Глава 4. Безвременье

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4.

Безвременье

— У кого поднимется рука на красоту? Разве люди могут обидеть дитя, растоптать цветок оскорбить женщину?

— И дитя, и цветок, и женщину?

И. Ефремов

— …мы все проклятые. От проклятья-то не уйдешь, как вы понять не можете, это же всякий знает.

А. и Б. Стругацкие

До сих пор мы рассматривали произведения, посвященные будущему. Коммунизм «Мотылька и свечи», тайный фашизм «Доверия», гибель человечества в «Первом дне спасения» — это лишь варианты, более или менее правдоподобные. Статическое описание общества неисторично, а потому абстрактно. Правда, экстраполируя, пусть даже и произвольно, современные тенденции в будущее, мы, по крайней мере, видим, чего бояться и на что надеяться… Но сколь убедительными ни казались бы результаты подобных мысленных экспериментов, их легко обесценить. Достаточно обвинить автора в несистемном подходе: откуда он взял, что рассматриваемые им факторы будут преобладать? Почему не противоположные? А разум человечества, его добрая воля? Такие рассуждения успокаивают, и фашизм «Доверия» становится моделью. Точной, самосогласованной, но не имеющей к нам прямого отношения.

Вот почему главной задачей литературы является исследование современности. Только оно способно стать фундаментом футурологических концепций, превратить их из произвольной игры умов в прогнозы, которые нельзя ни замолчать, ни опровергнуть.

О нашем времени повесть Вячеслава Рыбакова «Дерни за веревочку» и роман «Очаг на башне».

Произведения эти трудно сопоставимы, потому что роман написан более умелым и опытным автором. Почти начисто исчезли в нем недостатки, свойственные ранним книгам В. Рыбакова. Нет ни бессодержательных первых глав, ни чужеродных эпилогов, вроде совершенно неуместного в реалистическом повествовании выступления делегата Земного Восточно-Азиатского Исторического Центра на II конгрессе хроновариантистов, которым заканчивается «Дерни за веревочку».

Тем не менее, две книги, разные по жанру, объему, уровню литературного мастерства, оказывают почти одинаковое психологическое воздействие. Вот почему я буду рассматривать роман «Очаг на башне» и повесть «Дерни за веревочку» совместно.

Я говорил уже, что главной заслугой Вячеслава Рыбакова считаю честное и беспощадное изображение реальности восьмидесятых годов. Портрет мира — это всегда триптих: общество, отношения, люди. Глава «Безвременье» посвящена обществу.

Законы общественного развития столь же точны и незыблемы, как и законы природы. Любая физическая система стремится прийти в состояние с минимальной собственной энергией. Так же ведет себя система социальная. Каждый шаг к нормальной организации общества, к человечности и любви требует огромных усилий. А обратное движение осуществляется само собой.

Мы говорили уже о ростках фашизма в таком благополучном на первый взгляд обществе «Доверия». Теперь речь пойдет о фашизации нашего мира.

Я прошу понимать меня буквально. Я знаю, сколь опасна терминологическая путаница и злоупотребление понятиями. Слово «фашизация» употребляется в данной статье в своем обычном значении.

Впервые вопрос о социальной опоре фашизма и его характерных особенностях — мнимо революционной теории и террористической практике — был поставлен в июне 1923 года в докладе Клары Цеткин на третьем пленуме ИККИ. Но даже спустя десятилетие не было выработано марксистского определения этого социального явления. К очень узкому пониманию термина «фашизм» приводила формулировка И. В. Сталина: «Фашизм у власти есть открытая террористическая диктатура наиболее реакционных, наиболее шовинистических, наиболее империалистических элементов финансового капитала». Несколько расширил трактовку этого понятия Седьмой Конгресс Коминтерна: «Наряду с интересами реакционнейших групп монополистического капитала, фашизм также представляет интересы реакционных помещичьих кругов, военной или монархической верхушки, а в отдельных случаях — даже купечества». Конгресс подчеркнул также, что сердцевину фашистской идеологии составляет воинствующий национализм, шовинизм и расизм, что эта идеология способна влиять на широкие массы трудящихся, превращая их в свое слепое и послушное оружие. Коммунисты-ИККовцы понимали, что фашизм — сочетание средневековой реакции, шовинизма и человеконенавистничества — явление не случайное. Подчеркивалась опасность фашистского тезиса о «примате государства». Указывалось (Георгием Димитровым) на необходимость идеологической борьбы с фашизмом.

