СЕРГЕЙ ОРЛОВ: «ЕГО ЗАРЫЛИ В ШАР ЗЕМНОЙ…»
СЕРГЕЙ ОРЛОВ:
«ЕГО ЗАРЫЛИ В ШАР ЗЕМНОЙ…»
Даже если бы одну только эту строчку оставил нам Сергей Орлов, его имя надо было бы вписать в историю лирики. Более простодушного, ясного, пронзительного и потому потрясающего выражения той «земшарности», что опьянила первое поколение советских детей, приготовившихся жить в обновлённом мироздании, не вообразить. У Орлова оно и не воображено — оно выдохнуто. Так естественно, что принимаешь и идущую следом «расшифровку» — простецкий рассказ, сквозь который едва можно разглядеть судьбу:
Его зарыли в шар земной,
А был он лишь солдат,
Всего, друзья, солдат простой,
Без званий и наград…
Тёркинская задушевность. Но без тёркинской задиристости. Кажется, всё просто. И подперто с двух сторон, точнее, пронзено символами времени. С одной стороны это Планета, с другой — Мавзолей. Только дети железной эпохи, возмечтавшие о всемирном счастье, могли так соединить то и это, и только Орлов соединил всё с такой подкупающей задушевностью:
Ему как мавзолей земля —
На миллион веков,
И Млечные Пути пылят
Вокруг него с боков…
Задушевная простота — основная, базисная черта его характера. В какой-то мере она — отклик на место его рождения: это — Мегра — «в стороне от всех больших дорог, от железной за сто километров, маленький зелёный городок». Ближайший центр культуры — райцентр — «деревянный, льняной…» Грибные дождики, сельские радости, огородные чудеса. Бумажный змей в облаках, палисадники. Белозерье…
Не потерял бы отца в трёхлетнем возрасте, мог бы сказать о себе, как многие стихотворцы, мобилизованные новой властью: мы — дети сельских учителей.
Отец умер в 1924 году. Год запомнился, потому что мать раскрыла букварь, показала портрет: «Это Ленин… Ленин умер».
«Он глазами отыскал меня… маленького рыжего мальчишку…»
Потом появился отчим, активист-партиец, повёз семью в Сибирь внедрять колхозный строй. Новосибирские «небоскрёбы» на какое-то время заслонили Мегру с её огородами. А вернулся — и нет Мегры: Советская власть залила это место водами Беломорско-Балтийского канала имени товарища Сталина. Исчезло и зданьице школы, где учительская семья имела когда-то жилье и где будущий поэт Сергей Орлов впервые сидел за партой на уроках, которые вела его мать.
Сибирская социалистическая новь пробудила интерес к литературе, но когда муза обрела голос, — с уст её слетел не гимн индустриальным новостройкам и железным коням путей сообщения, а гимн той тыкве, что была посеяна в огородах раннего детства. Тыква и взошла в стихе, да устроилась в нём так трогательно, так счастливо махнула хвостиком на солнышке, что её заметил и похвалил в газете «Правда» сам Корней Чуковский, подводивший итоги Всесоюзного поэтического Конкурса школьников.
Тогда-то победитель конкурса, ставший студентом Петрозаводского университета, почувствовал «твёрдое желание писать стихи и печататься».
Учеба оборвалась, началась война. Военком предложил выбор: авиация или танки? Двадцатилетний новобранец, ещё в Сибири заразившийся авиамоделированием, должен был бы выбрать самолеты. Но выбрал танки.
Может, почувствовал свою грядущую тему — диалог живой плоти и мёртвой брони? Нет, не железную защиту, а именно опасность брони, бессилие брони… Великая поэзия живёт противоречиями, надо только дожить до их осознания. Дожить физически.
