределы советской реальности и ее позолоченной мифологии, добраться до черных дыр и темной материи, что таились на кромке яркого света, отбрасываемого социалистическим будущим. Его персонажи – зомби, серийные убийцы, безумные и примитивные люди, обитающие вдали от центра, в провинции, посреди безысходного дефицита и алкоголизма. Эти темные, изолированные от мира провинциалы обитали в собственноручной метафизической вселенной. Нормальная советская жизнь преображалась в мир темных фантазий, где оставалось, однако, достаточно обломков повседневности, чтобы читатель угадал связь между этими мирами. Персонажи Мамлеева ездили на пригородных поездах, жили в анонимных городах-спутниках, где полупустые полки магазинов воняли прокисшим молоком и бараньим жиром. Повседневный реализм служил одним из тщательно приготовленных ингредиентов для оккультной фантазии. Для творчества Мамлеева характерен невротический отказ от окружающей физической реальности, убеждение, что внешний мир либо вовсе не существует, либо обязан подчиниться внутреннему. Окружающий мир рассматривается как проявление инфернального. Один литературный критик назвал Мамлеева Вергилием, ведущим по кругам советского ада[277].
Аркадий Ровнер, проживавший в Москве мистик, который вошел в этот кружок в 1960-х годах и сделался одним из его многочисленных хронистов, писал, что Мамлеев описывает русский мир, погрузившийся на дно инферно[278]. Приверженцы Мамлеева собирались у него дома или порой на кладбище, Мамлеев при свечах рассказывал свои оккультные и страшные сюжеты, «отчего нервные и впечатлительные барышни часто теряли сознание»[279]. Южинскому кружку приписывали склонность к сатанизму, ко всякой эзотерике – мистицизму, гипнотизму, спиритическим сеансам, суфизму, трансам, пентаграммам и т. д., а скреплялось все это основательной выпивкой, помогавшей, в том числе, достичь просветления. «Правило в этом круге было такое: сначала серьезная выпивка, потом разговор», – писал Ровнер, который называл желаемое состояние «маразмом», то есть «деменцией», – «своеобразным трамплином, без которого выход в высокие состояния и сферы считался невозможным»[280]. Кружок Мамлеева теснили со всех сторон. Официальная культура делала вид, будто его не замечает, и даже либеральная прозападная номенклатура искоса смотрела на увлечение оккультизмом, мистицизмом, фашизмом, в то время как националисты и верующие (еще одна быстро растущая в среде интеллигенции группа) воспринимали Мамлеева и его окружение как сатанистов.
Южинский вариант неофициальной культуры именовали «шизоидным» и поклонники, и критики, то есть «шизоиды» превратили враждебный «диагноз» в самоименование, объявили безумие формой гнозиса, здравой альтернативой тотально враждебной реальности. Создатели этой андеграундной культуры имели «непоколебимое чувство собственной избранности и собственного отщепенства», пишет историк подполья Наталья Темручи. Они презирали собственность, деньги, статус, спеша «со страстью окунуться в практическое исследование области, неподконтрольной и недосягаемой для цензурирующего ока государственной системы, – области психического опыта»[281].
К 1980 году в кружке произошли заметные изменения. Ядро сохранилось, но Мамлеев отбыл в США, где преподавал в Корнельском университете, а оттуда перебрался в Париж, где начал наконец публиковаться (в США, как и в СССР, издатели отвергали его книги). Кружок собирался уже не в бараке в Южинском переулке – бараки к тому времени снесли, – а в квартирах и на дачах. Члены кружка по-прежнему гостевали друг у друга на диванах или устраивали ночлег на полу, проводили причудливые обряды посвящения, занимались алхимией и добивались трансмутации металлов, вчитывались в магические тексты, разрабатывали тайные нумерологические коды, записывали поток сознания, крепко пили, экспериментировали с сексом, наркотиками, иногда с фашизмом.
Сдвиг в сторону мистицизма, оккультизма (и алкоголя) произошел в основном при новом руководителе кружка Евгении Головине, «первом ученике» Мамлеева. Головин (которого в честь знаменитого однофамильца прозвали Адмиралом) считался великим алхимиком, хотя неясно, на чем основана такая репутация и в какой форме он занимался алхимией. «По большей части он пил», – вспоминал другой участник кружка, Игорь Дудинский. (В 2012 году он принял меня в своей однокомнатной московской квартире, увешанной авангардными картинами и сувенирами московского битниковского андеграунда.) Знакомые Головина отмечали в нем два основных качества: алкоголизм и литературный талант особого русского разлива. В колоритных воспоминаниях Ровнера он предстает как «классическое сочетание эстетического снобизма, эзотерической мизантропии и алкогольных озарений плюс острый перчик из «черной» фантастики и американских horror movies»[282].
Головин был также одержим Третьим рейхом, видя в нем чудовищный и мистический янь, который дополняет ин человечества. С тех пор как группа примерно из полудюжины самых надежных приверженцев перебралась в его квартиру на улице Ушакова, он стал именовать себя фюрером, а своих последователей – «Черным орденом СС» и приказал всем носить какие-то элементы нацистской формы. Портрет Гитлера висел у него на стене. «В этом не было ни капли антисемитизма, – не без тенденциозности уверял меня Дудинский, когда мы затронули эту тему. – На собраниях бывало и множество евреев. Мы все орали «Зиг хайль» и «Хайль Гитлер», но для нас это значило лишь «Долой советскую власть»». Неунывающий Дудинский и ныне не прочь продемонстрировать «римское приветствие» – просто чтобы сделать по-своему. В конце концов милиция заставила их снять со стены портрет Гитлера.
В 1980 году, в ходе подготовки к Олимпийским играм, Москву основательно «почистили», в том числе и этой группе велено было убираться из столицы. Они окопались на даче возле Клязьмы, принадлежащей Сергею Жигалкину, худощавому энергичному человеку, который прославился переводами Хайдеггера и публикацией поэзии Головина.
С Жигалкиным я тоже встретился, когда собирал материал для этой книги. Он предложил реконструировать для меня типичную (хотя и не столь шумную, конечно) вечеринку мистического андеграунда. С этой целью он отвез меня на свою клязьминскую дачу. Мы уселись у костра и ночь напролет пили коньяк, а Жигалкин рассказывал мне о магнетической и темной харизме Головина, который в воспоминаниях его окружения весьма смахивает на главу культа. «В присутствии Головина исчезали границы естественного мира, земля становилась огромной, беспредельной. Словно кружишься на центрифуге и слетаешь. Для пробуждения энергии мы использовали алкоголь, а Головин умел направлять эту энергию. Он мог разрушить твое восприятие мира». Мистическое подполье, по словам Жигалкина, странным образом сосуществовало с советским режимом: «Мы нуждались друг в друге. Без режима нет и подполья. Но и мы были им нужны. Им требовались еретики».
Однажды вечером на клязьминской даче появился молодой человек, его привел кто-то из знакомых. На вид парню было лет 18, не больше. С наголо обритой головой, но держался, словно вельможа, и соображал на лету. Он сразу же всем приглянулся, тем более что с собой он прихватил гитару и у костра, в лучах заката, проревел песню «П-ц проклятому Совдепу». Даже для экстремальных вкусов мистического подполья это было на грани – призыв к поголовному уничтожению советского руководства и покорению мира русскими «легионами»:
П-ц проклятому Совдепу
Уже не за горами
Два миллиона в речку
Два миллиона в печку
Наши револьверы не дают осечки.