С того времени прошло более пятидесяти лет. Германский фашизм был разгромлен. А ставший привычным на страницах газет термин «фашизм» приобрел какое-то странное, не страшное содержание. Но само явление не исчезло.

Я упоминал уже главное, неотъемлемое свойство любых фашистских режимов — тотальность идеологии. Чтобы ни критики, ни сомнений, ни изучения! (Совсем как в средние века: «…воспрещаем… всем мирянам открыто и тайно рассуждать и спорить о Святом Писании, особенно в вопросах сомнительных и необъяснимых, а также читать, учить и объяснять Писание за исключением тех, кто имеет аттестат от университетов». Указ от 25 сентября 1550 года о преследовании еретиков в Нидерландах.)

Тотальная идеология неизбежно приводит к жесткой цензуре печати и последующему запрещению и уничтожению книг.

Другим принципиальным свойством фашизма является «примат государства», то есть безусловное подчинение личности системе управления. Более того, подчинение должно выглядеть добровольным и охотным.

«Примат государства» естественным образом порождает шовинизм и национализм.

Экономически фашизм неразрывно связан с огосударствлением экономики. Характерно, что в условиях формально общественной, а фактически государственной, экономики тотальная политическая власть сама по себе становится крупной экономической силой. Обобществление может быть и социалистическим, и государственно-монополистическим. Неизвестно только, могут ли в определенных условиях эти формы переходить друг в друга? Ведь разница между двумя способами производства лишь в том, кто получает прибавочный продукт — весь народ или выделенный класс.

Итак, фашизм — это государственно-монополистическая экономика при тотальной идеологической системе. И еще — определенная социальная психология.

Мы часто упускаем из виду, что фашизация Германии была связана не только с идеями государственного регулирования производства, не только со страхом буржуазии перед революционным движением, но и с недовольством трудящихся масс, с их желанием найти выход из экономического, политического, идеологического кризиса, в котором оказалась Веймарская республика. И не только промышленники и генералы требовали твердой власти и порядка. Средние слои тоже требовали.

Три линии фашизации — социально-психологическая, идеологическая и экономическая — развиваются совместно, и трудно сказать, где раньше была построена фашистская система — в общественном бытие или общественном сознании.

Рассматривая и анализируя общественные отношения восьмидесятых годов, Вячеслав Рыбаков показывает, что социально-психологические явления фашизации уже начали проявляться в нашей стране.

«— Гляди, ревет, — бросил один из темных другому. — Несолидно, — и он вдруг легко хлестнул Юрика ребром ладони снизу по носу.

Нос врезался в глаза, в переносье что-то взорвалось, Юрик, ослепнув от боли, хрюкнул, кинул голову назад. Хлынули слезы.

— Студент? — спросили его дружелюбно. Голос еле донесся сквозь гул испуганно бурлившей крови.

— Д-да… — всхлипнул Юрик, растирая кулаком глаза. Тогда один из мучителей взял его правую руку и ловко отогнул указательный палец чуть дальше положенного природой предела. Юрик дернулся.

— Рыпнешься — отломаю, писать будет нечем, — предупредил тот».

Всего лишь хулиганы? Но парни из штурмовых отрядов были именно хулиганами, и первые фашистские мятежи назывались «пивными путчами», и никому до них не было дела. В. Рыбаков называет вещи своими именами: «Фашисты по молодости лет не знали, как поступить. Это были неопытные фашисты».

Что ж, опыт — дело наживное.

Может показаться, что социально-психологические корни фашизма наименее опасны. Действительно, ведь общественное бытие определяет общественное сознание, а не наоборот. Но, как указывает Фридрих Энгельс: «В том обстоятельстве, что эти объекты находятся во взаимной связи, уже заключается то, что они воздействуют друг на друга, и это их взаимное воздействие… и есть именно движение».