Пока что величия — никакого. В стихах — скирды осенние, рожь на полях, родные леса, журавли в небе… Это пишется уже в 1941 году, причём в стихах что-то всё-таки сказано: «вокруг идут тяжелые бои». И что-то не сказано, словно в оберёг: «Когда-нибудь я расскажу об этом…» Кому? Людям будущего: «…и чтоб дошёл по всем путям-дорогам к далёким дням вот этот мой блокнот…» Что же в блокноте? Всего-то осталось — добежать до немецких окопов, а там — взрыв, кровавый след по поблекшей траве… «И в опавшей листве золотой надо мною в тяжёлом безлюдье прорастёт березняк молодой через рёбра в распавшейся груди…» Золото листвы — тоже в оберёг: поэзия и война приглядываются друг к другу, вслушиваются в кукушкин счёт…
Чтобы жизнь и смерть соединились, — война должна обжечь. Впрямую.
В автобиографии этот эпизод описан так:
«В 1944 году меня, обожжённого, принесли на носилках товарищи в медсанбат. Из госпиталя я был демобилизован по инвалидности».
В биографическом очерке, написанном критиком Леонардом Лавлинским, об этом эпизоде рассказано чуть подробнее: Орлова вытащил из горящего танка и доставил к своим боевой товарищ.
Прочтя это, Орлов (в ту пору уже маститый писатель, к тому же секретарь СП РСФСР) отреагировал так:
— Вообще, было наоборот. Товарищ был ранен тяжелее, чем я, и мне пришлось выносить его к своим. Но в печати почему-то утвердилась противоположная версия. А я не опровергаю. Какая разница, кто кого спас…»
В последней фразе проглядывает — поэт.
Почему не входит в подробности секретарь СП РСФСР, понятно: из чувства такта, из нежелания показаться героем.
В подробности входит — поэзия. Из стихов мы узнаём: как «металл горел… и в чёрной башне перегородки выплавил огонь», «как руками без кожи защелку искал командир», как «выскочил из люка, задыхаясь».
И уже от первого лица, спустя год:
Рыжим кочетом над башней
Пламя встало на дыбы…
Как я полз по снежной пашне
До окраинной избы.
Опалённым ртом хватая
Снега ржавого куски.
Пистолет не выпуская
Из дымящейся руки…
И опять — в третьем лице:
Поутру, по огненному знаку,
Пять машин «KB» ушло в атаку.
Стало черным небо голубое.
В полдень приползли из боя двое.
Клочьями с лица свисала кожа,
Руки их на головни похожи.
Влили водки им во рты ребята,
На руках снесли до медсанбата.
Молча у носилок постояли
И ушли туда, где танки ждали.
И опять — в том лице, которое обретается заново, — строки, вписанные в мировую лирику:
Вот человек — он искалечен,
В рубцах лицо. Но ты гляди
И взгляд испуганно при встрече
С его лица не отводи.
Он шел к победе, задыхаясь,
Не думал о себе в пути,
Чтобы она была такая:
Взглянуть — и глаз не отвести!
К демобилизованному победа пришла так: сидел с удочкой в устье Ковжи, ни одна травинка не колыхалась, река и озеро сливались с чистым небом, было тихо. На рассвете с озера показалась лодка, и долетел голос, по воде хорошо слышный издалека:
— Эй, что вы сидите! Война кончилась!
О том, как, услыша эту весть, плакали и смеялись, скупо в автобиографии.
В поэзии — так:
Она молилась за победу,—
Шесть сыновей на фронт ушли,
Но лишь когда упал последний,
Чтоб никогда не встать с земли,
Победа встала на пороге,
Но некому ее встречать…
— Кто там?.. —
Спросила вся в тревоге
От слез ослепнувшая мать.
Так поэзия обретает голос для диалога с реальностью.
Поэтический голос Орлова чужд ораторской мощи. «Лжива медь монументов косных», — объясняет он. Ни изобретательной головоломности, ни песенного подмыва, столь ценимых как в авангардных, так и в традиционно народных течениях поэзии — только «ямбики», «квадратики», «кирпичики» стиха. Муза Орлова «простодушна, пряма, чиста».
Но, во-первых, это простодушие осознанно и даже декларируется как программа. И, во-вторых, традиционные четверостишия Орлова проникают в душу и запоминаются сходу и навсегда. Вопреки рецептам и вердиктам критиков.
