III

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III

Владимир Владимирович обладал замечательным свойством понимать слова, сталкивать эпитеты и возвышать жанры. Иронический романтизм, романтизм, преодолевающий иронию, держал его стихи.

Последнее его стихотворение посвящено любви, отчаянию и Млечному Пути, названному звездной Окою, и к этой космической поэзии, поэзии «Облака» идет иронический припев: «…инцидент исперчен, любовная лодка разбилась о быт».

В последнее письмо попал только припев.

Все ясно.

Знал Маяковский не очень много, если не считать живописи и поэзии.

Вещи и понятия, которыми он работал, общеизвестны.

Трудно было ему с сюжетом.

У него один сюжет – человек, передвигающийся во времени. Человек восходит на небо и сходит с неба.

Выход на небо (или полет) в поэмах «Облако в штанах» (1915г.), «Флейта-позвоночник» (1916 г.), «Человек» (1917 г.), «Война и мир» (1917 г.), «Пятый Интернационал» (1924 г.).

Люди уходят в будущее, в «Мистерии-буфф», движением, похожим на восхождение Данте из ада в рай. Переносятся в будущее, замерзая, в «Клопе». Уходят в будущее на машине времени в «Бане». Воскресают в поэме «Про это».

Главное было здесь будущее. Тоска по иному времени, тому, которое за горами, куда можно попасть.

Есть в поэме «Про это». Читайте на полях.

Век двадцатый.

        Воскресить кого б?

– Маяковский вот…

        Поищем ярче лица —

недостаточно поэт красив. —

Крикну я

        вот с этой,

                с нынешней страницы:

– Не листай страницы!

                        Воскреси!

Сердце мне вложи!

                Крови?щу —

                до последних жил.

В череп мысль вдолби!

Я свое, земное, не до?жил,

на земле

        свое не долюбил.

. . . . . . . . . . .

Ваш

        тридцатый век

                обгонит стаи

сердце раздиравших мелочей.

Нынче недолюбленное

                наверстаем

звездностью бесчисленных ночей.

Воскреси

        хотя б за то,

                что я

                        поэтом

ждал тебя,

        откинул будничную чушь!

Воскреси меня

        хотя б за это!

Воскреси —

                свое дожить хочу!

(Маяковский, «Про это»)

Шла революция. В мятлевском доме была редакция «Жизнь искусства».

Николай Пунин в пенсне, похожем на монокль, и тихий, трудолюбивый, далеко видящий Давид Штеренберг. Умело пишущий картины, умело одевающийся Альтман и Осип Брик.

Старых художников, старых писателей не было. Они уехали, еще не вернулись, еще не родились.

В городе было пусто. Футуристы писали плакаты, с самонадеянностью молодой школы, верили в революцию, отождествляли себя с нею.

Александр Блок уже написал «Двенадцать». Ходил затихший. И начинал, вероятно, в последнем дневнике записывать цыганские романсы.

Цыганская песня, созданная русскими поэтами. Песня, в которой они или не написали свои имена, или смыла эти имена с себя песня. Цыганская песня о простом, элементарном, о бедном гусаре, просящемся на постой, о вечере, поле, об огоньках, о том, что светает, о туманном утре, цыганская песня лежит вокруг всей русской литературы. Медным всадником на петровском коне с улыбкой протягивает над ней руку Пушкин.

Напомню несколько романсных строк:

Вот мчится тройка удалая

В Казань дорогой столбовой,

И колокольчик, дар Валдая,

Гудет уныло под дугой.

(Федор Глинка)

Тройка мчится, тройка скачет,

Вьется пыль из-под копыт,

Колокольчик звонко плачет

И хохочет и визжит.

(Кн. П. А. Вяземский)

Две гитары, зазвенев,

Жалобно завыли…

С детства памятный напев,

Старый друг мой, ты ли?