«Мы буквально пали ниц и поклонились ему, – вспоминал Дудинский. – Великая песня! Нам явился мессия». Звали юношу Александр Дугин, только что завербованный московским мистическим подпольем неофит. Блестящий и еще неограненный бриллиант – Головин станет для него и гуру, и кумиром.
Мало кто из участников тех встреч сумел забыть первое знакомство с Дугиным – он умел подать себя. Константин Серебров, участник и летописец мистического подполья, видел в Дугине «истинного представителя высшей расы, со строгими и точными чертами. Он принадлежал к позолоченной молодежи Москвы, кому предстояло осуществить большие надежды». В своих мемуарах Серебров описывает встречу с Дугиным в метро на станции «Киевская».
Лицо Александра вспыхнуло восторгом. Он вытащил из сумки бутылку портвейна и швырнул ее на платформу: «Зиг хайль! Приношу жертву богу Дионису!» Бутылка разлетелась миллионом осколков, окатив платформу портвейном[283].
И темы дугинских песен, и увлечение нацизмом вполне укладываются в его безусловную преданность Головину, который обладал искусством «зомбировать» своих последователей и учить их, как, в свою очередь, «зомбировать» других. Серебров вспоминает, что у Дугина имелся «адъютант» по имени Алекс, которым он распоряжался по своему усмотрению.
Сам Дугин вполне откровенно рассказывает о юношеском увлечении нацизмом: по его словам, это было скорее тотальным бунтом против удушающего советского воспитания, чем подлинной симпатией к Гитлеру. Тем не менее практически все знакомые Дугина той поры затрагивают эту тему. Серебров, например, говорил о том, как Дугин перепел припев той знаменитой песни «П-ц проклятому Совдепу»: «Двадцать миллионов в речку, двадцать миллионов в печку», после чего «запрокинул голову и прикрыл глаза, словно в экстазе»[284].
В 2005 году Дугин согласился дать мне интервью (в итоге их будет несколько). За чашкой кофе в кафе на площади Маяковского он откровенно повествовал о (аутентичная формулировка) «шаманистском кризисе самоактуализации», который произошел с ним в юности. «Я был совершенно во всех смыслах нормален: морально, рационально, психологически. Но окружавшая система оказалась мне полностью враждебна».
Дугин, родившийся в 1962 году, принадлежит к первому поколению, выросшему в условиях, близких к образу жизни обычного среднего класса, однако советская жизнь 1970-х напоминала Америку 1950-х: застывшая идеология, сплошной материализм, одномерность, скука. Прошлые десятилетия умели наполнить драмой повседневную жизнь, но теперь настало унылое, без оттенков существование, а уровень жизни поднялся ровно настолько, чтобы укрепить миф о прогрессе, – миф, будто советскому обществу суждено когда-то обогнать Запад.
Советский средний класс в начале 1960-х расселился из коммуналок по двухкомнатным хрущевкам, в основном на городских окраинах, и по панельным домам с одинаковыми лифтами (отделанными псевдодеревянными панелями) и одинаковыми кухнями в бело-голубом кафеле. Ездили на пригородных электричках на работу в главках и министерствах. Потребительская гонка шла и в СССР, как во всем мире: у всех холодильник «Ока», а у счастливчиков – «Минск», плебеи покупают телевизор «Горизонт» – избранные смотрят цветной «Рубин». О статусе хозяина гости судили по тому, какие он приобрел бокалы, имеются ли хрустальные розетки для варенья. В популярнейшем фильме «Ирония судьбы» (1975) высмеивается пресное единообразие: москвич спьяну попадает в Ленинград и, полагая, что все еще находится в родном городе, называет таксисту свой домашний адрес. В Ленинграде, как оказалось, есть окраинная улица с таким же названием, и дома там построены в точности такие же, и даже ключ подошел к двери.
Старшее поколение, которое росло среди лишений военного и сталинского времени, воспринимало все это как процветание. Медицина – уж какая ни есть – полностью бесплатная, а на пенсию можно купить вдоволь сосисок. Для человека, не одаренного излишним честолюбием или любознательностью, жизнь была сравнительно легка. И «прекрасное будущее», которое символизировали радостные лица рабочих на миллионах пропагандистских плакатов и в фильмах, – уже совсем близко. Но ровесникам Дугина это приглаженное существование казалось нестерпимо скучным, а Дугин дошел до ненависти ко всему этому – скука, одуряющая скука, нестерпимая для молодого интеллектуала! «Мелкая буржуазия, вот что мы из себя представляли». Он и его сверстники высмеивали поколение отцов, их легковерное принятие ортодоксии, пассивную готовность подчиняться произволу сбоившей системы в обмен на жалкую мишуру едва сносного быта.
Подростковый бунт Дугина и враждебность к общепринятому укладу нетрудно связать с этим личным протестом против первого авторитета – отсутствующего отца. О Гелии Александровиче Дугине, который оставил жену и трехлетнего сына, известно мало. Общались они редко, но тем не менее отец, очевидно, занимает большое место в его жизни. О профессии отца Дугин и в этом интервью, и в других говорил уклончиво. Мне, как и другим журналистам, он рассказывал, что отец служил в КГБ, но под нажимом признавал, что по-настоящему ничего не знает. «Под конец жизни он служил в таможне, а где раньше – этого он мне не говорил. Этого я, на самом деле, не знаю». Однако друзья Дугина твердо уверены: его отец что-то из себя представлял в советской иерархии. Во-первых, у семьи имелись приметы тогдашнего престижа: хорошая дача, и родственники с хорошими дачами, и доступ к различному дефициту. Близкий друг и соратник Дугина Гейдар Джемаль неоднократно был свидетелем того, как Гелий Дугин вмешивался и вытаскивал сына из неприятностей. Он был для сына своего рода «пропуском», позволявшим то и дело нарушать установленные советской системой правила и выходить сухим из воды, – и это питало смешанное чувство собственной привилегированности и ощущение несправедливости привилегии. Сам Дугин возражает. «Никакой поддержки я от него не получал, – сказал он мне в интервью 2005 года. – Во всяком случае, я не ощущал этого».
Дугин не исполнил желание своего отца и не поступил в институт военных переводчиков, предпочтя не столь престижный Московский авиационный институт. Их отношения продолжали ухудшаться, и дошло до разрыва из-за антисоветских выходок младшего Дугина, которые отражались на карьере Дугина-старшего. По словам самого Дугина, его отца перевели в таможенную службу после того, как Александра в 1983 году вызывали в КГБ. Вторая жена Дугина Наталья подтвердила: к тому времени, как Гелий Дугин умер в 1998 году, они уже давно не общались. «Я никогда не слышал, чтобы он рассказывал об отце», – сказал Дудинский, припоминая, что какое-то время Дугин жил на даче своего дяди, в поселке преподавателей Высшей партийной школы. Конфликт поколений в России не раз уже воспринимался как эпохальный, апокалиптический – с тех самых пор, как Иван Тургенев затронул этот вопрос в романе «Отцы и дети» (1862), – и здесь едва ли удастся отделить индивидуальный бунт от политического. Вот и враждебность Дугина по отношению к советской власти неотделима от его гнева на отца. Гелий Дугин – и профессионально, и по своей роли в семье – был воплощением советского авторитаризма.
