РУССКИЙ ДРАМАТИЧЕСКИЙ ТЕАТР В ПЕТЕРБУРГЕ
РУССКИЙ ДРАМАТИЧЕСКИЙ ТЕАТР В ПЕТЕРБУРГЕ
Театральный сезон для русской сцены начался в Петербурге, по обыкновению, тотчас вслед за окончанием Успенского поста. 16-го августа на Александринском театре было дано первое представление, о котором мы через несколько строк дадим короткий отчет нашим читателям.
Открытию русских театров на нынешний раз в Петербурге предшествовали некоторые небезынтересные толки: говорили, например, что дирекция театров наконец сама убедилась в печальнейшем состоянии русской сцены — состоянии, вполне не соответствующем ни потребностям вкуса, ни величию русской столицы, и, убедившись в этом, решилась будто бы обратить внимание и на несчастнейший драматический репертуар, и на более еще несчастную драматическую труппу.
Толкуя о репертуаре, здесь надеялись, что дирекция проведет на русскую сцену “Смерть Ивана Грозного”, “Псковитянку” и пушкинского “Бориса Годунова”. Эти надежды высказывались устно, высказывались и печатно: петербургские газеты писали, что названные три пьесы, вероятно, непременно пройдут на сцену; но потом эти же самые газеты на днях известили, что надежды эти тщетны, что ни одна из этих пьес представлена не будет: “Смерть Грозного” и “Псковитянка”, по словам газет, “встретили большие препятствия к постановке их на сцену, а что касается до “Бориса Годунова”, то он решительно игран не будет”.
Этим пока ограничиваются наши новости и наши радости относительно внимания, вызванного у с. — петербургской театральной дирекции репертуарною частью.
О персонаже говорили, что в подмогу единственной у нас русской актрисе, госпоже Линской, приглашена очень даровитая актриса откуда-то из провинции. Об этой актрисе даже спорили: одни называли ее высокодаровитою; другие не признавали в ней вовсе никаких дарований. Мы видели эту актрису всего один раз на Александринском театре: она дебютировала, и дебютировала довольно счастливо в “Ночном”, но по одной этой пьеске мы судить о ней так решительно не можем. Одно, что было в ней заметно, — это ее смелость и пренебрежение к театральной рутине: она вышла одетою по-крестьянски, обулась в лапти, говорила народным языком; но причислить ее за это к артисткам-художницам не за что, точно так же, как нет, кажется, оснований и обозвать ее бездарностью, особенно на нашем безлюдьи; ставить же ее рядом с Линской — все-таки легкомысленно. Разумеется, видя, как наши актрисы пренебрегают костюмировкою в народных ролях, остановишься и на том, что женщина сняла башмачки, и надела лапотки, и вышла настоящей крестьянкой, а не пейзанкой, но это еще не только не все, что требуется, но и далеко не все, что дает право ожидать чего-нибудь замечательного. И г. Малышев иногда очень удачно гримируется, а г. Пронский одевается в ролях светских людей так безукоризненно, что портной Шармер уж ничего к нему не может прибавить или убавить от него; но все-таки надеемся, ни того, ни другого из них никто, кроме театральных сторожей да театральной дирекции, актерами не считает. Нам случилось видеть за границею “Сомнамбулу”, при исполнении которой певица, игравшая лунатичку, вышла босая, в рубашке, в тиковой юбочке. Эта костюмировка необыкновенно шла к роли и была отмечена восторгом зрителей, но слабую певицу, несмотря на ее оригинально смелый костюм, все-таки никто не подумал сранивать с Бозио или с другими известными певицами, являющимися в этом месте “Сомнамбулы” в роскошных, вовсе не идущих к роли пеньоарах.
По нашему мнению, можно сказать одно, что провинциальная русская актриса, дебютировавшая здесь на Александринском театре в “Ночном”, очень напоминает наших беллетристов-фотографов: ничего художественного, ничего творящего, но передающее верно все мелочи и очень скоро наскучающее.