Но дело уже не в этом. Слишком незначительной может оказаться разница между базисами. И слишком много тревожных явлений наблюдаем мы в сфере идеологии. Так, средневековый по сути своей, Индекс запрещенных книг существует и сегодня. В затхлой атмосфере последних десятилетий марксизм-ленинизм все больше приобретает черты застывшей идеологии, а не революционного учения пролетариата. Формальный характер преподавания общественных наук признан уже с трибуны Съезда. А ведь такой формализм — явление неслучайное. Как не случайны коррупция, взяточничество, самоуспокоенность, «бурные аплодисменты, переходящие в овацию», — все негативные явления семидесятых годов, о которых столько говорилось в последнее время.

Эгоизм, властолюбие, стремление унизить того, кто послабее, таится в каждом человеке. Это — наследие тысячелетий животного существования, глубинные инстинкты, не признающие ничего, кроме «хочу». Сознательно цивилизованный человек не может даже помыслить о той бездне зла, которую он заключает в себе.

«Любой разум — технологический ли, или руссоистский, или даже геронический — в процессе эволюции первого порядка проходит путь от состояния максимального разъединения (дикость, взаимная озлобленность, убогость эмоций, недоверие) к состоянию максимально возможного при сохранении индивидуальностей объединения (дружелюбие, высокая культура отношений, альтруизм, пренебрежение достижимым). Этот процесс управляется законами биологическими, биосоциальными и специфически социальными»[13].

Но состояние дикости живет в глубине памяти. А поскольку каждый индивидуум в своем развитии повторяет развитие человечества (закон Богданова[14]), каждый проходит через период беспредельного эгоизма и жестокости. Скрытой, конечно, ведь тиранить можно лишь тех, кто слабее, а ребенок и сам слаб. Так что обычно низменные желания скрываются от окружающих. Помните Коля Кречмара, астронавта первой звездной экспедиции?

«А с Владом мы были большими друзьями, и он никогда не подозревал, что это я на заре нашей дружбы все передавал про него Еве из параллельного класса, заляпывал ему тетради, врал ему и врал про него, прятал листки с домашним заданием, и ему нечего было сдавать, и он получал квадраты при всех его способностях. Но ведь он был такой смешной, просто создан для этого. Господи, ну какая это была хохма, когда он вставал и, насупясь под своими огромными очками, пунцовея, огорошенно тянул: „А я тест дома забыл…“ А когда он начинал мне жаловаться на каких-то подлецов, регулярно информирующих Еву о движениях его души, или негодовал и меня приглашал по поводу поисков преступных элементов, мажущих его тетрадки, — тут вообще с ума можно было сойти! О, как я негодовал! Как я сочувствовал! Потом, уже в девятом классе, стало вдруг противно унижение ближнего, я поклялся перестать и перестал, и еще много чего перестал, но и дьявол не заставил бы меня признаться хоть кому-нибудь, тем более Владу… сам-то старался не вспоминать об этом. Даже тогда никому не рассказывал, как в детстве впятером-вшестером избивали одиноко гуляющих гогочек… Подойти сзади и приложить хабарик к шее прямо под аккуратно подстриженными волосиками. — Парень, трюндель есть? — Не-ет… Что вы… — А если поискать? — Вот, мелочь только… — Щелк! — Лежит. Ждешь, пока очухается, встанет, еще раз щелк! — опять лежит, плюясь кровью, суча тощими ножками в новых брючках с четкой стрелочкой, наведенной ласковой маминой рукой, и в глазах — восхитительный страх, покорность, а ты — властелин, ты вершитель… Но ведь перестал, сам перестал, опротивело!»

С возрастом стремление следовать инстинктам сменяется своим отрицанием. Появляется сублимация — самые страшные, самые низменные желания оказываются основой душевного взлета. В измененном до неузнаваемости, до непознаваемости самой личностью виде, они выполняются в процессе любой творческой деятельности. Собственно, с этого когда-то и начиналось восхождение человечества — с расслоения сознания, расслоения, которое поставило глубинные инстинкты на службу социуму.

Однако подняться вверх значительно сложнее, чем упасть. Иногда складываются такие отношения, что общество начинает поощрять инстинктивную деятельность. Так возникает фашизм.