Орлов и им ответил:
Пускай в сторонку удалится критик
Поэтика здесь вовсе не при чём.
Я, может быть какой-нибудь эпитет —
И тот нашёл в воронке под огнем…
Однако критики не только не удалились, но с явным удовольствием зацитировали эти строки в лоск, каковой факт уже и сам по себе говорит о спрятанном здесь волшебстве поэзии.
В чём её секрет?
Рифмы элементарны, иногда откровенно «недотянуты». Меж тем стих потайным образом стянут «сторонкой» и «воронкой». Синтаксис чрезмерно пунктуален, всё объяснено до точки. Меж тем сам ход мысли неожидан, иногда до дерзости. Ход мысли непредсказуем, а колорит — предсказуем: небеса и воды сини, поля и леса зелены, снег перед боем бел, во время боя чёрен, знамя и кровь красны, космическая бездна темна, земной шар светел, светлоглазый мальчик веснушчат и рыж.
«Парнишка с доверчивым взором в кубанке овсяных волос…»
Прозрачность стиха и мысли — вот качества, приковывающие читателя и действующие на него. Неразрешимость, непоправимость, смертная обреченность у Орлова так просвечены, как ни у кого из его непоправимо обречённых сверстников.
А завтра надо призываться,
А послезавтра умирать.
Вот и всё. А сегодня — жить, зная всё это. И завтра. И послезавтра. И — всегда?
Первый узел, который должен связать прошлое и будущее воедино, — переход от войны к миру.
Порядок перехода: вышли из боя танки — пошли в бой трактора. Поле боя: целина на Алтае. И — Рыбинское море. И — Вологодское хозяйство…[103]
Комсомольск построен — будем строить Московский университет на Ленгорах: его откроют одновременно со шлюзами Волго-Дона.
А вдали — пробуждающаяся Африка, свободная Куба, сражающийся Вьетнам — земшарные горизонты.
Особая любовь — к родному Белозерью, к реке Шексне, над гладью которой разносится голос диспетчера, пропускающего и разводящего суда.
«Перекликаются с буксиром далёким эхом берега, и Млечный Путь блестит над миром, как неизвестная река…»
Стянуто диспетчером мирозданье!
Необозримость просторов и неотложность работ побуждают к перечням, мастером которых Орлов становится сразу: по этим перечням можно выстроить хронику трудов и дней страны.
1945. «Слесари, танкисты и поэты… мы ещё на дальние планеты корабли Союза поведем… Мы на желтую Луну взойдём». Это написано за полтора десятка лет до полёта Гагарина (чтобы уж не поминать Нэйла Армстронга). Орлов просто болен космосом! Но и на Земле тесно от героев. 1946: доярки, вязальщицы, жницы. 1947: комбайнёры, косари. 1949: механики и полеводы, инженеры и агрономы. 1950: «Мы увидели реки, горы долины, дороги в пыли, слесарей, трактористов, весёлых строителей, мирных жителей, добрых хозяев земли». 1951: гидрологи и лесоводы… котлованы и самосвалы… бетонщики, мостовщики, плотники, трамбовщики. 1953: плотники и пахари. 1959: пахари, учёные, шахтёры, «витязи свободного труда» (явное влияние провозглашённой научно-технической революции), учительница, фельдшер, инженер. 1967: «Строители дорог и городов, солдаты и пилоты космодромов…»
Всё — героическое, в духе тогдашней веры. С необычным для крупного поэта акцентом на парт- и сов-работниках низового звена: «стол предрика в солнечных накрапах» непонятен, если не объяснить читателю Двадцать первого века, что так назывался в советское время председатель районной исполнительной власти.
А вверх, туда, где начальственная лестница, Орлов не смотрит. Он — «солдат простой, без званий и наград». Можно было бы сказать: разведчик, если бы не вырвался в послевоенных стихах вздох облегчения, что теперь его никто уже не пошлёт в разведку, то есть не оторвёт от любимого дела, от стихов, от любимой женщины…
Точнее однако другая самохарактеристика: «Повсюду я был Робинзоном, но не соглядатаем праздным». Был первопроходцем, первонасельником, а не посланцем, не проводником чьей-то воли, будь там хоть великий вождь.