Однако и эта знаменитость во время летнего затишья исчезла и, говорят, не появится на петербургской сцене, предпочтя условиям, которые предложила ей здешняя дирекция, условия какого-то частного антрепренера… Оно и прекрасно! Может быть, она об этом и не пожалеет, но и мы тоже на этот раз побережем свои сожаления. Кто ее знает, что она еще такое в самом деле. Провинция необыкновенно щедра на похвалы — Петербург необыкновенно скуп на них. Провинции нельзя верить: провинция восхваляла до небес Зябкину, Дранше, Авенариус и даже Шмидгоф, а не замечала Молотковской и Орловой. Недавно еще в киевских газетах была серьезным образом объявлена ни больше ни меньше как первою русской актрисой многим известная здесь плохая актриса г-жа Степанова; там же нынче в славе фарсер Никитин, и там же была затерта и уничтожена несомненно даровитая актриса, но не красавица Александра Иван<овна> Стрелкова.
Итак, вторая новость, новость уже по части персонажа, заключается в том, что надеяться не на что. К открытию спектаклей налицо оказались опять все те же милые лица: из отпусков не возвратились лишь знаменитости: В. В. Самойлов да господин Бурдин, с которым, выходит, опять еще на годочек можно поздравить несчастных зрителей Александринского театра. Стало быть, есть же кто-нибудь такой, кто видит в этом человеке какие-нибудь дарования!.. Tout est possible dans la nature![93]
Первый спектакль после временного отдохновения Александринского театра все-таки, однако, носит на себе следы некоторого внимания дирекции: кроме двух невозможной пошлости водевилей, в состав этого спектакля введена в первый раз новая комедия, если не ошибаемся, совершенно нового драматического писателя г-на Вильде “В глуши”.
(“В глуши”. Комедия в трех действиях К. Г. Вильде, артиста императорских московских театров.)
Об этой комедии г. Вильде нам довелось еще прошлою зимою слышать некоторый отзыв от одного лица, близкого к московскому артистическому миру. Говорилось, что пьеса очень свежа по мысли, жива по сюжету и необыкновенно ловка для смены — отзыв, довольно сильно подкупающий для того, чтобы утерпеть не пойти и не посмотреть, что такое делается теперь у нас “В глуши”. Мы так и пошли в том настроении, что будем смотреть современную картину захолустной жизни, выступающие на план комические стороны этой жизни и образцы характеров, вновь выработанных этою жизнью.
Мы, однако, очень печально ошиблись: ничего этого в “Глуши” г. Вильде нет. Это, действительно, все происходит в глуши и в наше время, но что все это такое? на что это писано? и даже с кого это писано? — об этом, смело можно ручаться, и сам автор ничего решительно не знает. “В глуши” — комедия тенденциозная, но этой тенденции не вышло: она не вытанцовалась, расшаталась, сама себе наступила ногою на ногу и вышла по пословице: “ни Богу свеча, ни черту ожег”.
Расскажем эту кучерявую комедию, которая шлепнулась при первом же представлении и память которой погибнет без следа.
В гостиной богатого помещичьего дома (богатство которого на Александринском театре выразилось только прекрасным туалетом помещицы (г-жи Линской) — туалетом, составлявшим страшную несообразность с гривенниковыми зелеными обоями комнаты) — сидит на диване Софья Михайловна Щелкодурова, “барышня зрелых лет” (г-жа Снеткова); она сидит с книжкою в руках и мечтает. Входит ее мать, Раиса Петровна Щелкодурова (г-жа Линская), и учит ее, как она должна изловить себе в мужья приехавшего из Москвы молодого соседа Лабадина, реалиста, который все занимается практическими вопросами — деньги наживает, и теперь для наживания их торгует у Щелкодуровой лес, чтобы срубить его и куда-то сплавить. Щелкодурова же желает, чтобы Лабадин женился на ее Софье, и без того ни за что не хочет продать ему леса. Деньги ей не нужны: у ней много денег. Мать с дочерью поговорила, позвала горничную Машку, покричала на нее и вышла. Дочь опять мечтает и, разумеется, очень глупо: все сетует, что в молодом поколении нет чувств нежных. Вы чувствуете, что в лице этой Софьи автор стремится осмеять сентиментальность и любовь к чувствительному и стремится к этому совершенно бесцеремонно, сшивая свою тенденцию самыми крупными швами и нимало не заботясь облечь ее в мало-мальски художественную форму. Сцены собственно во всех сентиментальностях Софьи не выходит никакой; но Софья, по совету матери, решается не брать более Лабадина чувствительностью, а подойти его игривостью и веселостью, и, когда под окном раздается звук подъехавшего экипажа, она поет цыганскую песенку. Но вместо Лабадина является другой сосед, Висляков (Павел Васильев), толстый, оплывший уродец, нимало не медля просящий у Софьи водки, которой он тут же и напивается. Пока Висляков пьет, Софья рассказывает ему, что она выходит замуж за Лабадина. Сцены опять ни малейшей. Является родственник Щелкодуровых, отставной офицер Застежкин (г. Нильский), фат дурного тона, рассказывает девушке, как они пьянствовали вчера у судьи, как был пьян Висляков. В это время Висляков уснул. Застежкин над ним смеется и при появлении входящей в эту минуту Щелкодуровой уводит Вислякова спать в смежную комнату. Из уст Щелкодуровой мы узнаем, что это самый обыкновенный поступок со стороны Вислякова, что он никогда трех минут не просидит, чтобы не напиться. Застежкину, после того как он уложил Вислякова, мать Софьи доверяет свою мысль выдать дочь за Лабадина и просит его содействовать этому. Застежкин берется за исполнение возлагаемого на него поручения, он обещается пугнуть Лабадина дуэлью и рассказывает о какой-то своей старой дуэли, затеянной по поводу того, что один юнкер или офицер, закурил у него “на щеке трубку”(!), но дуэль, он говорит, не состоялась, потому что пришли товарищи и сказали, что если они будут за такие вздоры стреляться, то они их обоих выпорют: выпили и помирились. Щелкодурова и Застежкин уходят в сад; Софья остается одна, является Лабадин (г. Малышев). Этот Лабадин с первого же шага нечто в роде тех умных людей, каких рисовывали в недавнее время беллетристы “Современника” и “Русского слова”. У Лабадина есть “предприятие”, и он ничего за ним не видит и не слышит. Девушка его встречает тепло и даже, против желания автора, довольно мило; она просит его присесть, но он считает это лишним и не садится; он не любит разговоров, а стремится к “предприятию”, к лесу. “Лес, лес и лес” — вот все, что вы от него слышите. А Софья все подъезжает к нему с чувством и доходит до выражения ему своих симпатий. Лабадин ехидно благодарит ее и, принимая сочувствия Софьи, тотчас же просит ее ходатайствовать у матери, чтобы она “продала лес”. Софья в отчаянье делает прямое признание в любви, которое Лабадин не мешает ей кончить и, к крайнему нашему удивлению, не отвергает его. Девушка убегает в сад за матерью, оставляя Лабадина одного. Из сада к нему приходит Застежкин и прямо объявляет, что он, как родственник Щелкодуровых, считает себя вправе вступиться за Софью. Лабадин опять про лес, а Застежкин про Софью, что, мол, хотя вы ездите для леса, но здесь есть девушка. Лабадин опять про лес, а Застежкин говорит, что ему, Лабадину, не видать этого леса ни за какие деньги; но что если он женится, то ему этот лес даром в приданое отдадут. Лабадин, видя, что ему не взять прямым путем леса, объявляет, что он уже сделал Софье предложение. Застежкин радуется; из сада приходят мать и дочь Щелкодуровы: Лабадина и Софью называют женихом и невестой, заставляют их целоваться, и через две недели назначается свадьба. Но жених-реалист вдруг начинает ехидствовать: он впадает в глубокое раздумье и объясняет, что задумчив потому, что ему до истечения этих двух недель надо сплавить лес. Опять на сцену лес. Свадьбы раньше двух недель сыграть не могут, а Лабадин пристает: дайте ему лес. Софья просит дать лес немедленно, но старуха на это не согласна, да и мыслящий реалист не хочет приобресть лес таким образом; он не рвет зуб на чужой каравай, но припасает его себе и, встретясь на дороге с темнотою и упрямством, только обходит препятствия.
Он предлагает другую меру, очень ехидную, но, по его понятиям, благородную и позволительную: он упрашивает старую Щелкодурову продать ему лес, а потом, когда он женится, деньги возвратить им с Софьей. Старуха подозревает в этом хитрость и долго упорствует, но наконец соглашается. “Только я, — говорит, — с тебя большую цену возьму”, а Лабадин отвечает, что ему это все равно, что он еще и на большую цену две тысячи прибавит.
Таким образом разом состоялись и помолвка, и покупка леса. Все довольны; проспавшийся Висляков входит и поздравляет нареченных жениха и невесту, и тем первый акт кончился.
Во втором действии в той же комнате, оклеенной зелеными гривенниковыми бумажками, собираются гости: Застежкин, Висляков во фраке, дама с двумя молоденькими дочками и старик Гулючкин (г. Горбунов) с провожатым Ухлымовым (г. Полтавцев). Идет разговор, из которого зрители узнают, что сегодня день свадьбы Лабадина с молодой Щелкодуровой, что Лабадин очень практическая голова: за что ни возьмется, так и свертит; что у него в лесу две недели работал чуть не целый уезд мужиков, но что вчера уже весь последний лес сплавлен. Делать более во втором действии нечего: его можно сейчас кончить, но автор чувствует, что это будет очень мало, коротко, и для этого им выведен на сцену старик Гулючкин — лицо ровно ничего не значащее ни в экономии пьесы, ни в ее интриге. Для чего и с какой стати пущено сюда это лицо — вы решительно не додумаетесь. Ясно, что лицо это написано собственно для затяжки, для проволочки, и написано чуть ли не с горбуновского рассказа. Старик Гулючкин начинает расспрашивать своего поводыря, кто здесь тот-то, и кто этот-то, постоянно принимая внучат за дедов и напоминая многим очень известный семейный рассказ г. Горбунова о вельможе, спящем во время чтения докладов и объявляющем согласие с умершим лет сорок тому назад князем Волконским или Голицыным. Но и этого мало. Приезжая барыня начинает злословить. И этого опять же недостаточно — является Щелкодурова плакать над одетой к венцу невестой. Наконец все идут в церковь, остаются дома только мать да невеста, и тут влетает шафер и объявляет, что реалист Лабадин уехал, прислав ему вчера в город письмо, для доставления Шелкодуровым. В письме этом написано, что он не может жениться. Афронт. Что делать? все уже в церкви, и невеста одета. — “Борис Антоныч! — просит Софья кутилу Застежкина. — Найдите мне кого-нибудь”. Застежкин предлагает ей Вислякова, этого пьянюгу и урода, и Софья, чтобы не раздеваться понапрасну, согласна выйти замуж за Вислякова. — Вот-де каковы эти чувствительные барышни-то! Вот чего их чувства стоят! Застежкин берет на цугундер Вислякова, потерявшего весь ум после вчерашнего большого пьянства, твердит ему, что Софья его любит и что он должен теперь ее выручить и жениться на ней; твердит это Застежкин долго, скучно, с повторениями и наконец уговаривает полупьяного Вислякова идти к венцу.
Этим второй акт кончился. Начинается третий и последний.
Висляков просыпается у себя дома и в тяжелом похмелье начинает припоминать, где он вчера напился; потом припоминает, что с ним было, и наконец вскакивает при воспоминании, что его венчали, и плачет. Павел Васильев выполнил это бесподобно. Слышны бубенцы. “Запирай ворота”, — кричит Висляков слуге; но прежде, чем его приказание исполняется, являются гости мужчины и поздравляют бедняка с законным браком. Висляков видеть не может Застежкина и оплакивает свою судьбу. Как ни вяло написал это автор, но благодаря прекрасной игре Павла Васильева и эта сцена, единственная во всей комедии, вышла опять недурна. Висляков решается бежать, оставляя жене все свое состояние, и наконец, несмотря на все препятствия со стороны Застежкина, бежит и уезжает. Приезжают Щелкодурова и молодая Вислякова, которая вчера не поехала с пьяным мужем, а мужа и след простыл. Опять афронт, который неизвестно чем бы и кончить, если бы автор не придумал такой вероятной штуки. Отворяется дверь, вбегает лакей Вислякова и объявляет, что барин его напился дорогой и пьяным привезен им назад домой, так как он своим побегом поступил “против закона”, чем вся комедия и кончена.
И это современная комедия, в современной нам глуши нашей родины!
Ни прекрасная игра Павла Васильева, ни усилия г-жи Линской хоть что-нибудь создать из своей роли не могли поддержать эту слабейшую из слабых и бесталаннейшую из бесталанных пьес: она пала даже без треска. По заведенному обычаю, несколько снисходительных голосов крикнули было по окончании третьего действия “автора!”, но прежде чем вышел к рампе актер, желавший объявить, что автора нет в театре, — дружное шиканье и крики “не надо” произнесли этой пьесе вполне заслуженный ею общественный приговор.
Мы как нельзя более согласны с этим приговором, но театральная дирекция с ним не согласилась, и эту вздорную пьесу уже начали повторять, и повторяют по два раза в неделю, так что в театр хоть и не ходи. Публика не приняла пьесы; но “театральный домовой” взлюбил ее и плетет в косы нигилистическую гриву ее автора.
Не будем много говорить, что это вовсе не комедия, ибо в ней нет ни одного условия, требуемого комедиею. Это — водевиль, и, к сожалению, даже плохой водевиль; но все-таки, назови автор свою пьесу водевилем и представь ее как сцены странной случайности и не дай ей такого названия, а назови ее как-нибудь вроде “Женитьба Вислякова” — она бы и туда и сюда. “Свадьба Кречинского” и “Женитьба Бальзаминова”, вещи не чета этой, вышли под этими простыми названиями, а эта историйка странной женитьбы в лицах пущена с претензией характеризовать местность и эпоху. Смелость большая. Но в пьесе г. Вильде, кроме совершенного бессилия автора, мы с грустью видим еще упрямую живучесть дерзости, при которой в наше время люди пускаются авторствовать, не умея отличить добро от зла и забывая изречение, гласящее: “Прежде чем станешь писать, научись же порядочно мыслить”. Сообразил ли г. актер Вильде, что его реалист Лабадин не что иное, как деловой бездельник, бессердечная дрянь, для которой все средства позволительны, лишь бы они вели ее к цели, к прибытку? Сообразил ли он, что при таком артисте и сентиментальная Софья, и ее мать, и пьяница Висляков, и моветон Застежкин становятся краше и милее, чем их хотел представить автор? Приравнивая их к Лабадину, в них все-таки находишь хоть что-нибудь человеческое, тогда как в этом предприимчивом болване человеческого только внешний образ, который он позорит своим подлым поведением. Произвести крупнейший скандал; поставить в ужасное по своему значению положение девушку, хотя и сентиментальную, и смешную, но во всяком случае вызывающую сожаления о ее несчастном воспитании, а не злодейского надругательства над ее положением и ее надеждами, — это ему ничего; ему лишь бы лес пришел в руки. И это единственное лицо, которое автор желал представить не дураком, не плутом и не ничтожеством! Жалкий автор! жалкий человек, и всего более жалкий актер! Чему же он может сочувствовать; что он может играть с любовью и с сердцем, если в его сердце местятся вон какие образы и сочувствует он вон каким людям!.. И это в театральном мире не новость!
До этакой практичности в стремлении осуществлять свои предприятия герои г. Слепцова и его друга по направлению г. Холодова еще никогда не доходили, и мы должны сознаться, что нигилизм, омерзевший всем здравомыслящим людям в беллетристической литературе, явным образом стремится омерзеть им, ударившись на русскую сцену, которая, на горе общественное, терпит все, кроме истинных дарований и выступающих сколько-нибудь из ряда вон талантов. Еще прошлой зимою на нашей сцене появилось несколько мелких вещиц, водевильчиков и сцен подобного же направления, и их заметили и похвалили газетные фельетонисты.
Недаром же любимец нашей публики Павел Васильев не мог дать в прошлом году своего бенефисного спектакля в том составе, который был им сначала скомпонован и потом изменен, выпуском вон пьески, где на сцену является нигилист не в столь привлекательном виде, как у г. Вильде. Теперь это становится понятнее.
Дальнейший репертуар нынешнего месяца еще ничтожнее. Просветя зрителей представлением им умного и дельного человека в лице Лабадина, кончившего так благородно свое предприятие, дирекция перешла к “Орфею в аду”, этой обличительной оперетке, злее всего преследующей владельцев невских рысаков и колеблющей реноме поэтических богов Олимпа, давно и без того называемых в России зауряд “болванами”. Пьеса эта, несмотря на всю свою нелепость, безобразно извращающую мифы, и особенно характер Эвридики и Орфея, очень смешна: Яблочкин и Озеров (Юпитер и Плутон) здесь заставляют хохотать до боли в подреберье; Прокофьева канканирует; публика заставляет ее повторять канкан; заставляет аркадского принца повторять куплеты; и все очень довольны. По впечатлению — эта ничтожная пьеска напоминает “Десять невест и ни одного жениха”, и в них обеих даже участвуют почти все одни и те же самые актеры. Оба эти пустых, но очень смешных фарса сделались у нас любимыми из веселых вещей, и, вероятно, повторение их в нынешнем сезоне будет бесконечное. Смех, ими возбуждаемый, разумеется, смех не гоголевский, а польдекоковский — смех не сатиры, а фарса, несмотря на то что “Орфей в аду” имеет претензию на обличительную сатиру и тоже очень нежно лащет нигилистов. Но вообще из новых, прошлогодних вещей это самая популярная: куплеты аркадского принца поют на улицах и на них же ссылаются газетные фельетонисты, обыкновенно ссылавшиеся прежде на Гоголя.
Из новых пьес афишами в непродолжительном времени обещано в первый раз: “Захолустье” С. Н. Вечеслова. Увидим, что это такое.
Лучший сюрприз обществу при открытии сезона сделал дирижер Александринского оркестра г. Кажинский. Вместо ничтожных полек да романсов с мажорным восхождением в первом куплете и минорным падением во втором, он составил для антрактов целый букет премилых вещей. В первом антракте оркестр исполнил увертюру из оперы “Раймонд”, 2) “Das Heimweh”[94] и 3) в первый раз секстет из оперы “Czar und Zimmerman”.[95] Хоть бы уж оркестр мало-мальски послужил развитию вкуса, если сцена твердо и неуклонно решилась служить безвкусию. Будет ли это, однако, так в этом роде и продолжаться, или это только было для первого раза? — это знает Кажинский.
Заключительною новостью из сценического мира можем поставить распространившийся слух, что “один известный литератор” написал драму или комедию из мира литературного. В пьесе этой литератор старого покроя, идеалист, сходится с литератором нигилистом. Что-то пахнет Фаустом и Мефистофелем…