Пляски на костях
Канувший в небытие Советский Союз задним числом кажется тусклой, затхлой страной идеологического конформизма и жесткого однообразия. В основном эта картина соответствует действительности, однако в 1960-х под гладкой и скучной поверхностью забурлила мощная и дерзкая культурная жизнь. Появилось все: эксперименты в литературе, джаз, политическая оппозиция, нужно было только знать, где искать. По соседству с квартирой, где жил Лев Гумилев, на ленинградском овощном рынке рядом с метро «Владимирская», из-под полы продавали записи джаза на использованных рентгеновских снимках, остроумно именуемые «плясками на костях».
Шестидесятые принесли немало перемен в личную жизнь Гумилева: в 1966 году умерла Ахматова. Последние пять лет ее жизни они не общались, и сына время от времени терзали приступы вины, но с ее уходом из его жизни исчезло сильное влияние, и о зависимости Гумилева от матери даже в столь зрелом возрасте, «одержимости» ею, как выражалась Герштейн, свидетельствует тот факт, что женился он только после ее смерти. С будущей женой, Натальей Симоновской, он познакомился в 1965 году в гостях у друзей. Она вспоминала, что он произвел на нее впечатление «большого ребенка»: «Немного коротковатые брюки, манжеты, торчащие из рукавов». Тем не менее он вел себя «галантно». Симоновская была художницей. В 1966 году они поженились, а 15 июня 1967-го она переехала в комнату Гумилева в коммуналке, получив от мужа открытку в типичном для него стиле: «Кончаю корректуру «Древних тюрок». Жду в назначенный срок. Уже вымыл пол»[227]. Детей у них не было, однако Гумилев, по словам жены, «считал, что книги – это его дети»[228].
С того откровения, посетившего его в Беломоро-Балтийском лагере, идея «пассионарности» никогда не покидала его. Неустанно, десятилетиями Лев Гумилев разъяснял всем готовым слушать свое открытие, рассуждал о том, как биологический инстинкт толкает людей на иррациональные поступки, говорил о комплементарности, к идее которой он пришел, наблюдая потребность заключенных объединяться в небольшие сплоченные группы. Преподавая в Ленинграде в 1960-х, он развивал эту идею, опираясь также на любопытное наблюдение, сделанное в 1909 году одним российским биологом: огромный рой саранчи, летевшей над Красным морем из Абиссинии в сторону Аравийского полуострова, целиком утопился в море. Гумилев сравнивал с этим коллективным самоубийством саранчи поход Александра Македонского: какая сила подняла подобную массу насекомых и понесла ее за море, «причем не по закону Дарвина – ради размножения, ради сохранения вида, – но на смерть»?
Теории Гумилева в лучшем случае были неортодоксальными, в худшем – переступали границу эксцентричности. «Пассионарность» в его трудах – это количественно измеряемая величина интеллектуальной и идеологической энергии, которой данный народ располагает в данный момент времени. Он верил, что можно подсчитать эту величину, свести ее к убедительным уравнениям, представить на графике. Он даже придумал символ для этой переменной: Pik.
В 1965 году Гумилев прочел книгу великого российского биолога Владимира Вернадского (отца Георгия Вернадского)
«Химическое строение биосферы Земли и ее окружения». Вернадский еще в 1908 году выдвигал идею, что та сила, которая вызывает фотосинтез и рост растений, через систему пищеварения передается и людям. Он твердо верил, что поведение и растений, и животных определяется космической энергией, и эта энергия влияет даже на людей. Гумилев, в максималистских традициях русской философии XIX века, попытался доказать теорию Вернадского и связать моменты максимальной активности человечества со вспышками солнечного или космического излучения. Увлекшись новой идеей, летом 1967-го и 1968-го он все выходные проводил в Институте медицинской радиологии в Обнинске, у Николая Тимофеева-Ресовского, самого, пожалуй, знаменитого генетика Советского Союза. Двое выдающихся ученых мужей планировали написать совместную статью о пассионарности.