Меня можно упрекнуть в противоречии. С одной стороны, фашизм — это тотальность, абсолютная подчиненность людей внешней организации — государству. С другой, он, оказывается, поощряет инстинктивные желания, по сути своей индивидуалистические.

Такое противоречие действительно существует, но оно носит диалектический характер: фашизм создает максимальную дисциплину именно из максимальной разобщенности. Фашизму страшны личности, но не индивидуалисты. Кроме того — и это важно — желание унизить неотделимо от комплекса неполноценности, желание властвовать подразумевает и существование власти над собой, которая возьмет на себя все бремя ответственности. Классическая пирамида не противоречит инстинктивным взаимоотношениям, принятым у животных.

Вероятно, система воспитания будет главным отличием коммунистического общества от других формаций. Там она будет направлена не на приобретение обрывочных, конкретных, специальных знаний, не на то, чтобы сделать человека одним из миллиардов винтиков производства, а в первую очередь — на создание человеческой личности. Наверное, так и следует охарактеризовать мир будущего: не расплывчатый лозунг «от каждого по способностям, каждому по потребностям», а система образования, сохраняющая все лучшее, что есть в каждом человеке, которой под силу научить (а не заставить!) любить, дружить и работать.

Наше образование не отвечает коммунистическим требованиям. Доказывать это нет необходимости. В. Крапивин написал о последствиях бесконтрольности власти педагогов. Р. Быков и В. Железняков показали результаты своеобразной индукции фашистских отношений в детский коллектив. И бесконечные статьи в газетах… Наконец, хрестоматийный пример: продажа игрушечного оружия и детская игра в войну. С конца шестидесятых годов они организованы в общегосударственном масштабе. «Зарничка» (для детей до 10 лет), «Зарница», «Орленок». Хотелось бы узнать, чему разумному и доброму учат эти игры?

Итак, наша система образования не только не способна защитить общество от фашизации, но и, как указывают факты, способствует данному процессу. Другим негативным явлением, столь же, если не более важным, является глубокий идеологический кризис, охвативший на рубеже семидесятых годов советское общество.

Мы уже говорили о причинах кризиса. В известной мере он был реакцией на необоснованный оптимизм «эпохи шестидесятых». Как всегда, замыслы, опирающиеся лишь на блаженную уверенность, что «люди способны сами по себе стать добрыми, умными, свободными, умеренными, великодушными»[15], оказались неосуществленными. Надежда сменилась отчаянием, когда выяснилось, что коммунистические лозунги используются в нашей стране в основном как прикрытие деятельности чиновников и бюрократов. Тех, кого мне хочется по аналогии со временем Великой Французской Революции назвать «людьми термидора».

«И нет звезды тусклее, чем у них.

Уверенно дотянут до кончины,

Скрываясь за отчаянных и злых,

Последний ряд оставив для других,

Умеренные люди середины».

Манфред писал о Сиейесе: «…Он входил во все высшие представительные органы — был членом Учредительного собрания, Конвента, Совета пятисот. Он пережил все режимы — старый режим, господство фельянов, власть жиронды, якобинскую диктатуру, термидорианскую реакцию, Директорию. Из тех, кто начинал вместе с ним политический путь в 1789 году, из настоящих людей с горячей кровью, а не с водой в жилах, никто не сохранился; кто раньше, кто позже — все сложили головы. А осторожный, молчаливый, бесшумно ступавший Сиейес всех пережил; он прошел через кипящий поток, не замочив ног, без единого ушиба, без одной царапины… Он молчал и при фельянах, и при жирондистах, и при якобинцах… В конце концов, Сиейес всех перемолчал, всех перехитрил. Он стал богатым, сановным, важным; обрел академические чины. Незадолго до смерти Сиейес встревоженно повторял: „Если придет господин де Робеспьер, скажите, что меня нет дома“.»

История повторяется.

В начале шестидесятых Евгений Евтушенко и его поколение судили советских термидорианцев. («Про Тыко Вылку», «Прохиндей», «Страхи», «Все как прежде», «Злость».) А что он пишет сейчас, лауреат многих премий, народный поэт Евгений Евтушенко? «Фуку». Андрей Вознесенский начинал «Мастерами». Последние его вещи под стать «времени термидора».