(Аполлон Григорьев)

Низки каменные барьеры, через ступеньки круглых лестниц приходит море в простой песне, элементарной песне о шести метрах личной жизни, и затопляет каменный город великой русской литературы.

Умирая, Блок выписывал страницу за страницей цыганские романсы из «Полного сборника романсов и песен» в исполнении Вяльцевой, Паниной и др.[133]

Я услыхал голос гитары в старых уже его стихах, спрашивал его об этом голосе.

Он знал о нем.

Голос шел своей линией, образуя фугу с великой литературой, оттуда, от Аполлона Григорьева.

Мой костер в тумане светит;

Искры гаснут на лету…

Ночью нас никто не встретит;

Мы простимся на мосту.

(И. П. Полонский)

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали

Лучи у наших ног в гостиной без огней.

Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,

Как и сердца у нас за песнию твоей.

(А. Фет)

Утро туманное, утро седое,

Нивы печальные, снегом покрытые,

Нехотя вспомнишь и время былое,

Вспомнишь и лица, давно позабытые.

(И. С. Тургенев)

Ночи безумные, ночи бессонные,

Речи несвязные, взоры усталые…

Ночи, последним огнем озаренные,

Осени мертвой цветы запоздалые!

(А. Н. Апухтин)

Была ты всех ярче, верней и прелестней,

Не кляни же меня, не кляни!

Мой поезд летит, как цыганская песня,

Как те невозвратные дни…

(Александр Блок)

Вата снег.

        Мальчишка шел по вате.

Вата в золоте —

        чего уж пошловатей?!

Но такая грусть

        что стой и грустью ранься!

Расплывайся в процыганенном

                                романсе.

Романс

Мальчик шел, в закат глаза устава.

Был закат непревзойдимо желт.

Даже снег желтел к Тверской

заставе. Ничего не видя, мальчик шел.

(Маяковский, «Про это»)

«Двенадцать» – «Медный всадник», но «Медный всадник» не целиком свободный от голоса гитары.

Не свободна поэма «Про это», не свободен и весь Маяковский. Тот припев, который стал голосом, который стал текстом письма.

Я слыхал цыган уже стариков, слыхал почти в первый раз.

Я тут человек посторонний, слыхал я их уже немолодым.

Стареют гитары.

Доски под струнами протерты уже почти насквозь.

Лев Толстой, мне кажется, я давно это слыхал и знал всегда, Лев Толстой любил цыганскую песню.

Любил романс «Не зови меня к разумной жизни».

Слушал романс за обедом на веранде.

Кушал свое вегетарианское.

Умный старик, знающий сезоны жизни.

И не ушедший от раскаяния.

Старик, который получал в день несколько пудов писем, не ушел от шести квадратных метров, цыганской гитары.

Маяковский ушел к революции. Он восстановил свое ремесло. Писал плакаты. Подписи под плакатами. Работал днем и ночью. Об этом вы знаете из его разговора с солнцем.

Помню, иду с ним туда, к РОСТе. Она находилась в сером здании недалеко от костела. Маяковский шел, думал.

Ему нужно было до прихода сделать сколько-то строк. И он разделил строки на дома и каждый отрезок пути делал строки.

Так работают, говорят, люди фордизованных предприятий, они работают, и мечет их вокруг станка фордизованный, движущийся стул.

В РОСТе дым висел немного выше железной трубы. Писали на полу. Писала Лиля Брик в теплом платье (из зеленой бархатной портьеры), на беличьем мехе, и делала, как делает все, с увлечением, хорошо.

Рисовал Черемных, Рита Райт писала стихи. Борис Кушнер резал трафареты. А Маяковский работал быстрее, крепче всех.

На этом он построил поэму «150 000 000».

Всего не расскажешь. О всем не вспомнишь. Играли гитары. Наиграли Сельвинского. Поэзия продолжалась.

Рос, расширялся, перерождался, снова зацветал Леф. Было написано «Про это».

Пропал рыжий щенок, которого так любил Маяковский.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.