Однако зародившееся сотрудничество достаточно предсказуемо оборвалось, когда Тимофеев-Ресовский вслушался в амбициозную и не слишком строгую аргументацию своего собеседника. По словам жены Гумилева Натальи, «по мнению генетика, нация должна быть определяема через общественные отношения, и Н. В. Тимофеев-Ресовский не мог до конца согласиться с концепцией пассионарности и природной определенности этого феномена»[229]. Произошла ссора, старик Тимофеев-Ресовский обозвал Гумилева «сумасшедшим параноиком».
В итоге Лев Гумилев опубликовал статью только под своим именем в 1970 году в журнале «Природа». В ней он описывал «этнос» (нацию или этническую группу) в качестве основного элемента мировой истории: он полагал, что сама универсальность этого явления, то есть национальной или этнической самоидентификации, говорит о его глубоких корнях. «Это свойство вида Homo sapiens – группироваться так, чтобы можно было противопоставить себя и «своих» всему остальному миру», – утверждал он[230]. В этой статье впервые была сформулирована теория, которой Лев Гумилев посвятит последние четверть века своей жизни, – теория этногенеза.
Сам термин «этнос» вошел в советскую антропологию в конце 1960-х, а споры о том, кто его (вос)создал и ввел в оборот, не стихают и поныне. Это греческое слово заново открыл в начале XX века русский антрополог-эмигрант Сергей Широкогонов, но в ортодоксально-марксистский ученый мир оно проникло не ранее 1966 года, когда словцо подхватил Юлиан Бромлей, возглавивший в тот момент Институт этнографии АН СССР. Впоследствии Гумилев обвинит Бромлея в плагиате: ведь Лев Николаевич и правда использовал термин «этнос» раньше Бромлея, он 117 раз повторяет его в «Открытии Хазарин», опубликованном в 1965 году, за год до того, как Бромлей взялся популяризовать это понятие. Всерьез теорией этногенеза Бромлей занялся уже после публикации в «Природе» статьи Гумилева – академик раскритиковал эту работу[231]. Само назначение Бромлея главой Института этнографии знаменовало начало ожесточенной вражды в научном мире, которая на протяжении двух десятилетий будет сказываться на академической карьере Гумилева. Спор о природе этноса и национализма отражает стремительное нарастание межэтнических конфликтов в СССР – той самой проблемы, которая четверть века спустя разорвет страну на куски. Задним числом ни та ни другая сторона в этом споре не может сколько-нибудь убедительно доказать, будто ей удалось точно предсказать эту катастрофу или предложить надежный способ ее избежать. Тем не менее теории Гумилева, представляющие национализм как первичную и перманентную силу, ныне считаются гораздо более пророческими, чем позиция Бромлея, следовавшего ортодоксальному советскому пониманию национализма как «социально-экономического явления», которое будет устранено благодаря прогрессу. Этого не произошло.
На должность главы Института этнографии Бромлей пришел со стороны, и это предполагало, что он, как большинство членов Академии наук, «оправдает» свое назначение, выкинув на помойку старые догмы и заменив их чем-то новым собственного изготовления. Теория этносов как нельзя лучше для этого подходила, сам термин отражал намерение советской академической науки отныне всерьез относиться к этнической и национальной самоидентификации, – иными словами, это было признанием того факта, что спустя полвека после официального устранения классовых различий (что, согласно марксистско-ленинской теории, должно было уничтожить и национальные противоречия) нации так никуда и не делись.
В свое время большевики вполне сознавали этническое многообразие Советского Союза, они даже составили каталог, в который вошли языки более двухсот народов, населявших страну, и тем не менее они пребывали в убеждении, что национальные и этнические деления – это лишь этап исторического прогресса человечества, пережиток племенной и феодальной стадии развития, проявление классовых конфликтов и экономических взаимоотношений. Разнообразие национальностей в СССР связывалось со стремлением ускорить ход истории: пусть нации быстрее формируются – тем скорее они растворятся в неизбежном движении человечества к коммунизму. В сталинской Конституции 1936 года этнические группы классифицировались согласно их уровню исторического развития, численности, языку и территории. Первым этапом исторического развития считалось племя, вторым – народ, третьим – нация. Статус «нации» получили пятнадцать народов СССР, пятнадцать «титульных наций» – узбеки, казахи, украинцы и т. д., – по которым названы союзные республики, формально сохраняющие право выхода из Союза. Те, кто приобретали статус автономии внутри союзной республики, татары, чеченцы, ингуши и т. д., получали и статус пониже, «народ», хотя потенциально могли дорасти до нации.
Довольно причудливая политика – искусственно укреплять именно то, с чем государство собиралось в принципе бороться. Распад Советского Союза – прямое свидетельство чудовищного промаха Сталина. Уже в 1960-е годы советские социальные науки впервые столкнулись с обескураживающей реальностью: нации упорно отказывались растворяться, и «культурные войны» внутри советской интеллигенции между либералами, с одной стороны, и националистами – с другой, оказались лишь одним из симптомов более глобальной проблемы. Анатолий Анохин вспоминал:
Официальная идеология ориентирована на достижение социальной однородности общества, единой советской общности согласно марксистско-ленинской идеологии, согласно тем положениям, которые формулировал идеологический отдел ЦК партии. Различия должны постепенно сглаживаться, а на самом деле эти различия, они подспудно находились, но они как бы не замечались, нивелировались. Это было одной из причин, действительно, распада Советского Союза[232].
Сам термин «этнос», и в устах Бромлея, и в устах Гумилева, выводил этнографию из узких рамок социалистической ортодоксии. «Этнос», соперничая с прочно укоренившимися в официальной метафизике терминами «нация» и «класс», сигнализировал о потребности в новом словаре, о том, что рассматриваемый предмет – этническое разнообразие – остался неохваченным ортодоксальным марксизмом. «Этнос» – понятие одновременно и старое, и в чем-то новое.
Под руководством Бромлея этнография превратилась в изучение не этнического аспекта общества, но отдельных обществ, понимаемых как этносы, – небольшой, но значимый перенос, предполагавший, таким образом, большую устойчивость этноса, чем изначально допускалось марксистской теорией. Тем не менее от столь опасных логических выводов из своих нововведений Бромлей воздержался: подчеркивая важную роль этнических групп, он никогда не заговаривал о возможности национальных проблем в СССР. Напротив, в 1982 году он написал весьма типичный для него (и, с учетом последовавших событий, весьма недальновидный) пассаж:
Как показывает в целом опыт многонационального Советского Союза, других стран, входящих в социалистическое содружество, социализм, ликвидируя социально-классовые предпосылки эксплуатации одной нации другой, устраняет основу межнациональных антагонизмов, стимулирует сближение наций[233].
Признавая, что нации оказались более устойчивыми, чем предвидела социалистическая теория, Бромлей в то же время занимал умеренную позицию, рассматривая этносы как «этносоциальные единицы»[234], которые могут меняться и со временем ассимилироваться, когда исчезнут те классовые противоречия, коими подпитывается этническая вражда. Просто это произойдет не так быстро, как первоначально определяла сталинская догма.
Гумилев же отстаивал крайнюю позицию: этносы – реальные, прочные цельности, подобные организму – с собственным автономным существованием и жизненным циклом. Это утверждение напрочь расходится с ортодоксальным марксизмом, и сам факт, что Гумилеву позволили распространять это еретическое учение, свидетельствует об определенном плюрализме в тогдашней советской системе. Гумилев также не считал нацию постоянной величиной – история полна примеров рождения и гибели наций, – но смерть нации происходит не из-за того, что национальное исчезает в силу социального прогресса и постоянного просвещения, как полагал марксизм. Гумилев рассматривал сотворение и исчезновение этносов как неотъемлемую часть жизненного цикла народов, как проявление инстинкта существовать, размножаться и распространяться, а затем стареть и умирать.
Опираясь на теории, составленные еще в лагере, Гумилев доказывал: существование этносов – явление не столько социальное, сколько биологическое, замешенное на инстинкте, независимое от воли и сознания и неотменимое, которое невозможно устранить и которое само собой не растворится. Он считал, что универсальная тенденция отличать один этнос от другого обусловлена биологической способностью человека с ранних лет приобретать «стереотипы поведения». Вне этноса нет ни одного человека на земле, утверждал Гумилев, и каждый на вопрос «Кто ты?» ответит: «русский», «француз», «перс», «масаи» и т. д., не задумавшись ни на минуту[235].
И все же он склонялся к мысли, что национальность предопределена биологически, наследственностью, а это в условиях СССР (да и повсюду, честно говоря) было серьезным раздражителем, поскольку напоминало о нацизме. Подобные упреки в адрес Гумилева нельзя признать справедливыми: он считал биологически обусловленной склонность различать этнические идентичности, но саму идентичность, по его мнению, человек в раннем детстве усваивал в общении с окружающей средой, прежде всего от родителей.
В других областях социальных наук когнитивная революция оперировала примерно теми же аргументами, которые Гумилев пустил в ход в 1970-е годы: человеческое поведение оказалось в значительной степени врожденным и бессознательным, отнюдь не таким свободным и рациональным, как прежде думали.
Хотя Гумилев в ту пору не достиг высоких академических званий, его статус в кругах интеллигенции делал все его работы заметными, и советский академический мир не мог оставить подобный вызов без ответа. Институт этнографии обратил внимание на «мятеж Гумилева», и в следующем номере «Природы» Бромлей опубликовал опровержение. Он отверг концепцию стереотипов, заявив, что они вовсе не так глубоко укореняются в людях, как это представлялось Гумилеву. Культура – продукт окружающей среды, а потому подвержена изменениям: «…устойчивые психические стереотипы отнюдь не являются имманентным свойством человеческого мозга: они сами – продукт определенных внешних условий, прежде всего общественно-исторических… в чистом виде этнос-ядро никогда не существует. Он непременно имеет свою «оболочку» в виде среды, которую составляют как социальные, так и природные факторы»[236].
Сергей Чешко, этнограф и коллега Бромлея по советской Академии наук, которого я разыскал в Москве, подытожил оба подхода: «Бромлей считал этнос набором признаков, которые могут меняться, а не сущностью. Характеристики могут меняться… Гумилев полагал, что человечество состоит из «пород» и каждый этнос обладает особой сущностью». Вскоре Гумилев подвергся нападкам и других ученых, в результате столкновения с Бромлеем его отлучили от основных академических журналов.
Впрочем, для такого остракизма у главных журналов появился и другой, более мрачный повод: общение с диссидентами-националистами из ВООПИиК ввело Гумилева в весьма оживленный круг интеллектуалов, но вместе с тем породило слухи о его склонности к антисемитизму и расизму – старинным, еще со времен погромов царского времени, жупелам России. Националистическая среда не только обсуждала спорные моменты истории, но и собирала всякого рода теории заговора, расистскую демагогию – они-то и стали тем клеем, что удерживал воедино весьма разнородное движение ниспровергателей.
«Русская партия» внутри советской элиты крепла и преисполнялась уверенности в себе. ВООПИиК привлекало не только интеллектуалов, но и сторонников среди функционеров КПСС высокого уровня, с одной стороны, и известных диссидентов – с другой. Националисты получали уже заметные посты в области СМИ и пропаганды: в 1969 году писатель Валерий Ганичев, радикальный националист, занял должность директора издательства «Молодая гвардия» и поручил Семанову издание самой престижной книжной серии «Жизнь замечательных людей»[237]. Националисты объединялись в довольно рыхлую по структуре, но скрепленную идеологией группу, которая все более отчуждалась от ориентирующихся на Запад либералов в среде интеллигенции и во власти. Играя на традиционных предрассудках, националисты демонизировали своих оппонентов, и культурные войны становились беспощадными, тотальными.
Лев Гумилев, меченный шрамами прежних академических боев, оказался неожиданно в странном союзе с серьезным антисемитским крылом националистского движения. Его антипатия к евреям с годами росла; антисемитские высказывания звучали из его уст и раньше, но многие друзья его юности, в том числе Герштейн и Мандельштам, были евреями и считали подобные реплики (по большей части) безобидными. Похоже, травма, нанесенная лагерями (где его и без того непростой характер сделался вовсе невыносимым), конфликт с окружением матери и постоянное общение с рьяными антисемитами способствовали укреплению этого предрассудка. В своих мемуарах Герштейн называет Гумилева поздней его поры однозначно антисемитом. В глазах многих и книга, написанная Гумилевым в 1965 году о хазарах – племени, которое с VII по X век обитало в прикаспийском регионе и обратилось в иудаизм, – выглядела слабо завуалированной антисемитской пропагандой: хазары именовались «химерой», то есть паразитическим этносом. Да и репутация тех, с кем Гумилев теперь общался, с точки зрения академических кругов отрицательно отражалась на нем самом.
В 1971 году Гумилев познакомился с Сергеем Мельником, постоянным участником заседаний ВООПИиК в Москве. Мельник рассказал Льву о подпольном журнале «Вече», где публиковались маргинальные статьи антисемитского толка. Создатель этого печатного органа диссидент Владимир Осипов только что отбыл семилетний срок в мордовских лагерях, поселился в Александрове и начал издавать свой журнал на печатных машинках и мимеографе[238]. В Александрове, прозванном «городом без фраеров» («фраером» на уголовном жаргоне именуется человек, чуждый криминальному миру), часто селились бывшие заключенные, поскольку этот небольшой город находится как раз за пределами стокилометровой зоны вокруг Москвы, куда «политических» после освобождения не допускали.
В первом же номере «Вече» была опубликована статья на любимую националистами тему: о разрушении исторических памятников Москвы. Статья под заголовком «Судьба русской столицы» описывала урон, нанесенный новыми советскими монструозными проектами, такими как Новый Арбат (проспект Калинина). Эта улица в середине 1960-х прорезала исторический квартал, и на месте старых зданий вырос ряд уродливых небоскребов. Виновных в разрушении исторического наследия России долго искать не пришлось, статья называла поименно архитекторов, большинство – с еврейскими фамилиями. Действительно, архитектура оставалась одной из сужавшегося круга профессий, от которых евреев не отлучили национальными квотами, так что в этой сфере их число оказалось непропорционально велико. Однако полная чушь – винить архитекторов в принятии таких решений: снос зданий совершался по приказу местных партийных комитетов или начальников более высокого уровня, почти сплошь русских.
Осипов нередко останавливался в Москве в квартире жены Гумилева и опубликовал в «Вече» его статью о теории пассионарности. Общались они вплоть до 1974 года, когда, по словам Осипова, чрезвычайно громкий общественный скандал поглотил в том числе и «Вече»: в феврале того года Осипов сделал заявление (и его повторило радио «Свободная Европа», мюнхенская радиостанция, содержавшаяся на средства правительства США), что Мельник состоит на службе в КГБ. Мельник категорически все отрицал. И если до той поры КГБ закрывал глаза на деятельность Осипова, то теперь ему пришлось вмешаться. В апреле того же года глава КГБ Юрий Андропов распорядился возбудить против «Вече» уголовное дело как против «антисоветского» издания. Вскоре журнал закрылся, а год спустя Осипов получил новый срок и отправился на восемь лет в лагерь. Общение с Мельником и Осиповым могло послужить дополнительной причиной (помимо ссоры с академическим истеблишментом), по которой перед Гумилевым закрылись «толстые журналы» и публичные площадки.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК