Часть 1 Серебро и чернь. (Гибель и возрождение России)
Часть 1
Серебро и чернь. (Гибель и возрождение России)
Если "Серебряный век" идет после "Золотого", то правы те историки поэзии, которые обозначили так время послепушкинское.
Первоначально "Серебряный век" — время Тютчева, потом время Фета и отчасти Некрасова. Отчасти — потому что в его стихе серебро отделки уже явно отступает перед черной бедой народа, и точка отсчета срывается с драгоценно-металлических метафор то в извилистую социальность, то в прямой стон.
С этой социальностью в крови и с этим стоном в горле история проволакивает поэзию еще полстолетия, и тогда сдвигается проба "Серебряного века" на время "неслыханных мятежей", приставая сначала к тем поэтам, которые мятежей сторонятся, а потом — к лирике той поры вообще, ибо мятежи втягивают всех.
Хотя "серебро" — лишь одна и, так сказать, наносная краска на лице этого времени. Само оно себя метит иначе: в противовес белому — красным. Но если идти под слои краски вглубь, так надо было бы его назвать черным: и по доминанте самого активного слоя в мятежах, и по беспределу казней. Над коими и повисает вымечтанное поэтами серебро.
Поразительна плотность великих имен. Когда-то так же поражала плотность посева и жатвы в поле великой русской прозы. Кажется, Василий Розанов первым заметил, что все классики: от Тургенева до Чехова — могли бы по возрасту, образно говоря, родиться от одной матери. Если же взять поэтическую поросль начала нашего века и нащупать "поколение" (а реальность подсказывает именно это, что и методологически правильно, потому что люди разных темпераментов, традиций и позиций застают мир одновременно и видят "одно и то же", но по-разному; эта разность рельефна именно "при прочих равных"), — так вот: великие поэты начала Двадцатого века в еще большей степени, чем прозаики середины Девятнадцатого, могли бы оказаться "детьми одной матери": они рождены в "вилке" между 1880 и 1895 годами; старший из них — Блок — буквально подает руку младшему — Есенину.
Первоначальная табель о рангах (кто "лучший и талантливейший", а кто "на свалке истории") теперь не имеет значения. Великие поэты равны как свидетели драмы: все взысканы судьбой. Гений отличается от таланта не количеством удачных стихов и не качеством их отделки, а таинственной значимостью судьбы. В этом смысле двенадцать титанов Серебряного века равно свидетельствуют о времени. Если же такое равенство перед истиной покажется кому-то вызывающим, то напомню, что "лучший и талантливейший", увековеченный в монументах "главарь" эпохи — Маяковский, и "худший", осмеянный в фельетонах изгой, Северянин — тоже подают друг другу руки с полным взаимным уважением и солидарностью.
Все сцеплены общей судьбой, общей бедой: Ахматова и Цветаева, Клюев и Ходасевич, Мандельштам и Пастернак, Хлебников и Гумилев, хотя иногда кажется, что обретаются они в разных измерениях. Но у гениальности одно измерение — таинство правды.
"Плотность" гениев на единицу "литературной площади" такова, что впору задуматься о "случайном" всплеске природной энергии. А может — о закономерном сопряжении законов естества и законов истории? Может, повисшая над народом катастрофа заставляет его выдать генетический всплеск, а может, наоборот, вспышка творческой потенции, отраженная поэзией, толкает людей к "мятежам и казням"?
Из двенадцати казнено трое. Еще трое казнят себя сами (один случай спорен: самоубийство или убийство?). Так что каждый второй гибнет насильственно. Из умерших своей смертью четверо уморены до срока: голодом, болезнями, ужасом бытия. Двое, дотянувшие до относительной старости, измучены травлей. Ни один из двенадцати не удостоился от всевышнего долгой счастливой жизни.
В таком случае это уже не просто несчастье, но рок. Мистерия духа, проходящего искус небытием. Взаимовызов бытия и небытия.
Страна, их породившая, оставившая им в наследие великую культуру, давшая им ощущение мировой миссии и великой задачи, на их глазах испепеляется в ничто. На ее месте возникает черная воронка, бездна, небыть, и оттуда встает нечто "обернутое", "зазеркальное", в чем их страну им узнать невозможно.
Но и не узнать — невозможно. Исчезновение, перерождение и возрождение духовной родины есть драма, о которой они свидетельствуют. Этот сюжет страшен. Но только такие драмы способны вызвать к жизни великую поэзию.
Впрочем, то, что я пишу, — не история поэзии. Это история ментальности, как она в поэзии отразилась.