А Ленин?! И система советских политических символов, которыми пестрит лирика Орлова в зрелые годы?
А это знаки той духовной высоты, которая для него просто несоизмерима с текучкой жизни.
«Есть бытие, а остальное лишь только выдумка…»
То есть: все преходящие символы выдуманы и неинтересны, если сопоставить их с вечностью (она же земшарность, само собой). Их и нет, этих идеологем советской эпохи в ранних стихах Орлова. Есть Белое озеро, есть черемуха родного городка. Есть горящая броня, кровь на снегу, пистолет в обожжённой руке. Но ни крейсера «Аврора», ни взятия Зимнего, ни Мировой Революции, ни коммунизма.
Ленин появляется в 1949 году в огромной поэме «Светлана» — и не сам, а как деталь реальности: на строительстве Волго-Донского канала учительница, словно ведя урок, предлагает рабочим: «Хотите, я расскажу о Ленине и о первой крестьянской ГЭС?» — и рассказывает.
Только через четыре года имя вождя входит в стихи как личное достояние. «И я горжусь навек, что Ленин в атаку лично вёл меня». С этих строк — перелом.
Перелом — в 1953 году. Год и сам по себе — переломный. Имени Сталина как не было, так и нет (ни обличения, ни защиты, чем заняты Слуцкий, Межиров, Самойлов, Тряпкин, Окуджава), но, словно заполняя вакуум, в стихах Орлова с 1953 года воцаряется Ленин. Как знак Бытия — в противовес «выдумкам». Как стержень мироздания. Как знаменование вечных идей.
«А на знамени в небе — Ленин».
А там уж — и само знамя, полученное из красногвардейских рук отцов, и «Аврора» с её залпом, и Зимний, взятый Его Величеством рабочим классом, и продолжающаяся Революция, и «марксизма побеждающая страсть», (несколько странная в устах поэта, чья страсть никогда не была направлена на книжную премудрость), и, наконец, клич: «За мною, коммунисты!» (отнюдь не странный в устах Орлова).
Интересно: Межирова за стихотворение «Коммунисты, вперед!» в либеральную эпоху заклеймили, в искренность не поверили, стихи вывернули в пародию.
Орлову никто никогда не поставил в вину стихи о коммунистах. Его искренность — вне сомнений. Его коммунисты — не винтики Системы, а вестники Бытия:
Они верны без страха и измены
Той партии, в которой состоят,
А ей подвластны даль и глубь Вселенной,
И нет на свете никаких преград.
Преград полно, будет ещё больше. Но Вселенная — изначальная и конечная точка отсчёта. Звёзды, планеты, кометы, ракеты (ракеты, сигналящие начало атаки, перекликаются с ракетами гагаринской эпохи). Земшар времён папоротников и мамонтов, земшар времён Кастро и Хошимина. Звёзды над головой, звёзды на буденновках. Звёздной и вселенской символики настолько много, что обзор её потребовал бы отдельной работы. Я приведу здесь только три точки, в которых весёлый, светлый и лёгкий нрав поэта выражен адекватно, а контекст времени — через поэтический штрих — прорисован исчерпывающе.
Из стихотворения 1945 года:
Просто захотелось оглянуться,
Постоять у моста, у воды,
До неба тростинкой дотянуться,
Прикурить цигарку от звезды.
«Прикурить от звезды» — это покруче, чем «Планета за порогом» из стихов 1975 года.
Из стихотворения 1948 года:
Прокатилась
По синему небу
Над чёрной землёй
И упала
На столбик сосновый
Звезда из фанеры.
Звезда хороша и в космосе, и на знамени… Но самое пронзительное — сорванная боем звезда с солдатской могилы. Фанерная звезда — это так же чисто, как «мрамор лейтенантов — фанерный монумент», эпитафия поколению смертников.
Из поэмы о Циолковском, 1962 года:
И космодром, видавший виды,
Весь тишиной продут насквозь.