И не случайно новое поколение московского андеграунда вербовалось преимущественно из отпрысков привилегированных семейств. Сам Дудинский, присоединившийся к кружку в 1961 году, пятнадцатилетним, был сыном Ильи Дудинского, корреспондента «Правды» в Женеве, основателя Института экономики мировой системы социализма. Дугин обрел «фигуру отца» в лице Гейдара Джемаля, который был старше его на 12 лет, – крепко сбитый мужчина с бородкой клином и тяжелым взглядом из-под опущенных век. Познакомились они, видимо, на даче у Жигалкина, после чего Джемаль принял юношу в «подмастерья» (собственное выражение Джемаля) и велел ему заняться французским языком. Отец Гейдара Джемаля был родом из Азербайджана, мать русская. Он, как и Дугин, на десятилетия станет одной из самых заметных фигур московской богемы. Если Дугина сравнить с Керуаком, то он был Дином Мориарти – Иоанном Предтечей этого нового мессии. Он взял под покровительство еще не сформировавшегося молодого человека и окунулся вместе с ним в московское «шизоидное» подполье: поэзия и коньяк рекой на кухнях, подпольные выставки картин, в выходные – попойки на дачах. Эти подпольные собрания, по словам Дугина, превратились в своего рода театр импровизации, где каждый становился участником придумываемых Головиным мизансцен. «Всем заправлял Головин», – сказал мне Дудинский.
Он был капитаном, а мы – юнгами или рядовыми матросами. Или же мы были поэтами XIX века, или все вместе переносились в бункер Гитлера, были рыцарями Круглого стола, или свитой Барбароссы, или конкистадорами в поисках Эльдорадо. Теперь уже и не опишешь толком эту игру, эту эстетскую, поэтическую игру. Не шоу: мы играли без зрителей и все время перемещались с дачи на дачу. Прекрасная забава, подлинная богема.
Дугин был особой фигурой в либертинскую эру «нонконформизма». Его сверстникам запомнился блестящий харизматичный молодой человек, мгновенно привлекавший к себе внимание, чрезвычайно – для столь юного возраста – уверенный в себе. Поначалу основу его образа составляла гитара, которую он повсюду носил с собой. Потом он начал развивать свой сценический образ, отвечавший эксцентричному духу «шизоидного» движения: он добавил к своему имиджу некоторое количество фашистских атрибутов и подготовил репертуар оккультных песен. С ухоженной бородкой, короткой ровной стрижкой и прямой челкой – в ту пору интеллигенты делали такую стрижку «под горшок» или «под скобку», следуя простому и суровому стилю средневекового крестьянства (так в XIX веке славянофилы собирались в петербургских особняках, надев на головы крестьянские мурмолки). Прямая осанка и грассирующее «р» также казались признаком аристократизма, а порой Дугин и вовсе переходил на французский. Образ дополняли кавалерийские галифе из обмундирования столетней давности. Писал он под псевдонимом Ганс Зиверс, добавив еще и тевтонской суровости к и без того красочному фольклорно-милитаристскому образу. Он производил впечатление «оскар-уайльдовской амбивалентности», как вспоминал его будущий сподвижник Эдуард Лимонов.
Зиверс был не просто псевдонимом, а полноценным вторым «я». Дугин тщательно составлял эту личность из всех антисоциальных элементов, какие были в его распоряжении, – это было воплощение тотального ожесточенного бунта не только против советской власти, но против приличий и общественного вкуса. Однофамилец Ганса, Вольфрам Зиверс, был генеральным секретарем «Аненербе» – организации, созданной Генрихом Гиммлером для изучения эзотерических и паранормальных явлений. Того Зиверса повесили в 1947 году по приговору Нюрнбергского трибунала за эксперименты на заключенных концлагерей.
Стихи Зиверса-Дугина были умны и рассчитаны на максимальное шоковое воздействие. Вдохновлялся он главным образом примером Изидора Люсьена Лотреамона, чьи «Песни Мальдорора» подхватили сюрреалисты XX века. Это была хроника, составленная неким чудовищем-отщепенцем, который предавался сюрреалистической оргии пыток, каннибализма, злобы, – эдакое богомерзкое существо, отвергающее любой авторитет и всяческие условности.
Дугин позднее признавался, что интерес к Лотреамону проистекал из неутолимой ненависти к удушающему конформизму советской жизни. «Он настолько не вяжется с традиционной сусальной ложью нашей культуры, что нам казалось, нет более антисоветского и радикально нон-конформного чтения, более неприемлемого автора, более неусвояемого дискурса», – говорил он в радиоинтервью много лет спустя.
Если Дугина интересовало сюрреальное и духовное, то и советские интеллектуалы дружно устремились тем же путем, пусть и не доходя до подобных крайностей. Евгений Никифоров, друживший с Дугиным в 1980-х, в разговоре со мной описывал этот «путь посвящения»: «Сначала мы все освоили йогу, потом учили санскрит, потом прочли Новый Завет. Для нас это все было одно и то же. Духовной зрелости мы достигли намного позже. Поначалу никто в этом не разбирался, а КГБ и карате принимал за религию».
Южинский кружок хватался за все эзотерическое, оккультное, мистическое – от медитации и теософии до черной магии. Одно из главных увлечений в этих духовных поисках – «традиционализм», основанный в первой половине XX века французским мистиком-суфием Рене Геноном. Он утверждал, что все мировые религии представляют собой внешнее выражение единого эзотерического ядра, единой метафизики, которая была дарована человечеству в божественном откровении. Традиционалисты считали современный мир профанным и пытались восстановить божественный центр мироздания, содержание того первоначального откровения, отзвуки которого они искали в учениях всех мистических религий мира, в первую очередь восточных – от суфизма до дзен-буддизма. В этих поисках они опирались на изучение восточных мистических религий, на медитацию и традиционные формы мышления, то есть языческие мифы и оккультную нумерологию.
Традиционализм, как и другие эзотерические штудии, тянулся к фашизму, и фашизм отвечал ему взаимностью: немецкий нацизм вырос из оккультного Общества Туле, которое было основано в 1918 году. Самый известный ученик Генона, барон Юлиус Эвола, итальянский аристократ с неизменным моноклем в глазу, в итоге примкнул к итальянским фашистам и некоторое время работал на СС, а после войны его сочинениями вдохновлялись правые террористические группы в Италии. Благодаря явному недосмотру со стороны Ленинской библиотеки Южинский кружок обнаружил книги Эволы в общем отделе (дело было вскоре после кубинского кризиса)[285]. «Конечно, их следовало держать в спецхране», – иронизировал Дугин, увлекшийся Эволой настолько, что выучил итальянский, лишь бы перевести его книгу «Верхом на тигре» (1961) для русского самиздата.
Традиционалисты стремились к разрыву с обыденным миром и презирали все «мещанское». Эвола утверждал, что настала Кали-юга, темная эпоха разнузданных материальных аппетитов, духовного помрачения и всеобщего заблуждения. Чтобы этому противостоять и возродить первозданность, Эвола конструировал мир духовного и божественного. Он настаивал на жесткой иерархии в политической жизни и делил человечество на касты, которыми определялась основная функция каждого в обществе. «Духовный расизм» Эволы поддержал в 1941 году Муссолини. Войну Эвола считал своего рода терапией, которая приведет человечество к более развитым формам духовного существования. Исследователь феномена крайне правых Франко Феррарези писал: «Идеи Эволы можно рассматривать как наиболее радикально и последовательно антиэгалитарную, антилиберальную, антидемократическую, антинародную систему XX века»[286].
Южинский кружок, по крайней мере та его часть, которая сохранилась под руководством Головина, тоже тешилась фашистским китчем: помимо портретов Гитлера и «римского приветствия» они пели песни во славу СС. Дудинский запомнил некоторые из них и позволил мне как-то раз записать их у себя в московской квартире, среди авангардной живописи, напоив меня чаем с медом. Вот текст одной из них:
Вперед, ребята, яростны и грубы,
Нас вдохновляет свастика в ночи,
Еще мы поглядим, как ваши трупы
Танцуют танго в газовой печи.