«Жизнь дает человеку три радости. Друга, любовь и работу», — знаменитая фраза братьев Стругацких была девизом «шестидесятников». Они пытались работать, любить, дружить. Они хотели… Только работу никто не собирался предоставлять. Сановные термидорианцы отнюдь не стремились дать молодым возможность делать дело. Ведь на фоне чужой работы трудно скрывать свою бездеятельность.

«…до чего же обидное это состояние — чувствовать, что ты гору можешь своротить, а вместо того приставлен к серьезной работе по переносу дерьма из угла в угол, притом не более фунта за раз…» — говорил в 1914 году лейтенант Российского Императорского Флота Николай Ливитин своему брату. Цикличность, как известно, закон развития.

Потом им надоело биться головами о стены. Одни спились, другие выдохлись и сами пошли в Руководители, вливаясь в систему термидора и укрепляя ее. И тогда идеалы коммунизма вместе с марксистско-ленинским мировоззрением оказались в монопольном владении «людей середины».

«Если культуру сводят к иллюстрированию конкретных задач, общественное сознание теряет перспективу… Если… вечные ценности в виде набора штампов используются как словесная вата для набивки чучел, изображающих решение конкретных задач, — не обессудьте! Каждый видит, что они — разменная монета, пошлый набор инструментов, которые каждый волен употреблять по своему разумению. Не поднимать до них свой интерес, а опускать их до своего интереса. А уж тогда индивидуальный интерес обязательно превратится в индивидуалистический. И любое новое средство будет использоваться в старых целях». (В. Рыбаков. «Очаг на башне».)

Люди «обманутого поколения» верили всему. «Семидесятники», их сменившие, во всем сомневались. Началось идеологическое похмелье. Система ломала и интегрировала в себя и верящих, и сомневающихся. Одни эмигрировали, другие начали говорить: «Мы честны, мы суровы и рационалистичны в наш суровый и реалистический век, мы перестали навевать сон. Даже лучшие из нас — грешники, и худшие — святые. Кто? Моэм. Мы обнажили в доброте — трусость, в мужестве — жестокость, в верности — леность, в преданности — назойливость, в доверии — перекладывание ответственности, в помощи — утонченное издевательство. Да, но тогда исчезает наш смысл, и мы остаемся в пустоте, когда обнаруживаем, что нуждаются в нас не потому, что мы сеем Доброе, а потому, что Доброе мы вспороли, открыв на посмешище его дурнотное, осклизлое нутро; нуждаются в нас не те, кто нуждается в Добром, а те, кто нуждается в его четвертовании, то есть наши же собственные, вековечные, заклятые враги!

И тогда, бросаемся в другую крайность — уже потерянные, растоптанные — придумываем новый смысл и сами объявляем себя винтиками организованного мира. Делая то, чего веками не могли добиться короли, султаны, эмиры. Никто не мог. Только мы сами». (В. Рыбаков. «Очаг на башне».)

«А ведь эта дрянь иногда пишет приличные стихи. Уму непостижимо — дрянь пишет приличные стихи! Несправедливо! Ну да, как же, гений и злодейство — вещи несовместные, слыхивали. Очень даже совместные, представьте! Представьте, и рукописи горят — очень даже весело, с хрусточкой!»

Это было только началом. Прошло еще десять лет, и в жизнь вступило новое поколение — «восьмидесятники».

«И я, с главою, ужасом стесненной,

„Чей это крик? — едва сказать посмел.—

Какой толпы, страданьем побежденной?“

И вождь в ответ: „То горестный удел

Тех жалких душ, что прожили, не зная

Ни славы, ни позора смертных дел…

Их свергло небо, не терпя пятна;

И пропасть ада их не принимает,

Иначе возгордилась бы вина“.

И понял я, что здесь вопят от боли

Ничтожные, которых не возьмут

Ни Бог, ни супостаты Божьей воли».

Действие двух повестей В. Рыбакова — «Очаг на башне» и «Дерни за веревочку» — отнесено чуть-чуть в будущее. В самое начало девяностых годов. В мир «восьмидесятников». В безвременье. В десятилетие духоты.