«Даёшь вселенную!» — как выдох,
Чуть слышно кто-то произнёс.
Крик свёрнут до шепота. И всё-таки слышен. Крик, подхваченный у отцов и замерший на губах детей перед смертным испытанием.
Стих Орлова жарок, открыт, прост. Тем разительнее тот внезапный озноб, который у него пробивает душу неожиданно и необъяснимо. Это не тот приятный холодок, которым веяло от черёмухи в белозёрских и мегринских палисадах детства, — это именно внутренний холод, настигающий среди «голубых покоев ржи» и лесных «янтарных звездопадов». Такой мотив с начала 60-х годов становится у Орлова постоянным, — никак не отменяя добродушного весёлого «верха» его душевности, он оттеняет её из глубины каким-то неясным предчувствием.
Возникает ещё один мотив: предательство, которое было немыслимо у молодого Орлова: там-то он, как на броню, надеялся на товарищей, знал, что когда поползёт от танка обожженный, прикроют огнём.
А теперь — подлость… нет, не подлость даже… мягче: тебя не предают, тебя «подставляют», и не враги, от которых и следует ждать подлости, а — свои, от которых не только не ждёшь подвоха, но даже и веришь, когда это произошло.
«Разумные, врагов себе не нажили, а я, как был, остался им дружком, но в дружбе что-то всё-таки загажено, и это не отмоешь коньяком».
Или, если уж совсем коротко, с афористической точностью, которая иногда поражает в «говорке» Орлова, так вот что вынесено в итог:
Христа распяли, но жив Иуда.
Возникает мотив беззащитности. Броня, которая изначально «по определению» прикрывала солдата от ненастья и несчастья, а если не спасала от холода, то позволяла шутить: согреемся, мол, когда гореть начнёт, — с ней и общались солдаты как с живым существом: «Мы люди, а она стальная», мы-то выдержим, а вот она…
Она-то, изначально надежная, много лет спустя вспоминается как символ… ненадёжности. Вот это ощущение на рубеже 70-х:
Остаётся небольшая малость:
Жизнь дожить без лишней суеты, —
Так, как в дни, когда она касалась
Ежечасно бешеной черты
И могла сгореть в одно мгновенье,
Может, тыщу раз на каждом дню…
Не пугаться, не искать спасенья,
Не питать надежды на броню.
Нет надежды. Нет брони. Нет исхода из «суеты», заполнившей время, которое тогда, с бешеной черты, казалось счастливым будущим, а теперь, когда наступило…
Тысячелетие второе
Кончается, а что за ним?
Какие там грядут герои?..
Не ведаем, что сотворим.
Это написано в 1976-м, за триста дней до кончины.
Положенное на исторический фон, то есть на то событие, которое должно было стать точкой отсчёта у поколения, меченного при рождении сполохами Революции («Поколенье — не год рожденья, поколенье — год Октября», — сформулировал Орлов), — будущее это рисуется в следующей зарисовке из Октября 1917 года:
«Когда отцы, достав кисеты, ещё от боя горячи, среди картин, зеркал, паркета уже подумали в ночи, какую жизнь на белом свете они построят навсегда, и позавидовали детям, взглянув в грядущие года…»
А дети?
Хорошо, если будущее предстаёт в космически-планетарных масштабах, — тогда можно сказать: «не знаю!» У Орлова особое пристрастие к таким тысячелетним прогнозам. «Что в мире через тыщу лет изменится, вы мне скажите?» Не скажут. Впрочем, можно сказать так: «Через тысячу лет отыщут наши старые корабли, как челны, на которых вышли мы с Земли за предел Земли», — такое вполне можно предсказать в разгар Космической Программы. Но на вопрос: «что там будет с тобой» — нет ответа. А вопрос, между тем, неотступен…
Потому что вопрос по существу не о тысячелетии — вопрос о судьбе тех, кто вот недавно, на памяти живущих, получил в наследство мечту о счастливом будущем, и оно было так близко.