Как хороши, как свежи будут розы,
Как весел и прекрасен русский лес,
В последний путь по Via Dolorosa
Уходит вдаль дивизия СС.
Некоторые из участников кружка писали откровенно фашистские книги, как «Ориентация – Север» Джемаля, опубликованная в самиздате в 1979 году. Они копировали и переводили все сочинения европейских крайне правых, до которых им удавалось добраться. Как и другие группы диссидентов, они начали добывать сведения о единомышленниках за рубежом, с почтением воспринимая западную литературу по интересовавшему их вопросу. Терроризм европейских правых радикалов, среди которых были и последователи Эволы, достиг пика к 1980 году. В то лето и осень произошел ряд взрывов и нападений на вокзале в Болонье, в парижской синагоге, во время мюнхенского Октоберфеста, знаменовавших возрождение правых радикалов на Европейском континенте как былой смертоносной силы.
Юношеский бунт Дугина увлекал его ко все более откровенной фашистской идеологии. На тот момент он был, несомненно, самым талантливым и умным членом кружка. Его интерес к Эволе развивался естественным образом из чтения оккультной литературы, мистических текстов и особенно Генона, которого открыли его товарищи по кружку. Трудно преувеличить потребность в новых идеях, которой они томились в удушливой атмосфере официальной цензуры. Все запретное, все гонимое автоматически становилось для них обаятельным. Даже если запрет был обоснованным, как в случае с Эволой, это ограничение само по себе пробуждало острое желание прочесть, узнать. Эвола послужил для Дугина, Джемаля и некоторых других связующим звеном между их оккультными интересами и юношеским бунтом – и политикой.
Принадлежность к диссидентским кружкам означала – по крайней мере, в ту пору, – что у Дугина не было надежды получить нормальную работу в официальном печатном издании или опубликоваться в каком-нибудь массовом толстом журнале. Его регулярное присутствие на собраниях уже обратило на себя внимание милиции и КГБ.
И вскоре КГБ занялось этой группой вплотную. Первым делом взялись за Дугина. В 1983 году друг Дудинского отдал Дугину на хранение архив Мамлеева. В декабре Дугин под именем Ганса Зиверса провел в арт-студии Геннадия Доброва гитарный концерт примерно для тридцати слушателей.
Он спел и свой прославленный хит «П-ц проклятому Совдепу». И не пришлось долго ждать, вспоминает Дугин: вскоре группа офицеров КГБ в гражданской одежде появилась у дверей его квартиры. Мать разбудила Александра, и его увели, а другая группа гебистов обыскала квартиру и конфисковала архив. Дудинский и Жигалкин в один голос высказывают подозрение, что за арестом и обыском стоял отец Дугина. «Наверное, решил, что дело зашло слишком далеко», – сказал Жигалкин, чья жена, художница, тоже подвергалась допросам в КГБ. Эти процедуры были уже не так устрашающи, как в 1930-х, когда за ними с неизбежностью следовал долгий лагерный срок, если не расстрел. Тем не менее, вспоминает Жигалкин, «это длилось целый день, светили лампой в лицо и сулили Сибирь. Очень неприятно на самом деле».
Гебешники вытащили Дугина из машины, провели по короткому лестничному пролету с черного хода на Лубянку, во внушавшую ужас штаб-квартиру КГБ. Там, внутри, горел свет, трудились люди, был обычный рабочий день: эта организация любит превращать ночь в день. Дугина (козлиная бородка, хипстерский наряд) отвели в небольшой кабинет для допросов. Стол, три стула, лампа. На столе папка – архив Мамлеева, в основном рукописный.
Хозяин кабинета привычно усталым голосом велел ему сесть и направил свет лампы в лицо. Как в кино, лицо допрашивающего парило на краю слепящего круга света, качалось, плыло, сбивало с толку. «Вы что, молодой человек, идиот? Какой конец? Советский Союз будет стоять вечно, это вечная реальность. Посмотрите на нас, на наши здания. Посмотрите на нашу мордатость… А вы кто? Вы с гитаришкой, с вашим обликом…»[287] На допросе Дугин назвал имя человека, доверившего ему архив Мамлеева. Этого человека уволили из Госкомитета по печати, и ему пришлось работать лифтером, – правда, по словам Дудинского, пострадавший «был счастлив» избавиться от прежней «неподлинной жизни». КГБ допрашивал также мать Дугина, а его отца вскоре перевели на работу в таможню. Для семьи это, по словам Дугина, означало существенное понижение статуса. Отец был в ярости и с того момента не общался с сыном.
Сам Дугин после этого вынужден был зарабатывать физическим трудом. С таким пятном на репутации он не имел шанса вести в СССР нормальный образ жизни – он подметал улицы, мыл окна и все время продолжал переводить, изучать иностранные языки и проваливаться все глубже в Зазеркалье московской богемы.
Многие члены мистического андеграунда так и не оправились: одни совершили самоубийство, другие «словно помешались – каша в голове», свидетельствует Дудинский. А для кого-то игры с фашистской символикой, песнями, нацистскими атрибутами из сравнительно безобидного озорства, подросткового бунта переросли в нечто более серьезное. Вслед за Джемалем Дугин все глубже погружался в политику эпохи перестройки. «Эти двое жаждали власти и высматривали лифт, который мог бы вознести их наверх. Таким лифтом послужил фашизм», – говорит Дудинский.
В XIX веке их духовные предки-дилетанты прильнули к колодцу европейской философии, и последствия были катастрофическими: панславизм, черносотенство, то есть русский прафашизм, а там и большевизм. Новое поколение отправилось на поиски новых истин, но с такими же печальными итогами: поколение гласности породило не только демократию и либеральную мечту, но и все тех же монстров.
В 1986 году Евгений Никифоров, друг Дугина и Головина, тоже (хотя и с осторожностью) интересовавшийся эзотерикой, познакомил их обоих с Дмитрием Васильевым, лидером «Памяти». «Память» возникла еще в 1979 году как ответвление ВООПИиК. Первоначально эта организация занималась восстановлением памятников архитектуры и привлекала интеллигенцию, настроенную на это безобидное занятие. Однако на дискуссии в московском Культурном центре в октябре 1985 года власть в движении захватил Васильев[288]. Тот вечер был посвящен восстановлению памятников в Москве, и Васильев пустился перечислять всех тех, кого считал виновными в уничтожении прекрасной архитектуры. В этом списке оказались «сионисты». Он назвал известных коммунистов с еврейскими фамилиями, которых обвинил в заговоре с целью уничтожить наследие России.
Эта речь возмутила аудиторию, присутствовавший там известный поэт назвал Васильева фашистом (и не слишком ошибся). Тем не менее с вечера Васильев ушел лидером «Памяти», а затем укрепил свою власть в движении и в том же году был избран его секретарем. Диктаторство и демагогия Васильева превратили «Память» из сборища интеллигентных чудаков в криптофашистскую уличную банду, конгломерат футбольных фанатов и эстетов вроде Дугина и Джемаля. «Именно «Память» породила все прочие патриотические движения», – вспоминает Дугин.
Присоединившись к движению в 1987 году, Дугин обратил на себя внимание своей эрудицией. Хотя ему было всего 25 лет, в «Памяти» не нашлось другого человека, прочитавшего столько литературы о фашизме. Васильев признал и его таланты, и таланты Джемаля, и ввел обоих в центральный орган движения. У членов «Памяти» появилась собственная униформа: черная рубашка с кожаным поясом и портупеей.
