ЕВГЕНИЙ НИКОЛАЕВИЧ ЭДЕЛЬСОН Литературный некролог
ЕВГЕНИЙ НИКОЛАЕВИЧ ЭДЕЛЬСОН
Литературный некролог
В С.-Петербурге скончался от аневризма известный литературный критик Евгений Николаевич Эдельсон.
Человек этот простился с жизнью в полном развитии своих сил. Он умер рано, как умирает большинство русских людей, избравших себе литературную дорогу, тягчайшую из всех дорог, если избравший ее неспособен ни торговать своею совестью, ни вертеться, как волчок, под переменчивыми ветрами модных направлений.
Е. Н. Эдельсон был идеалист самый искренний и самый жаркий поклонник своих идеалов. Его идеалистическое направление, отражавшееся во всех его критических произведениях, в глазах некоторых из русских периодических изданий: “Современника”, “Искры”, “Русского слова”, было достаточным поводом к бесконечному ряду обид, издевательств, которым нельзя подвесть никакого итога. Е. Н. Эдельсон был выше всякого желания считаться со своими обидчиками, но близким ему людям известно, что некоторые из направленных против него выходок, переходя всякие пределы приличий дозволенной полемики, иногда тяжело его огорчали. Мальчишеское подтрунивание над ним и над его верованиями очень оскорбляло его, и не только оскорбляло его за него самого, но и за тех, кто решался так легко трунить над ним, человеком, считавшимся с каждым своим словом.
“Я одного не понимаю: как это можно написать, не боясь ответственности перед самим собою!” — воскликнул он один раз, прочитав стихотворение, в котором говорилось:
Написавши эту сказку,
Я уснул и видел сон,
Будто я не Монументов,
А эстетик Эдельсон.
Но покойник язвим был не только местью литературных врагов своих: язвили его порою холодные отзывы о нем друзей его по направлению. Евгения Н<иколаевича> Эдельсона люди его собственной партии часто упрекали за слишком мягкий, “слишком нерешительный” будто бы тон его статей.
Искренно его любившие люди позволяли себе иногда говорить ему это и в глаза:
— Отчего вы не высказываетесь порезче, порешительнее? — спрашивали его один раз, настоятельно требуя у него на этот вопрос ответа.
— Не могу, — отвечал Эдельсон.
— Но отчего именно не можете?
— Да я немножко слишком хорошо воспитан, чтобы состязаться в теперешнем решительном тоне. Мои чувства мне этого не позволяют. Это по сегодняшнему времени порок. Но я уже не могу себя переделать, — скромно заключил покойник.
Этим, то есть личною его мягкостью и благовоспитанностью, оскорблявшимися нарушением всякой чинности, эстетичности и благопристойности отношений, и в самом деле должна быть в значительной степени объясняема та бесконечная мягкость статей Эдельсона, благодаря которой статьи эти для любителей резких мнений казались неопределенными и бесцветными.
При том редком уже в наше время литературном образовании, которое имел Эдельсон, ему, конечно, было бы весьма нетрудно найти много средств резко отпарировывать жестокие и, смело скажу, бесчестные удары, наносимые разновременно его самолюбию. Но это было не в его натуре. В приятельской беседе он иногда еще и позволял себе добродушно указывать на некоторые грубейшие промахи литературных невежд, нагло выдающих себя за гениев, способных произносить непогрешимые речи” но при первом слове о том, чтобы он печатно обличил это невежество и наглость, и обличил со всею тою горячностью, которой они заслуживают, покойный Эдельсон застенчиво отвечал:
— Нет, зачем же резко: я этим могу обидеть, — и он или совсем не писал об этом, или действительно писал, касаясь всего с такою щепетильною деликатностью, что статья его чрез это в самом деле утрачивала много силы, казалась водянистою и утешала тех же его неприятелей, против которых была направлена. Эдельсон это знал, и знал, что и он мог бы заговорить резко, но никогда не прибегал к этому в наше время победоносному средству, потому что он был действительно очень хорошо воспитан в преданиях, достойных благоговейного уважения.
Служение литературе для Эдельсона было делом наисвятейшим. Никто не боялся так обескуражить своим отзывом молодого писателя, как Эдельсон. Никто не был так строго воздержан в осуждениях и так искренен в советах молодому писателю, как тот же Эдельсон.
Любовь его к литературе простиралась так далеко, что он даже рискнул для чужого издания, в которое некогда верил, значительнейшею частью своего весьма малого состояния, и рискнул неудачно: он потерял все, чем рискнул. Я говорю: “он потерял все”, если лицо, столь неосторожно воспользовавшееся доверием Эдельсона, не вспомнит многочисленность оставленного Эдельсоном семейства и не заставит себя быть по отношению к своему долгу покойнику несколько великодушнее, чем велит казенный наказ о расплате.
Как частный человек, как друг, приятель, товарищ и знакомый, Е. Н. Эдельсон пользовался всяческим уважением. Я думаю, нельзя встретить ни одного мало-мальски порядочного и уважающего себя человека, который мог бы сказать об Эдельсоне что-нибудь недостойное памяти честнейшего человека. Из живущих теперь литературных людей он больше всего надеялся на А. Н. Островского и всегда с необыкновенною верою и теплотою говорил о его таланте. В последнее мое свидание с Эдельсономон только и говорил об Островском и все жалел о том, что его “Воевода” не пользуется у публики тем вниманием, на которое имеет всякое право. Говоря очень редко о личных своих привязанностях, Эдельсон с особенно святым, почти, так сказать, трепетным благоговением относился к своей супруге и с особенною нежностию к своей дочери, обучающейся в школе св. Анны.
После смерти Аполлона Александровича Григорьева, с которым покойный Эдельсон был приятельски близок, он часто говорил шутя, что рьяные реалисты уже слишком строги и суровы к нему: “Что им все хочется меня пришибать? Меня уж для антика можно бы оставить доживать: я ведь уж в некотором роде последний из могикан”, — говорил он мне, встретясь со мною очень больной в последних числах декабря тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года, — и покойный был прав: русская литература в нем схоронила самого наиискреннейшего идеалиста, который имел право, даже и не шутя, считать себя последним могиканином этого направления.
Впервые напечатано в 1868 году.