Путь к нему обернулся кровавым бездорожьем. Преодолеть дистанцию надо было броском.
Жизнь, по пословице, не поле,
Абыли позади поля,
Где столько грома, крови, боли
И на дыбы встает земля…
Перешли. Преодолели. Можно жить?
Но снова, будто не бывало
Их, равных жизни, на пути,
Мы повторяем все сначала,
Что жить — не поле перейти…
За кем это мы «повторяем»? Стихи — 1957 года. Так что ясно, за кем: за автором «Доктора Живаго» повторяем, который сказал: «Я один, всё тонет в фарисействе. Жизнь прожить — не поле перейти». Пастернаку и отвечает Орлов в одном из самых пронзительных своих стихотворений:
Здесь нет ячеек пулеметных,
Не рвутся мины на пути,
Но там хоть был устав пехотный,
А здесь не знаешь, как идти…
Вот мы и упёрлись в неразрешимость, которая подстерегает нас при осмыслении великой поэзии. Неразрешимо: что делать с наследием, полученным из рук отцов? Передать детям? По логике — так. По ознобу поэзии — не получится. Какой-нибудь двадцатилетний юнец… Витька — так называет Орлов водителя, подбросившего их, двоих ветеранов, на «берег Невы сорок первого года». Два старика бродят по заплывшим окопам, вспоминают бои, вспоминают глазастую санитарку, как она рвала свою рубашку на бинты для раненых, поют старые песни и плачут… А Витька ждёт их в машине, включив радио…
«Ах, зачем ему, Витьке, за нас нашей памятью мучиться? Ах, зачем, всё равно у него не получится…»
Значит, надо расплачиваться. Самим. Ни на кого не рассчитывая, ни на что не надеясь.
Мы за всё заплатили сами,
Нас не может задеть хула.
Кто посмеет в нас кинуть камень,
В наши помыслы и дела?
За такую обжигающую гордость прощаешь поэту стандартные «помыслы и дела». Библейский «камень» посвежее. А вот «хула» — предчувствие, от которого может прохватить озноб. Найдутся ведь в юном поколении такие наследники, которые скажут ветеранам, что те зря воевали, надо было впустить Гитлера, и он, глядишь, угостил бы нас всех баварским пивом, накормил бы свиными ножками…
Кажется, в 70-е годы наши юные любители пива ещё не доходили до такого кощунства, и хорошо, что Орлов подобных вещей не услышал. Но что-то старался уловить в гулах будущего. И укреплял душу, возвращаясь памятью «в те святые года, где «нет» было «нет» и где «да» было «да».
Один из самых простых сюжетов перехода «оттуда» «сюда», то есть с траков войны на траки мира — воинский парад. Орлов пишет эти парады с самой Победы.
Десять лет спустя: день торжества полка или державы, плац, генерал, рука к козырьку, ассистенты у знамени.
Четверть века спустя: по ночной Москве громыхают войска, готовясь к параду. Порядок прохождения: пехотинцы, моряки, танкисты…
Тридцать лет спустя: воспоминание о Параде Победы — знамена вражеских армий летят к подножью трибуны.
Может, этот поэтический парад парадов и не стоил бы специального внимания, если бы не увенчался знобящим прощальным аккордом:
Когда это будет, по знаю,
В краю белоногих берез
Победу Девятого мая
Отпразднуют люди без слез.
Поднимут старинные марши
Армейские трубы страны,
И выедет к армии маршал,
Не видевший этой войны.
И мне не додуматься даже,
Какой там ударит салют,
Какие там сказки расскажут
И песни какие споют[104].
Опять это: «не знаю» — тактично прикрывающее тревогу. «Без слёз»? — долгонько ещё ждать, пока отольются наши слёзы. «Маршал, не видевший этой войны»? Будет такое. Пока что мы увидели, как был смещён последний маршал, видевший эту войну, как он, «сдав шпагу», спросил: «Куда мне теперь?» — перед тем, как отправиться в следственный изолятор по делу о «путче». И правда, не додуматься бы Орлову о том, какие при этом были рассказаны сказки, как злорадствовали «свои» в спину армии, когда она оказалась бессильна в Чечне, а до того в Афгане, — до Афгана-то Орлов совсем немного не дожил, какие-то два года, — как перенёс бы он распад державы, спасая которую, горел, конец эпохи, в которой остался душой? Навсегда.