Дугин не мог не заметить – однако это открытие его не слишком шокировало, – что «вокруг было полно гебистов». Васильева постоянно вызывали в КГБ. Само по себе это неудивительно, ведь он возглавлял нелегальное политическое движение, но Дугин считал, что контакты Васильева с КГБ не ограничивались допросами и что КГБ не просто внимательно следил за этой организацией:
Я думаю, кто-то в тоталитарной системе и создал «Память». Сто процентов. Кто-то из Центрального комитета Коммунистической партии. Кто? Как? Зачем? Не знаю. Может быть, провоцировали или проверяли ситуацию. Но спонтанно этого произойти не могло, я убежден. То есть я уверен, что члены «Памяти» были агентами, работающими на КГБ. Никем другим они быть не могли. Кто бы иначе допустил само их существование?
Аналогичные подозрения высказывал и Жигалкин:
Раньше никто слыхом не слыхивал о Васильеве и всех этих людях. Мы были в подполье, и там все знают всех или, по крайней мере, знают про всех. И вдруг откуда ни возьмись появляются эти ребята, и им все по плечу. Вдруг ниоткуда у них такая популярность. Такое само собой не может случиться. У их газеты был стотысячный тираж. Как это возможно в Советском Союзе? Если бы вздумали издавать газету, пришлось бы продать квартиру, чтобы хватило на первые два выпуска, – а они без особых усилий могли содержать газету.
Собственно, Жигалкин может подтвердить внедрение гебистов в любые формы андеграунда: первое издание книги Джемаля «Ориентация – Север» было напечатано на ксероксе, принадлежавшем КГБ. «Каждый ксерокс в Москве был зарегистрирован, – небрежно замечает он, – но за деньги нам это сделали».
Середина 1980-х, распад СССР уже близок, но КГБ этого еще не знает. И еще не начались политические послабления горбачевской гласности. Участие в запрещенных мероприятиях все еще означает, что тебя внесут в черные списки, все еще могут за это уволить с работы. Группа, подобная «Памяти», где открыто обсуждались самые что ни на есть еретические идеи, это псевдополитическое движение, замешенное на расизме и национализме, не могло бы существовать без какой-то формы покровительства сверху, «крыши», как это называется по-русски. Откуда исходило покровительство, Дугин, по его словам, не знал: «Васильев говорил, крыша в ЦК. Но я не знаю, правда ли это, он меня в свои дела не посвящал».
Васильев, чей выплескивающийся в речах поток сознания мало кто мог разобрать, был, по словам Дугина, «актером и шизофреником». Легко отмахнуться от него, как от крикливого фашиста. Большевистскую революцию он объяснял еврейским заговором и придумал герб «Памяти»: двуглавый царский орел с зазубренной молнией в когтях, смахивающей на нацистскую свастику. Он был убежденным антисемитом, часто разражался речами о сионистском заговоре (сионисты убили Николая II и спаивают Россию). Как-то раз он назвал Адольфа Эйхмана «представителем еврейского народа», в другой раз предупредил: если проигрывать записи рок-музыки задом наперед, можно расслышать присягу Сатане. Он читал на собраниях вслух «Протоколы Сионских мудрецов» и добивался издания этого запрещенного цензурой пасквиля.
Однако «Память» была более изощренным и более ориентированным на истеблишмент организмом, чем догадывалось большинство наблюдателей. Задним числом имеет смысл всмотреться в ее программу: лидеры предлагали канонизировать Николая II, восстановить храм Христа Спасителя в Москве, запретить коммунистическую идеологию и пропаганду атеизма. Каждое из этих требований будет осуществлено в ближайшее десятилетие властью, которая придет на смену компартии.
Деятельность «Памяти» направлялась все более демагогическими речами Васильева. В промежутках между его выступлениями сподвижники распространяли магнитофонные и печатные записи речей. Но Васильев был параноиком, он являлся на собрания в накладной бороде, уверяя, что маскировка необходима: он скрывается от преследующих его по пятам сионистских убийц.
С товарищами по партии он ладил с трудом. Дугин, например, утверждает, что никогда не склонялся к антисемитизму и не принимал участия ни в каких видах антисемитской деятельности, тем более в актах насилия: «Насилия не было. Нет ни одного установленного факта насилия в отношении евреев, никаких погромов. Только разговоры. Я и разговоры не защищаю, но должен сказать, тогда это было допустимо, – тогда, но не сейчас».
«Память» стала первым независимым политическим движением в СССР (помимо Коммунистической партии), которое пользовалось некоторой свободой действий, а почему так случилось – этот вопрос остается без ответа. В отличие от появившегося позднее либерального конкурента, «Демократического союза», «Память» явно рассчитывала на некую официальную поддержку, ей разрешалось даже проводить демонстрации, именно «Память» стала организатором первой несанкционированной публичной демонстрации за всю историю СССР – пятьсот человек собрались в мае 1987 года на Манежной площади перед Кремлем. Существуют две теории для объяснения особого отношения к «Памяти». Одни считают, что в высших эшелонах КПСС и КГБ находились симпатизирующие национализму представители «Русской партии» и они закрывали глаза на выходки Васильева, видя в нем потенциального союзника. В пользу этой версии говорит и тот факт, что «Память» неугомонно критиковала и поносила противников жесткой линии, например Александра Яковлева, который стал правой рукой Горбачева и проводил либеральные реформы. В интервью, опубликованном в 1997 году, Яковлев со всей уверенностью назвал «Память» проектом КГБ:
А начиналось все достаточно мирно. «Память» поначалу была организацией с весьма благородными целями. Она состояла из реставраторов и любителей истории, которые занимались сохранением памятников старины. Потом КГБ внедрил туда своего человека – фотографа Дмитрия Васильева сотоварищи. Организация занялась «политикой» – борьбой с сионизмом. Реставраторы «Память» покинули, КГБ выделил Васильеву большую новую квартиру – под штаб[289].
По мнению Яковлева, КГБ хотел таким образом «выпустить пар» диссидентского движения, но вскоре утратил контроль над «Памятью». «Позже от «Памяти» стали отпочковываться новые, еще более экстремистские нацистские организации. Таким образом, КГБ организационно породил российский фашизм».
Когда в 1991 году был открыт архив Коммунистической партии, связь «Памяти» с КГБ сделалась очевидной: выяснилось, что Васильев имел в КГБ псевдоним «Вандал», то есть его отношения с КГБ были отнюдь не поверхностными. Досье отражает усилия гебистов по нейтрализации Васильева, они хотели отстранить его от руководства «Памятью» и расколоть движение. «Осуществлено мероприятие по дальнейшему углублению раскола Национально-патриотического фронта «Память» и компрометации Васильева («Вандал»).»[290].
Даже если «Память» состояла из не имеющих никакого влияния безумцев, все же это было первое явление национализма в виде общественного движения. До той поры националисты прятались по кухням и проводили подпольные собрания, а скрестить шпаги с идеологическими оппонентами могли только на страницах толстых журналов или центральных газет. «Память» показала, как национализм трансформируется в массовое движение.
Благодаря «Памяти» многие почувствовали привлекательность национализма, политики под девизом «мы против них». Одним из первых государственных лиц на уличный национализм обратил внимание и попытался использовать его в политических целях (причем успешно) седовласый, похожий на медведя партийный функционер из Свердловска. Бориса Ельцина продвигал Горбачев, в 1985 году он перевел его на должность первого секретаря Московского горкома партии, то есть фактически мэра столицы. Но Ельцин, распаленный честолюбием, вскоре бросил вызов авторитету Горбачева и поспешил утвердиться в качестве преемника. Именно тогда, когда Ельцин возглавлял московский партийный аппарат и подбирал союзников в борьбе с Горбачевым, «Память» сумела провести несанкционированную демонстрацию на Манежной площади. После этого Ельцин встретился с участниками демонстрации. Он пообещал им сократить количество «лимитчиков» (рабочих-мигрантов) в Москве и по возможности зарегистрировать общество «Память», то есть его узаконить. Едва ли можно считать совпадением тот факт, что, когда в 1987 году Горбачев сместил Ельцина с должности, «Память» начала распадаться, а спустя год ближайший помощник Васильева Ким Андреев был исключен из компартии.
