Штурм
Штурм
Теперь это вот как происходит.
Возвращаюсь я, скажем так, из Нью-Йорка. Под самый Новый год. Давненько меня не было. Не в курсе.
Звоню объявиться, поздравить с наступающим… И никакого «здрасьте».
– Ты знаешь, что Юра умер?
– Как-кой Юра?..
Перебираешь в уме ближайших Юр…
– Коваль.
А вот этого как раз не перебрал… Этого как раз и не должно быть. В смысле – не может быть. Этого не бывает, чтобы Юра Коваль… Не надо, чтобы Юра Коваль. Не хочу.
Он же мне только что книжку подарил! Надписал:
«Соседу по канаве 1978 года». С намеком.
Намек такой: давненько мы, братец, не того… не встречались. А надо бы, братец, и того… встретиться наконец.
Наконец мы теперь и встречаемся, на похоронах. На них пожимаем руки тех, кто не умер: «Давненько не виделись!»
Да. Приблизительно с предыдущих похорон.
Теперь зато видимся все чаще. За месяц еще троих не стало.
И вот это-то как раз еще не все.
8 февраля 1996 г. Хроническая «Красная стрела». Москва – Петербург (б. Ленинград). Ленинград уже Петербург, а «стрела» все еще «красная». Нас – делегация, как раз купе. Играем в «слова». Чтоб не меньше шести букв в слове… Красная стрела: страна, карета, трасса, стакан… расстрел! аж восемь букв.
– Ты что, правда не знал, что Лидия Корнеевна умерла?
И тут я опять не успел, не смог… Именно Лидия Корнеевна меня когда-то отучила употреблять слово «смог». Только МОГ или НЕ МОГ, но никаких СМОГ или НЕ СМОГ! Хорошего русского языка…
Приезжаю домой, первый звонок… Одноклассник, энтузиаст ежегодных юбилеев выпуска, бывают такие на редкость преданные памяти люди… Иногда и до меня дозванивается… Радостно:
– Ты знаешь, кто у нас еще в классе умер!..
– Колька Москвин!
Бывает первая любовь, первая женщина, первая смерть (бабушка)… но бывает и первый друг. Первого класса. Образца 1944 года. Вместе всю десятку отсидели. Бывало, что и за одной партой. Сын великого оператора Андрея Москвина. Андрей Николаевич первым в жизни называл меня «Битов». Он всегда первым снимал трубку.
– Коля! – кричал он нарочито гнусаво. – Битов просит!
В каждой букве по букве «н». Полвека в ушах его голос и интонация. Не могу изобразить это на бумаге.
Да и Кольку четверть века, поди, не видел. Так иногда мелькнет: надо бы позвонить, и… недосуг.
– Уже четыре! – с удовлетворением перечислил однокашник.
Запорожченко, Вишневский, Потехин и вот Москвин. Скоро двадцать процентов.
Первый, Запорожченко, замечательно погибал. Штабной подполковник подводных войск в отставке. Рано вышел в отставку, после инсульта, левая сторона у него была… Вот только точно года уже не вспомню. По метеосводкам можно было бы установить… тогда жуткие морозы стояли, трубы лопались. Целые районы в Ленинграде выходили из строя. Комендантская Дача… или Комендантский Аэродром? Да, именно там он жил, в новостройке. Снова как в Блокаду. Обогревались чем попало. Пожары… Нет, он не сгорел. Он замерз. Застыл. Жена на работе, он один в квартире. Ноль градусов. Ходил по квартире в шапке-ушанке, натянув на себя все свитера, держась за стенку, подволакивая ногу, ходил, чтобы согреться. Не согрелся, упал, застыл. Блокадная смерть. И через сорок лет настигнет. В каком же это году было? Точно, что застой в самом разгаре, безвременье.
Безвременье, впрочем, это не тогда, когда, а сейчас. Это сейчас его ни на что нет. А тогда было. И на дружбу, и на пьянку, а похороны своих случались так редко, что все можно было в сторонку отложить, потому что и откладывать было нечего. Теперь, что ли, время – деньги? Нет, тогда. И вот, оказывается, в каком смысле. В смысле, что денег не было, зато время было. Ну уж и пошвыряли мы его! Пачками, пачками! Пятилетками!