Стал я стар и, как мальчишка, ясен
И доверчив. Видно, те года
Одарили верой, и не к счастью,
И уже, наверно, навсегда.
Да как же «навсегда», если в каждой ноте последнего парада — ожидание забвения! Если чувствуешь, как из будущего, за которое пролита кровь, — «ни звука, ни эха, ни тени»! Если не только плоть бренная исчезнет без следа вместе со смертью, но и стихи, отпечаток духа, вопль к вечности — неотвратимо сотрутся из вечности. Самые горькие строки Орлова — об этом.
«Без следа исчезну, только где-то на земле дождинка упадёт. Перечтут стихи мои поэты, да забудут имя в тот же год».
Это написано в 1948-м, когда сверстникам под тридцать, и звёздный час лирики поколения — впереди.
Четверть века проходит.
«…За пятьдесят товарищам моим, им некуда от времени деваться, лысеющим, стареющим, седым. А мне всё кажется, что им по двадцать».
Очная ставка с собой двадцатилетним, с тем мальчиком, которому Революция пообещала жизнь вечную, а Держава велела умереть в 1941 году, — повторяется и повторяется — в стихах, написанных тридцатилетним мастером, сорокалетним мэтром, пятидесятилетним ветераном…
«А что ещё? Дожить на белом свете, быть может, до шестидесяти лет…»
До шестидесяти не получится.
И уйти от того двадцатилетнего, вставшего когда-то под пули, не получается. Длится и длится сорок первый год. «Парнишка с доверчивым взором» не идёт из памяти. И это ты сам…
Светит солнце на травах,
Дымится броня.
Можно просто заплакать,
Как мне жалко меня.
Жалко мальчика, обречённого на смерть? Жалко. Ещё жальче того, кто ничего не вспомнит: когда-нибудь какой-нибудь «потомок, в саду, где вишни с грушами цветут, разроет дота древнего обломок и, содрогнувшись, взглянет в пустоту». Это — когда-нибудь. А теперь? Всего жальче, что мы — «как будто пыльные реликвии, действительно которым нет цены, с последней, называемой Великою, историей оправданной войны».
Последней?.. Если бы так. Оправданной? Историей — да. Но как оправдаться перед мальчиком, который погибнет? Ведь он «там, в огне ревущем, верит в мирного, далёкого меня». А ты, проживший ещё треть века мирной и — в понимании того мальчика — счастливой жизни, — сможешь ли разделить его веру? Наградили этой верой и тебя, и его — к счастью? К несчастью? Кто счастливее: тот, кого «зарыли в шар земной», или тот, кто остался жить и получил этот шар в наследство?
А если бы повторить — «всё повторить, всё, чем судьба меня пытала»? Что тогда выбрать? Вот он шагает, двадцатилетний герой, «весёлый, счастливый, довольный»… счастливый, хотя вот-вот рванёт ему в глаза смертельный сполох. И надо бы окликнуть его из нынешнего счастливого мирного времени: предупредить, предотвратить несчастье…
…Его впереди это ждало,
И я не окликнул его.
Кто более несчастлив?
Нет ответа.
Три прощальных стихотворения пишет Сергей Орлов в 1977 году.
В одном — готовится к смерти, примиряется с ней, обожжённой рукой гладит землю — у Земли просит прощения, что покидает её.
В другом — рассчитывается с подлостью людской: вспоминает, как по доносу предателя во время войны каратели вырезали партизанский лазарет; наверное, рассказала ему этот случай глазастая санитарка. Стихотворение посвящено Юлии Друниной.
И в третьем (написанном, видимо, на черноморском курорте) мерцает в небе одинокая звезда, ревет море, и кажется, что это сама эпоха не даёт уснуть — Земля призывает солдата в строй.