Российские политики уже видели, как близится конец монопольной власти компартии. Срочно требовалась народная поддержка, и готовность «Памяти» мобилизовать толпу, массы, а может быть, даже избирателей не осталась незамеченной. Ельцину еще предстоит стать героем российских либералов и вершителем их мечтаний, однако в 1987 году он не на жизнь, а на смерть бился с Горбачевым за высшие ступени партийной лестницы и не брезговал никакими союзниками. Любая оппозиция годилась, если там можно было набрать приверженцев (к чему бы это в итоге ни привело). На этом этапе многие в окружении Ельцина воспринимали его как пустой сосуд, готовый наполниться, – человек раскаленного честолюбия, державший руку на пульсе страны и подчинявшийся этому ритму. Судьба России могла обернуться совсем иначе, если бы рядом с Ельциным оказались ультранационалисты, а не такие либералы-западники, как Анатолий Чубайс и Егор Гайдар; через несколько лет они сделали ставку на эту восходящую звезду.
Другие националисты возмущались «Памятью» и сурово ее критиковали. Многие интеллектуалы националистических убеждений полагали, что «Память» портит репутацию всего движения. Вадим Кожинов в 1997 году писал в журнале «Наш современник» об «инфантильности» и «невежестве», которые проступают в программах «Памяти», однако воздержался от осуждения. Следует, сказал он, принимать даже такие крайности, иначе национализм не сможет развиться в массовое движение.
И хотя националистически мыслящие интеллектуалы с неприязнью относились к Васильеву, они понимали, что движение, зародившееся на диссидентских кухнях и в журналах самиздата, теперь выходит в массы. Несколько десятилетий подряд небольшая группа интеллектуалов сочиняла умную критику и тонкие метафоры для сочувствующей и такой же образованной аудитории, но теперь требовались лозунги и публичные персоны, способные привлечь обычного советского гражданина – в скором времени избирателя.
Васильев, человек явно невменяемый, тем не менее подходил на эту роль. Он не боялся сцены, обожал острые дискуссии, был неутомим в политических кампаниях. Дугин уверяет, что сам он не погружался чересчур глубоко в детали этого движения: кое-какие вещи оставались под запретом, и Васильев не подпускал к ним излишне любопытных товарищей по партии. Дугин утверждает: «Власть меня не интересовала. Меня интересовали эти люди, потому что их идеи совпадали с моими». Однако и он почувствовал в себе страсть к лидерству и власти.
В «Памяти» Дугин и Джемаль задержались ненадолго. Жесткие этнические националисты во главе с Баркашовым сочли их возвышение в «Памяти» угрозой для себя. Бывший сварщик Баркашов, крепыш, поклонник боевых искусств, в 1990-е годы также занимал место в центральном комитете «Памяти» (позднее он создаст собственную партию «Русское национальное единство», РНЕ). Завидуя близости Дугина и Джемаля к Васильеву и видя в их «традиционализме» конкуренцию русскому национализму, Баркашов расставил ловушку. Он пригласил обоих к себе в кабинет и завел разговор о непоследовательности Васильева, добиваясь, чтобы они признали: Васильев неприемлемый лидер, нужно восстать против него. Этот разговор Баркашов записал на пленку и отнес ее Васильеву. В том же 1988 году Дугин и Джемаль вылетели из движения, а вскоре, с уходом многих видных членов, распалась и «Память»
Чем бы ни была «Память» – партией или провокацией, успехом или провалом, – она стала также водоразделом: новое поколение советской интеллигенции смогло представить себе будущее, в котором вместо монолитной компартии на политическом поприще будет соревноваться множество партий. Страна стала открываться быстрее, чем это казалось прежде возможным, и процесс ускорялся из-за явной неэффективности коммунистической системы: ни дырки в асфальте, ни дефицит элементарных потребительских товаров уже не удавалось прикрыть обещаниями прекрасного социалистического будущего. Экономические реформы и умеренная либерализация цен совпали с острейшим дефицитом и недовольством людей с военных и послевоенных времен.
Ельцин сумел воспользоваться растущим протестом, и его политическая карьера совершила ошеломляющий взлет. Он был, по сути дела, чистым листом в политике, с гениальным умением воровать лучшие идеи оппонентов, сочетая явно противоречащие друг другу позиции. На какое-то время он ухитрился стать воплощением надежд либеральных диссидентов и поборников прав человека – а также националистов и сторонников жесткой линии, видевших в нем противоядие от коррумпированных геронтократов из Политбюро. Он представал в одно и то же время реформатором и консерватором, националистом и демократом. Этот обкомовец находил общий язык и с люмпенизированной молодежью из провинции, и с рафинированной московской интеллигенцией. Он стал признанным лидером советской оппозиции.
В разгар экономического хаоса Коммунистическую партию постиг удар, какого она не знала за прошедшие семьдесят лет: в марте 1989 года 38 секретарей обкома проиграли выборы на Съезд народных депутатов. Ленин, столкнувшись с таким сопротивлением в декабре 1917 года, разогнал Учредительное собрание. Горбачев не последовал его примеру, он приказал проигравшим уйти.
К тому времени советское общество уже пришло практически к единодушному пониманию: официальная идеология компартии завела страну в тупик. Одни уповали на демократические реформы и постепенное превращение СССР в национальное государство западного типа с рыночной экономикой и демократической политической системой. Другие воспринимали реформы как нечто нежелательное, но неизбежное, и стремились направить эти процессы на сохранение предсказуемого, стабильного и в конечном счете авторитарного государства.
Были и такие, кто видел в реформах опасный скользкий путь к угрозе социального взрыва и предпочел бы перевести стрелки обратно, к сталинской поре, возродить национал-большевизм сталинского типа (вероятно, также и с репрессиями).
Но даже консерваторы видели, что разочарованное до цинизма население уже не воспринимает идеалы коммунизма и для сохранения режима требуются новые источники легитимации, то есть идеологические перемены.
В эту пору на советских кухнях был популярен анекдот – в сущности, реплика из фильма Вуди Аллена «Бананы» о том, как ЦРУ свергает правительство латиноамериканской страны: «Так ЦРУ за революцию или против?» – «ЦРУ никогда не рискует. Одни за, другие против»[291]. Соль анекдота очевидна: подставьте на место ЦРУ КГБ – и перед вами предстанет реальность конца 1980-х. КГБ и верхние эшелоны партии пытались использовать в своей игре все три лагеря – националистов, сторонников демократических реформ и твердолобых коммунистов.
События ускорялись, на вершинах партийной иерархии участились совещания за закрытыми дверями. Всего двадцать лет назад то, что там обсуждалось, сочли бы преступной ересью, за это исключили бы из партии, возможно, отправили бы в лагерь, если не хуже. Но под конец 1980-х элита ЦК и КГБ всерьез задавалась вопросом, нельзя ли создать независимые политические организации и идеологические проекты, которые с виду представляли бы собой альтернативу коммунизму. Одни организации замышлялись как пятая колонна, как провокаторы, выступающие под чужим флагом и дискредитирующие реформаторов, другие действительно были реальными ставками – манипуляторы надеялись совладать с процессом политических реформ, пустив в ход эти весьма спорные, зато послушные пешки.
Но были и такие проекты, которые в самом деле стремились стать альтернативой коммунизму, навсегда утратившему способность легитимировать режим и мобилизовать население. Одни пытались возродить коммунизм националистического толка, другие – полностью заменить коммунизм чем-то пока еще расплывчато имперским, с «русским духом», лишь бы не выпускать руль из рук и до конца контролировать политический процесс.
При подробном разборе этих проектов задним числом одно имя постоянно возникает в документах, в разговорах с участниками событий и даже в анекдотах, – имя Владимира Крючкова, председателя КГБ. Александр Яковлев, часто пересекавшийся с Крючковым, считал его эдакой «серой мышью» внутри партийного аппарата. В мемуарах, опубликованных в 2005 году, Яковлев писал:
Со всеми вежлив, пишет коряво, вкрадчив и сер, как осенние сумерки. А серые люди склонны принимать себя всерьез, а оттого и комичны, но и опасны. Крючков даже лавры, которые натягивали на его голову, принимал всерьез, не соизмеряя их с размерами собственной головы[292].
Крючков, со своей стороны, в собственных мемуарах (2003 года) называл Яковлева агентом западных спецслужб[293].
По словам Яковлева, Крючков отвечал за арьергардные бои консерваторов, пытавшихся предотвратить распад системы. В это время появляется множество политических проектов с весьма странными названиями и намерениями: остатки «вечно вчерашних сил», как назвал их Яковлев, «группировавшихся вокруг Крючкова, и кучки военных и партийных фундаменталистов лихорадочно пытались приостановить крах большевизма, чтобы сохранить власть. Кое-что получалось, но далеко не все»[294].
Поговаривали, что «Память» на самом деле была первым таким проектом и создавалась она для обуздания демократического процесса. Если бы во главе этого общества не встал явный социопат, «Память» могла бы в итоге развиться в самостоятельную партию. Но это удалось сделать ее преемнице, тоже несомненному творению ЦК и с таким же националистическим уклоном. Названная Либерально-демократической партией, ЛДПР не отличалась ни либерализмом, ни демократичностью.
Владимир Жириновский, лидер ЛДПР, явно претендовал на политическое наследие Васильева. Он стал одним из самых успешных деятелей российской оппозиции, несмотря на подозрительный «послужной список» его партии, всегда голосующей по основным вопросам заодно с Кремлем. Публичный образ Жириновского, возможно, был слеплен с Васильева: Дугин, приближенный к ним обоим, уверяет, что Жириновский слушал записи выступлений Васильева и перенимал его фирменный демагогический стиль. Этот enfant terrible российской политики то и дело завязывал кулачную драку с оппонентами. От него неоднократно слышали призывы к российским солдатам «мыть сапоги в Индийском океане», он требовал возвращения Аляски и грозился сбросить с помощью гигантских вентиляторов ядерные отходы на только что обретшие независимость государства Балтии.
Но если Васильев, очевидно, был настоящим безумцем, Жириновский всего лишь талантливо разыгрывал эту роль, его безумие предназначено исключительно для публики – в частных разговорах он сдержан, внимателен, демонстрирует аналитический ум. Впервые Жириновский обратил на себя всенародное внимание в 1991 году, заняв третье место на выборах президента Российской Федерации. Он сумел отнять у Ельцина 6,2 миллиона голосов – поразительное достижение, учитывая, что он был практически никому не известен. В 1990-е годы был момент, когда ЛДПР занимала четверть мест в парламенте.
Этот успех доказывает и политический талант Жириновского, и тот факт, что национал-консерваторы получали помощь «от невидимок» (этот феномен мы только что наблюдали на примере «Памяти»). Ходили упорные слухи, будто бы Жириновский бывший агент КГБ, – его действительно выдворили в 1970 году из Турции, обвинив в шпионаже. Хотя он решительно отрицал тайную помощь от КГБ, тем не менее слухи о реальных источниках его достижений не смолкали.
ЛДПР с подозрительной поспешностью была зарегистрирована в 1991 году и оказалась первой политической партией, возникшей сразу же после легализации иных партий, кроме коммунистической. Ей многократно оказывали значительную и незначительную помощь «сверху». Виталий Коротич, возглавлявший в ту пору популярный еженедельник «Огонек», вспоминает, как в 1990 году, вскоре после появления предтечи ЛДПР – ЛДПСС, заместитель заведующего отделом пропаганды ЦК КПСС Владимир Севрюк «донимал» его, навязывая интервью с Жириновским: «Вам же не нравилось, что в стране нет многопартийности, – так вот вам новая партия. Что же вы не хотите поднять ее на щит?!»[295]
Новые доказательства связи Жириновского с компартией появились, когда Яковлев опубликовал в 2005 году свои мемуары: в них он публично заклеймил ЛДПР как проект ЦК и конкретно Владимира Крючкова, председателя КГБ. Яковлев включил в свою книгу прямую цитату из документа, обеспечившего первичное финансирование ЛДПР – беспроцентный заем в 3 миллиона рублей из фондов компартии фирме, которой в то время управлял первый помощник Жириновского Андрей Завидия[296]. В 1991 году Завидия пойдет на выборы вместе с Жириновским в качестве кандидата в вице-президенты.
ЛДПР оказалась самым, пожалуй, успешным из совместных проектов компартии и КГБ, направленных на перехват и контроль политической реформы. Одни из этих проектов, в том числе ЛДПР, должны были побеждать на выборах, другие – избегать выборов.
Еще одна группировка в верхах КПСС, также, очевидно, с благословения Крючкова, попыталась укрепить легитимность компартии, обновив саму коммунистическую идеологию. Этим еще в 1987 году занялся глава московского горкома, а впоследствии член Политбюро Юрий Прокофьев, создавший некий Экспериментальный творческий центр во главе с Сергеем Кургиняном, бывшим геофизиком и художественным руководителем театра. Под патронатом Прокофьева Кургинян, по его словам, нанял сотни специалистов с компьютерами и применил новейшие технологии для создания свежей советской идеологии. «Мы стали главным мозговым центром правительства», – сообщил мне Кургинян, и не так уж сильно преувеличил[297]. Когда Прокофьев на очередном витке карьеры вошел в Политбюро, проект возглавил Валентин Павлов, один из будущих лидеров неудавшегося переворота в августе 1991 года. Центр породил брошюру из 93 страниц под названием «Постперестройка» – план отката от либеральных реформ и замещения коммунистической ортодоксии кое-чем пострашнее.
«Постперестройка» – это программа идеологического и духовного обновления после растерянности, вызванной реформами Горбачева. Секулярный коммунизм наполнялся богословскими смыслами: Кургинян предлагал «космическую философскую религиозную социальную идею» на основе «красной веры». Советская экономика будет передана из ведения министерств в госкорпорации, границы прогресса начнут стремительно раздвигаться, советские менеджеры превратятся в рыцарей и священнослужителей «Красной веры»[298]. То была откровенная попытка партийных консерваторов преобразовать коммунистическую идеологию в некую смесь коммунизма, национализма и ортодоксального православия с налетом «космизма».