А теперь… ни копейки. Времени, говорю, ни копейки. Впрочем, и денег, пожалуй, тоже ни минутки. На секунды счет пошел, хоть секундомер включай. На старт! Внимание… Ответил я на звонок однокашника, пересчитал домашних, хлебнул кофе и – …арш!!! Успевать на то, чего ради приехал делегацией. О, эти первые вздохи на Невском! Замутненность взора. Радость якобы возвращения… Опаздываю. Троллейбус. Бегом. Окликают.
О, это известный питерский человек, литературовед и критик, либерал и прогрессист, теперь, стало быть, демократ… он еще, помню, прославился тем, что на очередном перевыборном, будучи назначен в счетную комиссию, был пойман за руку партсекретарем во время вычеркивания реакционного кандидата из бюллетеня… пострадал старик, пострадал… жертва репрессий, стало быть… сейчас небось спросит, за кого я, за Ельцина или… но нет! И опять без «здрасьте»:
– Ты знаешь, что Лидия Корнеевна…
– Знаю, знаю! Извини, я опаздываю…
– Но ты не знаешь, что Майя Борисова тоже умерла! «Вы будете очень смеяться…»
Надо же, какое чувство приобщенности! победил, победил… не знал.
Майечка! ты-то зачем?
Отзаседал. Тут уже наконец дома. Тапочки, ужин, телевизор, покой… Звонок.
– Андрей Георгиевич, вы уже знаете?
– Нет! НЕТ!!! Олег Васильевич…
– Андрей Георгиевич! Ну, лучше вас ведь никто не напишет…
Так. Значит, считают, что я еще и на лесть падок… Но ведь не на такую же! И не сейчас!
Может, они знают, что я этого человека любил?..
Что за подлый этот мой родной русский… Грамматика завозная. Как же это я сразу употребил прошлое время! Отец! папа! почто ж ты меня покинул! ведь я же – СИРОТА!
Не думал уже, что когда-нибудь еще раз так сильно невзлюблю советскую власть…
Ты что же, сука, еще делаешь! мстишь, что ли? Ведь он же запросто бы до ста лет дотянул! Раз уж человек с двадцатью девятью годами срока, шестью реабилитациями да, в конце концов, с операцией на легких в восемьдесят лет… охотник с четырьмя языками, до девяноста четырех дотянул, не прогнувшись… что ж ты, падла, канаву раскопала и не закопала или хотя бы не огородила или какой знак остерегающий не предусмотрела?!
Сами посудите, выходит девяносточетырехлетний человек, раритет и дефицит, собственно говоря, гордость всей нации (потому что один такой), собачку свою старенькую прогулять во двор почти ведомственного, по крайней мере элитного, дома и оступается в посреди двора канаву, как в могилу, ничем не огражденную… ломает ногу в колене. Сами понимаете, что значит в таком возрасте перелом.
Так он еще полтора года борется, выстаивает лежа. Сначала поставив себе конечной целью девяностопятилетие и преодолев рубеж, потом, замахнувшись-таки на столетие, вытягивает еще год… и лишь потом, смирясь, отпускает себя на Волю уже только Божью, и ангелы пожалели его…
Что это за халтура злая, наковыряла и бросила, ушла на перерыв, запила, и никто за нее не ответил? Все та же Сонька, спившаяся, опустившаяся, неподмытая… бомжиха Сонька, прикинувшись жертвой демократии, развалилась от Калининграда до Сахалина, облекая похмелье в политические мотивы… и нет ей ни конца ни краю, хоть и ужалась с одной шестой до одной седьмой части света.
Кто ответит, какой начальничек, за сломанное это колено?
Мстит, падла. За то, что уцелел, за то, что выжил, за то, что облика человеческого ни в чем не утратил.
«Я никогда не поеду на Соловки, – решительно сказал мне однажды Олег Васильевич. – Я Секирку слишком хорошо помню».
А я поехал. Там решили школу построить, стали под фундамент рыть. Вонь пошла по поселку! От братских могил, от расстрелов полувековой давности. Показали мне череп с отверстием в основании, и пуля сплющенная в нем перекатывалась, свидетельство эксперимента – борьба за экономию боевых патронов: если поставить четырех в затылок друг другу, то можно одним выстрелом – лишь в четвертом завязнет.
Что-то вы там мне про Камбоджу? про Никарагуа? про фашизм?
– Не буду я писать вам некролог! Не могу. Не хочу.
– Ну Андрей Георгиевич!.. Больше некому. Крепость пала. Теперь придется самим.
27 февраля, Москва
Данный текст является ознакомительным фрагментом.