<О ПЕТЕРБУРГСКОМ ПОЙЛЕ, ПЕНЗЕНСКИХ ТРОТУАРАХ И ОРЛОВСКИХ МОСТАХ, А ТАКЖЕ О РАЗНЫХ БЕДНЫХ ЛЮДЯХ И О НЕКОТОРЫХ ПОПЕЧИТЕЛЯХ РОБЕРТА ОУЭНА> С.-Петербург, вторник, 3-го апреля 1862 г
<О ПЕТЕРБУРГСКОМ ПОЙЛЕ, ПЕНЗЕНСКИХ ТРОТУАРАХ И ОРЛОВСКИХ МОСТАХ, А ТАКЖЕ О РАЗНЫХ БЕДНЫХ ЛЮДЯХ И О НЕКОТОРЫХ ПОПЕЧИТЕЛЯХ РОБЕРТА ОУЭНА>
С.-Петербург, вторник, 3-го апреля 1862 г
Часто ставят в большую вину иностранным путешественникам, что они, описывая Россию, рассказывают о ней иногда такие вещи, которых вовсе не существует и даже существования их мы, русские, никак допустить не можем. Конечно, в разных россказнях разных путешественников есть тьма чепухи и вздора, но много есть и таких вещей, которые кажутся нам невероятными только потому, что мы не имеем понятия о том, какими являются те же самые вещи в “гнилом Западе”, над которым долго трунил г. Аскоченский, а теперь песню его подхватили публицисты другого закала, считающие, например, порицание английских порядков наивысшею услугою русскому народу. Впрочем, с точки зрения этих публицистов, такое последование г. Аскоченскому имеет свой смысл, даже и этого им нельзя ставить в вину. Не заявлять своих стремлений к слитию с народом в наши дни невозможно, а чем же можно легче показать их, как не порицанием всего чужеземного? Народ (если бы он умел читать наши писания и имел бы еще к тому охоту), разумеется, расхохотался бы над ними до смерти, но пока народ станет читать и назовет гороховыми шутами многих нынешних писателей, трактующих о вековечности начал аграрного коммунизма и т. п., пусть пишут на здоровье. В Петербурге их читают и не понимают, а за Петербургом или вовсе не читают, или читают ради смеха, все более убеждаясь, что литераторы о делах рассуждать никак не могут, а все сочиняют. Однако дело не в этих сочинителях; мы им ничего сочинять не мешаем и от всей души желаем, чтобы никто не мешал им заниматься этим приятным искусством. Нас занимает простой вопрос о городском благоустройстве. Теперь весна; 17-го марта был день преп<одобного> Алексия, человека Божия, день, известный в народе под названием “Алексея с гор потоки”, и действительно начались потоки. Вскрылись Днепр и Ока, в Орле мост в опасном положении, и тамошние гимназисты теперь не ходят в классы, а все читают “Современник”. Это самое благоприятное время для орловских гимназистов и для уважаемых ими писателей. Такой порядок прекращения уроков “за водою” существует с незапамятных пор, и существует он едва ли не по всему пространству России, но особенно в Орле, где мосты наводятся далеко не так скоро, как выгорают целые части этого центрального города хлебороднейшей губернии, обитаемой наипросвещеннейшим дворянством. В былые годы там не бывало переправ по целому месяцу, и поколение тогдашних гимназистов в это время сильно развивалось при помощи сочинений покойного Сенковского, но нынче, говорят, и в Орле уж век спеша живут. Мосты и переправы, грязная вода для питья составляют необходимые аксессуары русской весны. Неторопливая почта начинает ходить еще медленнее; цена припасам поднимается, и все бедное население городов сильно страдает; земские суды отряжают на переправы чиновников для наблюдения за порядком, и в связи с этим последним обстоятельством на лицах у мужиков появляются весьма странные опухоли, а вообще в градах и весях начинаются рези в желудках и разные весьма неприятные болезни, отвлекающие человека от работы, которою он добывает дневное пропитание, а иногда и спроваживающие его прямым путем в могилу. Да и как не быть резям, как не хворать людям, когда, например, у нас в Петербурге такая вода доставляется, что какой-нибудь киевский гастроном, получающий воду с Буславки, взял бы здешнюю воду, да и выплеснул в помойную яму. А мы ее пьем, и не пить ее нам нельзя. Пиво, говорят, с кукельваном — напьешься, тотчас, как оморенная рыба, и всплывешь весь наверх — не годится, а вино виноградное дорого, да мы до него и небольшие охотники, в чем можно частию удостовериться по счетам конторы Д. Е. Бенардаки, занимающегося водочным продовольствием нашей Пальмиры. Итак, к воде. Один наш не то что приятель, а добрый знакомый, на котором лежат кучи