Кургинян переводил стрелки часов на столетие назад, на рубеж XIX–XX веков, когда в максималистскую эпоху русской философии наука сливалась с богословием и мистическим оккультизмом. В брошюре «Постперестройка» Кургинян апеллирует к мистическому богословию Владимира Соловьева, который учил, что человечество стремится к «богочеловечеству», к состоянию, в котором человек сам сделается почти равным Богу. Он также поминал Владимира Вернадского, биолога, чьими идеями вдохновлялся Лев Гумилев, – Вернадский предполагал, что все знания объединяются в «ноосфере». Но главным источником идей для Кургиняна послужил Николай Федоров, библиотекарь, трудившийся в XIX веке, – единственный его труд, опубликованный посмертно под названием «Философия общего дела», призывал человечество посвятить все силы воскрешению умерших предков, собиранию их из частиц космической пыли, после чего, поскольку на Земле станет тесновато, человечеству придется освоить космос и колонизовать другие планеты.
Хотя в «Постперестройке» имя Федорова не фигурировало, название его труда «Общее дело» было повторено четыре раза, с заглавных букв. Кургинян ставил себе задачу «принять коммунистическую идеологию и переплавить ее в метафизику Общего Дела».
Кургинян, открывший в себе лет десять назад еще и успешного ведущего ток-шоу, соглашается с тем, что проект «Постперестройка» в значительной мере опирался на идеи Федорова. Федоров, по его словам, знаменовал возвращение к более всеохватывающей философии XIX века: «Я должен был продемонстрировать русские традиции, объяснить, что коммунизм в России неслучаен, он глубоко укоренен в метафизике нашей страны».
Иными словами, коммунизм понимается как специфически русская идея, чьи философские корни глубоко уходят в российскую почву. Хотя проект Кургиняна и привлек внимание части правящей элиты, он провалился, потому что эта группировка не сумела удержать власть. Экземпляр «Постперестройки» был обнаружен на столе у Крючкова 22 августа 1991 года, в тот день, когда он был арестован после трехдневного путча консерваторов. Связь Кургиняна с КГБ также была, по-видимому, достаточно прочной: в 2014 году, снимая для интернета фильм с «народным губернатором ДНР» Павлом Губаревым, он представлялся «офицером». «И вы ко мне, офицеру, обращаетесь с тем, что вы, рядовой, можете оценивать мою военную компетенцию?» – распекал он Губарева. Это можно было бы счесть случайной оговоркой, но, учитывая отношения Кургиняна с руководством КГБ, никого бы не удивило наличие у него воинского звания.
Влияние «Постперестройки» спорно, сам Кургинян утверждает, со слов Крючкова, что тот вовсе не клал эту книгу на свой стол, где ее сфотографировали после ареста Крючкова, что это была «подстава» с целью скомпрометировать Кургиняна, «вывести его за скобки»[299].
Учитывая активный интерес КГБ и части ЦК к программе идеологического обновления и поиску авторитарных альтернатив коммунизму, имеет смысл присмотреться и к проектам Дугина, возникшим после его ухода из «Памяти». В ту пору, как мы видели, история по Гумилеву приобрела громадную популярность и идея «Евразии» носилась в воздухе, подкрепляемая участием крупных деятелей компартии, в том числе патрона Гумилева Анатолия Лукьянова, в ту пору – Председателя Верховного Совета.
Евразийство, как мы уже говорили, стало одним из нескольких авторитарных идеологических проектов. В охватившей элиту панике часть консерваторов из верхних эшелонов режима увидела в евразийстве альтернативу и вышедшей в тираж официальной идеологии социализма, и стремительно распространявшимся идеям либеральной демократии.
В 1990 году ЦК КПСС принял решение финансировать журнал под названием «Континент Россия», его издавал Дугин вместе со своим старым товарищем Игорем Дудинским, который и стал лицом этого предприятия. Не слишком яркое издание о русской цивилизации и Евразии едва ли можно назвать успешным – оно закрылось на одном из первых выпусков. Дудинский вспоминал:
Они так переживали в Центральном комитете. Они отчаянно хватались за любую альтернативу, любой вариант. Они понимали, что с ними покончено, и были готовы работать с кем угодно, сотрудничать с кем угодно, все годилось, лишь бы остаться во власти… Они хотели остаться во власти любой ценой и все-таки были слишком консервативны, и любая инициатива тонула в их отсталости, в их бюрократии. Они ничего не могли сделать как следует. Эти выпуски «Континента России» попросту пылились на полках.
Интереснее оказались две книги, опубликованные Дугиным годом ранее. Тираж их был неожиданно большим – юо ооо экземпляров, по его словам. В первую вошли статьи под общим названием «Пути Абсолюта», посвященные традиционалистским теориям Юлиуса Эволы, который собирался строить авторитарное государство на основе «духовной аристократии» – элиты, способной руководить и обладающей духовным авторитетом. Вторая книга, «Метафизика Благой вести», помещала традиционализм Генона и Эволы в контекст православного христианства. Дугин призывал к возрождению средневековой византийской социальной иерархии во главе с кастами священнослужителей и воинов, мечтал о «симфонии» Церкви и государства, которая станет «синтезом и вершиной адекватного сочетания жреческого и воинского начал». Россия, писал Дугин, наследница Византийской империи, Константинополя, который «явил собой уникальный синтез Царства Божия и земного царства, став тем провиденциальным тысячелетним царством, в котором реализовались эсхатологические пророчества»[300]. Обе книги сильно отдавали эзотерикой, оккультной нумерологией и весьма тенденциозной ученостью. И обе книги, как и брошюра Кургиняна, обращались к русской философии столетней давности, к рубежу веков, когда философия, оккультизм, эстетика и поэзия без зазора сливались в трудах величайших русских мыслителей.
Сам Дугин так видит историю того периода: «Общество теряло ориентацию. Все чувствовали необходимость перемен, но это ощущение было смутным, и никто не знал, в каком направлении их ждать»[301]. Оккультные движения, спиритуализм, новая метафизика, теории заговора, антисемитизм, национализм, теософия – всему находилось место в новом «духе времени». В XX веке Россия успешно продемонстрировала способность до крайности увлекаться идеологией, вновь широко распахнулась дверь для новых приманок.
На эти две книги стоит обратить внимание также и по другой причине: по словам Дугина, выручка от продажи огромного тиража (как удалось продать столько экземпляров – это он и сам затрудняется объяснить) позволила ему совершить несколько весьма любопытных поездок в Западную Европу с 1990 по 1992 год встретиться с крайне правыми активистами и мыслителями, чьи идеи он импортировал в Россию. Таким образом, он сделался, по словам Эдуарда Лимонова, «Кириллом и Мефодием фашизма». В ту пору поездки в Европу все еще были не по карману большинству населения, не говоря уж о статусе диссидента и трудностях с получением загранпаспорта.
Действовал ли Дугин самостоятельно, одинокий интеллектуал-прожектер, или же пользовался незримым покровительством – вопрос занятный, но, в конце концов, необязательный. Так или иначе, он привез из Европы идеи крайне правых, в том числе понятие геополитики, и в следующие два десятилетия эти идеи совершат переворот в реальной политике России. Возможно, поначалу это был проект одинокого романтика. Но более вероятным представляется, что в этом приняли участие те же государственные лица, в отношении которых точно установлено, что тогда же они спонсировали идеологические эксперименты правого крыла.
Знакомые проявляют уклончивость, когда разговор заходит о заграничных поездках Дугина. Сергей Жигалкин, опубликовавший большую часть книг Евгения Головина, в подробностях знакомый с этим сегментом издательского бизнеса (то есть эзотерическим мистицизмом), сомневается, мог ли Дугин столько заработать на продаже своих книг. Но Дугин в интервью 2005 года уверенно заявил мне:
Тогда книжки, которые сейчас издаются одна-две тысячи экземпляров, тогда мы сто тысяч сделали Майринка Толема». Тогда был бум. Рабочие покупали, зачем им этот Майринк, непонятно. Мы заработали денег… и поехали в Париж.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК