Ученая пава

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Известен рассказ, хотя немного обижающий поляков, но такой остроумный, что его хочется привести ради литературного удовольствия. Нуждаясь в деньгах, один шляхтич принес закладчику кунтуш:

— Прими, па?не, кунтуш до заклада.

Тот рассмотрел внимательно и возвращает назад:

— Ce, па?не, не кунтуш!.. Се есть тряпка!..

Дворянин побледнел:

— Як тряпка??!!.. Се есть кунтуш звычайный пана Косцюшко!..

Тот, однако, отказался принять вещь знаменитую исторически, но не представляющую ценности сейчас.

Этого «па?на Косцюшко» нельзя не вспомнить, читая в «Речи» длиннейший фельетон «нашего знаменитого», «нашего почитаемого» профессора-юриста г. Петражицкого. Какой тон! Какое великолепие! Какое поистине епископское самоуничижение сквозь ризы, власть и всеобщие поклоны вокруг. Совсем «servus servorum Dei»[118], нижайший и слабейший в сонме ученых авторитетов.

«Я не имею в виду, — кланяется и смиренствует Петражицкий, — я не имею в виду сообщать свои соображения, опровергающие легенду о существовании в еврейской религии предписания (?!! — В. Р.) применения христианской крови или, сказать точнее, — о существовании в еврейском сакральном праве нормы, требующей применения христианской крови. Эта легенда уже давно проверена наукою и опровергнута в форме, не могущей возбуждать и не возбуждающей никаких сомнений в научной сфере. В науке и для науки такого вопроса теперь не существует; а сама легенда имеет только психологический интерес в качестве своеобразного явления в невежественных и некультурных народных массах, наряду с разными другими сродными, отчасти еще более нелепыми и фантастическими, массовыми легендами и суевериями. К тому же, в связи с знаменитым делом Бейлиса, получившим характер всемирного, крайне компрометирующего скандала, высказалось столько авторитетных и компетентных представителей светской и богословской науки, историков, филологов, теологов и они так согласно и решительно подтверждают указанное положение дела в науке и необоснованность и нелепость подлежащей легенды, что мой (слушайте! слушайте! — В. Р.) весьма скромный по сравнению с этим научный авторитет является quantit? n?gligeable и к столь огромному научному весу и авторитету не мог бы ничего прибавить. Нельзя только, в связи с этим, не обратить внимания на своеобразную комбинацию, состоящую в том, что для решения подлежащего, в науке давно решенного вопроса, для его перерешения предполагается спрашивать о личном мнении какого-то науке неизвестного и в ней некомпетентного литовского ксендза, Пранайтиса, выступающего в тем более сомнительной роли, что он объявляет оппозицию и войну не только науке и ее авторитету, но и авторитету католической церкви, в качестве члена которой выступает, — к прискорбию других, более достойных и просвещенных ее членов».

«Если стать применять в процессах под именем «экспертизы» такие средства перерешения решенных научных вопросов, то можно легко инсценировать всевозможнейшие нелепые и фантастические процессы. Если же под именем «свидетельских показаний» допускаются перерешения решенных научных вопросов со стороны людей, никакого отношения ни к делу, в качестве свидетелей в подлежащем смысле слова, ни к науке не имеющих, то во что же превратится уголовная юстиция! Даже и в эпоху средневекового мрака, когда были возможны и естественны такие процессы, все-таки такие явления «экспертизы» и «свидетельских показаний» были бы сочтены чем-то странным и недопустимым».

«Итак, я не считаю уместным пересматривать упомянутый, давно решенный наукою вопрос»...

Так, раскланиваясь Набокову и Гессену и всей кадетской партии, пишет знаменитый цивилист. Какой величественный слог. Какое изумительное течение профессорской речи. Главное, какой тон. Между тем все это великолепие только глупо. Глупо даже для ученика пятого класса гимназии. «В науке давно решено» и «давно проверено наукою», но что? она может «проверить», когда дело идет о неисследимой индивидуальности человеческой в сфере религиозных исканий, догадок, опытов и иногда тайных традиций, которые у евреев есть потому уже, что у них есть тайная и до сих пор вполне не разгаданная «кабала». Это все равно как если бы я о Петражицком начал «по Аристотелю» доказывать, что он никогда в жизни не был пьян, или если бы Петражицкий начал «по Бэкону Веруламскому» доказывать, что я никогда не пойду по улице на четвереньках. Да я назло его «логике» непременно пойду. Да разве наши футуристы не доказывают собою неприменимость каких-либо «научных предвидений» в сфере индивидуальности. Подобает человеку ходить с двумя бакенбардами: 1) по природе, 2) по логике, 3) по эстетике, 4) по желанию всем или хоть кому-нибудь нравиться: но они начали выбривать одну бакенбарду и оставлять другую. — А преступления? А изнасилования малолетних? «Никакою логикою не объяснишь» и «ни в какую историю не вписуемо».

«Авторитетные богословы признали»... Кто? Да католическая и православная церкви канонизировали «умученных жидами», и Петражицкий здесь просто лжет. Удивительно для ученого, — и даже «недопустимо, невероятно», чтобы ученый такого авторитета солгал, как мальчишка; но это именно случилось с самим Петражицким, и это уже одно доказывает ему самому, как «мир частного и индивидуального» неисследим, недоказуем и непредвидим.

Ученому невозможно солгать (явно, грубо).

Но Петражицкий лжет.

Следовательно...

Вот в том и дело, что никакого «следовательно» не выходит. «Следовало» бы, что «Петражицкий — не учен», но он явно учен. Стоят просто факты рядом, — и такова жизнь. «Такова» она не всегда, но часто или иногда.

Разве «возможно и вероятно», чтобы живых людей жгли на костре живые люди и смотрели на это спокойно, сидя в креслах? «Невозможно»...

A — было, и таковое «было» называется auto-da-fe. Петражицкий сказал, что это «мрак невежества»: но неужели время Анзельма Кентерберийского, Дунса-Скота, Оккама, время построения великих готических соборов, великих пап — было временем «дикости, невежества и мрака»? Так позволительно думать повару от Кюба, но плох тот министр просвещения, который за одну подобную фразу, приличную портному, а не профессору, не предложил бы завтра же профессору подать в отставку «по полной неспособности ясно что-нибудь знать и, значит, чему-нибудь научить». О, г. Петражицкий, конечно, не таков. Он именно «расписался» со своим «кунтушем пана Косцюшко»: он вообразил, что русские до того глупы, что Петербург до того непросвещенный город, что его дикие и мальчишеские строки будут все равно «прочитаны с удовольствием», так как кто же будет судить «такое светило науки». Но против «науки» его никто и не идет. Судят здравым смыслом; судят тактом скромности, к которой обязаны и профессора. Судят «общечеловеческой порядочностью», к коей врожден у всего человечества инстинкт, и очень грустно, что вот не впервые уже нам, русским, и здесь, в Петербурге, приходится видеть зрелище профессора и иногда «светила науки», вышедшего на улицу, в печать, в газету в какой-то «адамовой простоте» по части общепризнанного и публично-вежливого. Потому что Петражицкий без повода и вызова оскорбляет священника Пранайтиса, профессора Сикорского и еще длинный ряд лиц, бытие этого ритуала утверждающих.

А все «кунтуш» напортил. «Звычайный кунтуш пана Косцюшко...» Говорят, нет «национальной науки». По крайней мере «польская наука» всегда имеет павлиний хвост и интересна часто только с хвоста, а не с головы.