пресерьезных занятий, наделен от щедрой природы таким замечательным трудолюбием, что находит еще возможность заниматься микроскопическими исследованиями и при первом досуге предается этой невинной забаве со всем увлечением юношеской страсти. Недавно, то есть вот совсем на днях, он рассказывал, что, наблюдая в микроскоп каплю невской воды, увидел в ней несколько таких чудищ, что одно даже привело его в ужас своим сходством с одним из ближайших сослуживцев наблюдателя. Наш знакомый с тех пор не пьет воды, и только от того, что он перестал употреблять невскую воду, в характере его начала проявляться какая-то необыкновенная мягкость и эластичность, тогда как прежде бывало, что ему ни дай в руки, из них выйдет в таком виде, что уж ни за что не узнаешь. Впрочем, мы напрасно об этом распространяемся, ибо каждому известно, какую важную роль играет вода в судьбе всякого человека. А потому мы и удивляемся, как до сих пор наши общественные люди не подумают о том, чтобы вместо навозной жижи давать в пойло русскому человеку чистую воду! Беспечность и небрежность русская в этом случае действительно составляет добродетель вполне самостоятельную и ни от кого не зависимую. Есть места на Руси, где воду не только не стараются очищать, но, напротив, всячески стараются ее испортить. Один из таких просвещенных мест есть губернский город Пенза. Там есть, например, фонтаны, в которых вода проведена из очень хорошего источника; но у этого же источника, выше того места, где он входит в проводную трубу, одному барину вздумалось устроить псарный двор для своих борзых и гончих. Место для псарни, действительно, выбрано удобное, псам не далеко бегать лакать, и чистоту всегда можно удержать; но прихотливые люди начали жаловаться, что воды из фонтанов пить нельзя, и обратились к Суре, а по Суре и подавно один навоз плавает с верхних мельниц. Таким образом это неудовольствие продолжалось очень долгонько и все без толку, и наконец сами граждане привыкли к этой воде, как приучают себя люди к вонючему сыру, и стали любоваться из окон на барские своры, когда они откочевывали в отъезжее поле. Теперь одни говорят, что псам придется отыскивать иное помещение, а другие утверждают, что эти слухи уж не раз носились, но благополучно сходили с рук псовладельцу. Но Пенза — город истинно замечательный. В Англии есть люди, уверенные, что в Пензе всякий человек небезопасен, потому что там на улицах устроены капканы и адские машины. Что-то в этом роде, года три тому назад, кажется, рассказывалось даже в одной из английских газет, и один из жителей Пензы, умеющий читать по-английски, указывал на эти щекотливые для пензенского самолюбия строки; но все осталось по-старому; все подумали, что это “бред безумный иноземца” и больше ничего. А в сущности дело имеет свое основание. Во время последней войны в Пензу прибыли из Крыма два англичанина, оба люди очень просвещенные и потому, конечно, не встретившие в этой столице русского спорта того радушия, которое будто бы ставит наших соотечественников несравненно выше всех народов земного шара и даже жителей планет. Оба эти англичанина, при первом взгляде на пензенские улицы, вообразили, что существующие в Пензе дощатые тротуары устроены для того, чтобы доставить пешеходам известные удобства и безопасность. Как чужеземцам, им простительно было сделать такое легкомысленное заключение, и они жестоко за него поплатились. Одному из них, избежавшему всех опасностей, сопряженных с войною, суждено было восприять смерть в самом мирном городе Пензе. Опытные люди по пензенским тротуарам обыкновенно не ходят, потому что некоторые доски этих тротуаров так прилажены, что каждая из них концом, на который наступит пешеход, тотчас же под его ногою опускается в нарочито ископанную под тротуаром канаву с вонючею гниющею водой, а другим концом снабжает проваливающегося путника приличною затрещиною. Теперь, может быть, случаи таких театральных исчезновений под тротуаром реже, а может быть, и вовсе вывелись — время переходчиво, — но то время, к которому относится воспоминаемое событие и о котором пензенские собачники вспоминают как о милом былом, эти явления причислялись к законным необходимостям местного благоустройства. Естественность таких явлений была так обыкновенна, что пензянов (которых почему-то зовут толстопятыми) вовсе не встревожило, что англичанин М—р шел по тротуару и, как должно было случиться, провалился, получил приличную затрещину, переломил ногу и отправился ad patres,[39] впрочем, не без медицинской помощи. Сказали только: “не знавши броду, не суйся в воду”, выпили по рюмочке коньячку и опять сели играть по маленькой, и приписывая, и отписывая мелом. Другой же англичанин, видя снаряд, споспешествовавший ускорению жизненного процесса г. М—ра, разумеется, предался изучению этого механизма и, придя к убеждению, что такой механизм не относится ни к одному из известных в Европе аксессуаров городского благоустройства, порешил, что это совсем не тротуары, а какие-то, вероятно охотничьи, капканы или люки вроде адских машин. Дома он сказал кому-нибудь эту несообразность, другие ее подхватили, а кто-то взял да и тиснул в какой-то газетке вопрос о пензенских люках. Конечно, англичане, по остроумнейшему замечанию одного из наиприятнейших писателей нашего времени, народ очень узколобый; но согласитесь, что на этот раз им можно простить их заблуждение. Рассказанное нами событие могло дать некоторый повод к построению странных предположений в головах людей, поднятых цивилизациею на другую ступень гражданственности и не способных ни пить наше пойло, ни глотать иные гадости, которые мы еще присмакиваем.
Вот отчего и нельзя строго порицать иностранцев, описывающих русские небылицы в лицах. Не принадлежа к числу непосредственных натур, нас ведь разгадать очень мудрено, и изобразить нашу гражданственность на листе, разграфленном по европейскому масштабу, еще труднее; но если начать доискиваться, то во всяком таком баснословии можно найти свою долю правды. Вот теперь к слову о воде: без всяких шуток вода в Петербурге до такой степени дурна, что ее пить невозможно, и у всего населения Петербурга, не имеющего собственных средств очищать для себя воду, в графинах и ушатах стоит бурая жидкость, пресно-клейкого вкуса, с сильнейшим запахом конского помета. Это факт, нимало не преувеличенный, о чем говорят все, то есть все те, кому суждено здесь жить, но кому никакая бабушка не ворожит. А что проку из этих общих, но не общественных толков? Доход вольным аптекам и докучное беспокойство врачам больницы чернорабочих, а больше ничего. Мер против этой мерзости никаких не видим. Такие, не такие, а подобные неустройства назад тому несколько лет были и в Англии, в самом Лондоне, с мутной Темзой и миллионным населением; но узколобая Англия — не мы, широкие натуры с соколиным полетом на слове и с глиняными ногами. Там общая нужда вызвала общественную энергию; люди поняли, что цифра смертности не столько зависит от устройства врачебной части, сколько от гигиенического благоустройства. Около двух лет назад в Киеве вышла преотвратительнейшим образом составленная брошюрка “История гигиенических улучшений в Англии”. Она скомпилирована кем-то из сотрудников одной медицинской газеты по известному сочинению Остерлена и, несмотря на все свои недостатки, представляет очень много интересного и назидательного, но ее, конечно, не удостоили своим вниманием русские литературные гении, мнящие себя друзьями русского народа, а до Аполлона Григорьева, посвятившего себя разбору явлений, пропущенных нашей критикой, она, вероятно, не дошла. Впрочем, к несчастию, тот род литературы, к которому следует отнести эту брошюру, и не занимает этого критика, а другим некогда, — они все в Брайты лезут, и им некстати какой-нибудь лорд Шевтесбюри, шнырявший, как крыса, в помойных ямах и зловонных канавах Лондона. Оно и понятно; Брайтами легче быть: тут только прикинься влюбленным в народ и пожинай лавры, особенно легко достающиеся в стране, с одной стороны, страдающей недостатком здравой критики, а с другой — имеющей таких птенцов, как некий сотрудник “Нашего времени” г. Мельгунов. Мы будем иметь случай на днях познакомить наших читателей с той средой, из которой выплывают подобные писатели, готовые проповедовать, что мы не дозрели, не сложились.
В нашей статье мы имели в виду воззвать к общественному вниманию и указать на некоторые, весьма вредные, виды беспечности нашей медицинской полиции. Общественная гигиена составляет очень важный вопрос, и о нем следует подумать, может быть, одновременно с некоторыми вопросами социального значения, а может быть, даже и несколько прежде иных. Человек становится способным беспристрастно рассуждать о общественных нуждах, когда удовлетворены его индивидуальные потребности первой необходимости. Моральное его развитие идет следом за улучшением его быта, а улучшение быта, путем самодеятельности, возможно только при известных условиях, которых нельзя достигнуть при страшной цифре смертности, служащей экспонентом житья рабочего человека в России. Кто хочет видеть народ, любящий свою отчизну и готовый с полным самопожертвованием отстаивать каждый из ее интересов, тот должен заботиться о всех неурядицах народного быта и не лгать ему о его всеобъемлющей мудрости, а, воздавая должному должное, открывать своему народу сокровищницу, в которой сложен умственный капитал, скопленный общими усилиями человеческого ума. Смешно же говорить о своей любви к народу, считая народом только вятского или пермского крестьянина, и оставаться совершенно равнодушным к тысячам семейств бедных тружеников, задыхающихся в сырых подвалах или дрогнущих на чердаках наших столиц. Что за классификация человечества? Кто дал право считать отребьем часть людей, рожденных в одной и той же стране и любящих ее, может быть, не менее кого-нибудь другого? В чем их вина? В том, что они ходят в сапогах и хилятся, когда нельзя распрямиться. Таков ваш суд, народные витии? Не верим вам, не верим потому, что “всяк, ненавидяй брата своего, ложь есть”. Г. Аксаков, отметаясь единения с евреями, менее бестактен, чем вы, и идете вы с своим дегтярным прюдеризмом по той дороге, на которой одни от вас отвернутся, а другие скажут: “Полно зубы-то заговаривать — мы сами самовар пьем”.
Народная литература не должна быть сословным адвокатом; иначе она не литература нации, не народная литература. Нам странно смотреть на “Наше время” и его известных публицистов, и мы имеем основания считать его органом известного слоя; но, по той же аналогии, не имеем ли мы такого же права считать такими же слоевыми органами и всех тех, кто равнодушно проходит мимо всякого рода страданий и нужд русского человека в немецком платье? Не возбуждают наших симпатий люди, ходящие с потертыми воротниками и прорванными локтями; нам смешны эти испитые фигуры, таскающиеся ежедневно с Адмиралтейской площади в Галерную гавань, где их ждут полуголодные семьи, сидящие за неустанной работой и питающиеся преимущественно двумя рыбицами: корюшкой да ряпушкой… А подала ли наша литература руку этим страдальцам, спотыкающимся на трехцелковных взятках, когда нечего жевать? Нет. Мы говорили о том, как из бедных девочек Галерной гавани выходят пышные северные камелии и лоретки; мы даже мнили оказать великую услугу, продергивая под заглавными буквами русского алфавита разных лиц, невежливо обращающихся с своими подчиненными, но нам некстати было подумать о более серьезной помощи. Что нам за дело до того, что экономические условия, в которых стоят эти люди, заставляют их сносить все оскорбления и подавлять в себе чувство справедливого негодования во имя другого чувства, во имя любви к слепой бабке и малым детям, просящим сапожонок и хлеба? Измените эти условия — те же люди сами защитят себя от оскорблений, которые, в нынешнем положении, голодный отец семьи сносит с изумительным равнодушием. Но из этого трудно сварганить смешную сцену, до которых мы так падки, и мы молчим. Заходила речь о колонизации, о предоставлении бременящим города людям земель и об отыскании средств для их обзаведения и устройства… Никто ни слова, как будто и не до нас касается. Где ж это сердоболье, о котором говорится чуть не в каждой строчке? Где ж это почтение к высоким стремлениям Роберта Оуэна, не знавшего людей, достойных отвержения, и считавшего сытный стол в Нью-Ленарке одним из условий, после которого человек способен взяться за честный труд и почувствовать себя человеком, не зависящим ни от кого, кроме своего труда и уменья чтить в чужом праве свое? Или подавать руку всем, кто ее просит, или… пожалуй, не найдешь, кому ее и подать. Если бы Роберт Оуэн видел большинство говорящих о нем русских; если бы он слышал людей, исповедующих устами его учение и объявляющих вне всякого покровительства тысячи своих соотчичей, поставленных в необходимость быть тем, чем они есть, то незлобливому старцу пришлось бы дать миру еще одно весьма сильное доказательство своего незлобия… не отвернуться от своих лжеучеников.