ОТ М. СТЕБНИЦКОГО

ОТ М. СТЕБНИЦКОГО

Знакомые читателям “Северной пчелы” рассказы “Страстная суббота в тюрьме” сделались для многих поводом к разным толкам и к разным мерам, убеждающим меня, что известные лица еще недалеко ушли от того развития, в котором их имел случай наблюдать Павел Иванович Якушкин. Искренно сожалея о таком печальном явлении, я вовсе не намерен излагать последствий моего посещения петербургской тюрьмы и съезжего дома 3-й адмиралтейской части, хотя вполне убежден, что некоторые из этих последствий были бы не лишены общественного интереса. Я скажу только несколько слов по поводу беспокойства г. пристава Харламова, удостоившего мои рассказы возражениями, напечатанными в № 116-м “Северной пчелы”.

Г. Харламов, очевидно, вовсе не знакомый с литературным правом, принимает мои рассказы за что-то вроде публичного обвинительного акта и считает их личною обидою для себя, для всего уряда квартальных и для ротмистра***. Г. Харламова я вовсе не знаю и никакого желания оскорблять его не имею; квартальных зовет фартальными народ, и я не виноват, что он зовет их так. Тут, очевидно, виновато введение иностранного слова и способность русского человека переиначивать слова чуждого ему языка на свой лад. Есть места в России (например, в Малороссии, в Курской губернии и др.), где народ буквы х, хв заменяет буквою ф и наоборот ? и ф буквами хв, например вместо Федор там говорят Хведор. Там фамилию пристава исполнительных дел 3-й административной части народ произнесет не Харламов, а Фарламов. Неужели г. приставу это показалось бы обидным, если бы Господь занес его в Курскую, положим, губернию? Отставной ротмистр*** на меня сердится!.. За что же? Не за то ли, что я сказал, что он судится за подлоги, а не подлог? Что ж! Я прошу его извинить эту типографскую ошибку. И потому я твердо уверен, что основательного права гневаться на меня за рассказы о тюрьме никто не имеет, а кто сердится без основания, тем я позволю себе припомнить русскую пословицу, что “кто сердит да не силен — грибу брат”. “Посердится, да не свернится”.

Потом г. Харламов дает какую-то великую цену доверию, оказанному мне тем, что я мог видеть тюрьмы, и замечает, что я писал вздор со слов арестантов, тогда как я мог поверить их показания справкою у г. Харламова, который и не преминул сообщить публике свои “официальные” соображения. Что касается доверия, то я ему вовсе не даю и микроскопической доли той цены, какую дает г. Харламов, который, пользуясь постоянно таким доверием, вероятно, знает, что у нас оно приобретается без всяких особых заслуг, а в других странах для осмотра тюрем не требуется ничего, кроме дешевого билета за вход, и с этим билетом можно досмотреться до тех подробностей, которых я не мог заметить во время получасового пребывания в тюрьме, с которою г. Харламов близко соединяет свою репутацию. Забирать справки у г. Харламова мне не было никакой нужды, потому что я не собирался составлять доклад, а намерен был рассказать то, что видел и слышал, а не то, что пишет у себя г. Харламов и tutti frutti.[197] Г. Харламов, будь он более знаком с значением литературы, вероятно, понял бы, что нам нет дела потчевать публику чиновничьими сочинениями, а мы рассказываем о вещах то, что нам в них представляется, не принимая на себя никакого обязательства отвечать за всякое слово, которое мы слышали и которое со слуха записываем и передаем обществу посредством печати. Мы, слава Богу, не следователи и не ревизоры, и, в силу нашей неофициальности, во всех странах просвещенного мира нам предоставлено безвредное право

Излагать свои воззренья

На политику министров,

Возвышенье мореходства,

Умножение таможен,

Урожай обильный репы

И вражды различных партий.

Далее г. Харламов говорит, что у меня была цель осмеять подведомое ему учреждение. Ну, целей моих, полагаю, г. Харламов знать не может и напрасно о них берется судить, а что касается злокачественности моих выражений, то кому же не приятно

Взбесить оплошного врага?

Приятно зреть, как он, упрямо

Склонив бодливые рога,

Невольно в зеркало глядится;

Приятней, если он, друзья,

Завоет сдуру это я!

Г. Харламов говорит, что заведение, состоящее при 3-й адмиралтейской части, — не тюрьма, а что-то иное. Это там у них по бумагам может значиться как угодно, а для нас, людей простых, всякое место, где человек лишен воли, — тюрьма, и в некотором смысле даже весь свет тюрьма.

(Земля человеку — и мать, и темница.)

Впрочем, я не имею ничего сказать против “официальных” соображений г. Харламова и пишу это для того, чтобы подобные ему чиновники убедились, что рассказать виденное не значит становиться в положение доносчика, обязанного, на основании известной статьи закона, подкреплять свой донос “юридическими доказательствами”. Таких порядков в литературе нет и не будет, а что я записал в моих рассказах, то действительно было в страстную субботу, и в том порука директор Л—в.

Г. Харламов еще полагает, что я стою перед ним на допросе, и говорит, обращаясь ко мне: “Наконец не угодно ли вам, г. Стебницкий, объяснить, о каких делах шла речь, когда вы ехали с полковником Л., и что вы разумеете под словами: еще кое о чем?”

Нет-с, г. Харламов, не угодно.