«Шестидесятники» пытались разбить стены формализма и бюрократии. Они жили, верили, творили. Иногда добивались своего. «Восьмидесятники» создали в стране атмосферу склепа. Они не фашисты, они никто. Они те, кто образует идеологический вакуум.

Послушайте монолог Сашеньки Роткина:

«Кто-то должен заполнять словесное пространство? Кто-то должен создавать шумовую завесу. Почему не я? Я умею писать. Я умен. Я молод. Имею я право не быть дураком и не прошибать лбом стенку? Имею право на неунижение?»

Так работает принцип индукции. Сперва общественные отношения порождают Сашенек. А те включаются в процесс и укрепляют то, что их сломало. Искалеченные, они калечат сами. И чем большим был природный талант, тем страшнее оказывается результат перерождения. Мы еще будем говорить о Валерии Вербицком, одном из главных героев «Очага на башне». «Когда человеку жизнь предлагает: откажись от совести, он может огорчиться, а может и обрадоваться». Сашка (Роткин) обрадовался. Вербицкий огорчился. Но что толку от его огорчения, если потом он совершает поступок, обрекающий его по Данте уже не на первый, на девятый круг ада. Вы помните, кого казнили в девятом круге?

«Проморгали бесповоротно момент, когда подростки в подворотнях перестали бренчать „Корнет Оболенский, налейте вина“ и стали бренчать „А я съем бутылочку, взгромоздюсь на милочку“.» (В. Рыбаков. «Очаг на башне».) Великой заслугой Вячеслава Рыбакова является изображение поколения этих «переставших». Очень трудно описать атмосферу «тихого времени». Гораздо проще рассказать о будущей буре.

Безжалостно и точно ленинградский писатель сумел передать в своих произведениях ощущение нашего мира.

«Ах да, еще война… Там все просто — ложись костьми. Куда стрелять — знаешь, а коль не знаешь — скоро узнаешь… Но сейчас кто враг, кто друг, есть ли вообще теперь такие…» («Дерни за веревочку».)

«Слезы стояли у глаз. Жгли изнутри переносье, но наружу не выплескивались — наверное, за долгие годы там появился какой-то экран, мешающий им выползти на свет божий. И не только им — всему. Злобе. Любви. Доброте. Ненависти. Страданию. Восхищению. Презрению. Зазорно было выпускать их наружу, недостойно. Стыдно.

Ирония стала нормой. Будто за ней нет ничего. Унизительно слишком не любить — близко к сердцу, мол, все принимаешь, барышня кисейная… Неэтично проявлять свои отрицательные порывы, некультурно. Можно все, что угодно, говорить за глаза, — но в лицо ни в коем случае. Это уступка врагу. Унизительно слишком любить — потому что любовь и доброту принимают за слабость и глупость. Потому что рады использовать доброго дурака, ничего не давая взамен, дико даже помыслить об ответе, о благодарности. Потому что равнодушие сильнее и злобы, и любви. И остается смех. Чтобы сделать вид, что равнодушен. Смех, как универсальный способ общения.

Но равнодушны лишь мертвецы, и потому в душе горит такое… Все в себе. Все наоборот. И заглушаешь, живешь больше внутри, чем вовне — ведь себя не стыдно.

Для нас это было нормой — делать вид, будто не трогает тебя ничего. Так легче. Не даешь оружия врагам, и не могут они топтать душу твою. И маска прикипает к коже…» («Мотылек и свеча».)

В. Рыбаков изображает и последствия «эпохи безвременья».

Атмосфера сгустилась настолько, что то в одном месте, то в другом спонтанно возникают очаги фашистских отношений. Все чаще возникают и все реже исчезают.

«Постигает всегда бескровие все, что зиждется на крови». Но верно и обратное. «Там, где торжествует серость, к власти всегда приходят черные»[16].

«— Эт что?! — заорал он, остервенело вращая глазами и потрясая шестом. — Я спрашиваю, эт что? Или я не говорил, чтоб заменили эту деревяху на алюминий! Стыдно такое в генеральской приемной, стыдно! Или я, мать вашу, не говорил?! Почему все повторять миллион раз?!

И он, кавалерийски размахнувшись, изо всех сил хрястнул шестом по столу. Женечка отшатнулась, чуть вскрикнув. С ужасающим костяным звуком шест разломился, взорвался, кусок его, вертясь бумерангом, брызнул в сторону, задев Женечкину руку, и угодил в низ живота начальнику строевого отдела. Полковник Хворбин, не нарушая стойки смирно, которую принял, стоило маршалу зарычать, шумно втянул воздух сквозь стиснутые от боли зубы.

— Во так… тудыть вашу, — тяжко дыша и мотаясь взглядом с обломка на полу и обратно, прохрипел маршал. — Впредь напоминать не буду!!! Айда, товарищи офицеры, дело не ждет.

Товарищи офицеры созерцали, стараясь, чтобы пальцы не стискивались в кулаки». («Дерни за веревочку».)

В повести В. Рыбакова изображены разные формы фашизма. Они еще не сложились в единую систему — видны только очаги, только отдельные элементы. Но как их уже много!

Маршал Чернов — это, как говорится, клинический случай. Но вот еще одна цитата. Севка, школьный друг главного героя повести, — всего лишь лейтенант. Нет у него ни машины, ни денег, ни власти. Есть работа — трудная и опасная. Севка — военный моряк, охраняющий счастье и покой страны. Он оскорбился бы, назови его кто-нибудь фашистом.

«Значит, — говорит Дима, — каждый художник, каждый, кто себя таковым считает, имеет право творить свободно, согласно своему идеалу, независимо ни от чего. Чьи это такие речи, как по-твоему?

Севка нахмурился. Он чувствовал подвох, но распознать его не мог.

— Чьи… — пробормотал он. — Слова такие, в общем… эстетские. Как его… за кордон дерганул зимой…

— Холодно, — ответил Дима. (…) — Ленин.

— Не заливай, эстет! — вспылил Севка. — Не мог он такого!

— Сам не слышал, но читал.

— Нам такой работы не давали!

— Это не работа. Это из Цеткин, „Воспоминания о Ленине“.

Некоторое время шли молча.

— Убивать надо таких эрудитов, — решил Севка. — Или к нам, реакторы чинить в рабочем положении. Чтоб хоть какая-то польза была».

Страх, ненависть и злость — современная замена знаменитой триады «дружба, любовь и работа». Впрочем, Севка считает, что он предан своей работе, своему святому делу.

Это ведь многим кажется естественным: видеть фашизм в других странах (предпочтительней, в чужих странах) и не замечать его в себе.

«А если что не так не наше дело.

Как говорится: „Родина велела“.

Как славно быть ни в чем не виноватым,

Совсем простым солдатом».

(Б. Окуджава)

Хулиганы-штурмовики, маршалы и лейтенанты, антисемиты, уже ставшие антиинтеллигентами, писатели, ненавидящие всех и вся, мещанки, когда-то бывшие солдатками… Самая обычная семья. И везде фашизм в отношениях. И везде он калечит и убивает.

Калечит душу и убивает мысль.

«Человеческие души, любезный, очень живучи. Разрубишь тело пополам — человек околеет. А душу разорвешь — станет послушней и только. Нет, нет, таких душ нигде не подберешь. Только в моем городе. Безрукие души, безногие души, глухонемые души, цепные души, легавые души, окаянные души. Знаешь, почему бургомистр притворяется душевнобольным? Чтобы скрыть, что у него и вовсе нет души. Дырявые души, продажные души, прожженные души, мертвые души». (Е. Шварц. «Дракон».)

От классического фашизма тридцатых-сороковых годов современный фашизм отличается большей замаскированностью и, пожалуй, большей рассеянностью в обществе. Он везде, и потому кажется, что он нигде. По-видимому, Вячеслав Рыбаков стал первым писателем, рассказавшим в своих произведениях о фашизме «новой волны».

Но «зло не царит над миром безраздельно»[17]. Книги В. Рыбакова были бы не нужны, изображай он только плохое. В конце концов, любая чисто негативная критика усугубляет идеологический кризис, тем самым объективно способствуя процессу фашизации.

Наши следующие главы — об основном содержании книг ленинградского писателя.

О том, что фашизации противостоит.