10. Новый штурм
10. Новый штурм
В начале зимы 1985 года я узнал, кажется, из передачи какого-то западного радио, что 16 апреля 1986 года в Берне, во время сессии Совещания по взаимопониманию и сотрудничеству в Европе, намечено провести шахматный турнир «Салют Гулько». Организаторами этого мероприятия были выдающийся правозащитник Владимир Буковский, Лева Альбурт, в 1984 и в 1985 годах успевший выиграть два чемпионата США, и Эдик Лозанский, с которым я немного общался в мои студенческие годы. Когда-то Эдик был школьным учителем моей соученицы на факультете психологии Московского университета Наташи Власовой, сохранил с ней дружбу и охотно участвовал в наших студенческих вечеринках. Позже, когда Эдик эмигрировал, в Москве удерживали его жену Таню с их дочкой, тоже Таней. Жена Таня приходилась дочерью какому-то выдающемуся советскому генералу. Мы с ней вместе подписывали году в 85-м коллективные воззвания к Западу о положении отказников. Последние годы Эдик развил в Вашингтоне бурную политическую деятельность и незадолго до описываемых событий вызволил свою семью.
Позже к организаторам мероприятия в нашу защиту присоединился молодой гроссмейстер, чемпион мира среди юношей Максим Длуги. Максим родился в Москве и вырос в Нью-Йорке.
Паблисити, получаемое нами от акции в Берне, давало относительную защиту, и мы решились на крайнюю меру. Мы видели, что советские власти легко переносят наши голодовки. Они вынесли отдельную уличную демонстрацию в 1982 году. Мы решили начать выходить на ежедневные демонстрации на одной из площадей Москвы до тех пор, пока нас не выпустят… или не посадят. Нечего и говорить, отказная жизнь с вечным ожиданием чего-то осточертела нам до предела.
Мы рассуждали, что новый глава государства показывает свои «железные зубы» пока что лишь в борьбе с российской национальной болезнью — повальным пьянством: тогда шла всесоюзная кампания против этого главного народного времяпровождения. Карпов, принимавший участие в решении нашей участи после подачи нами заявления на эмиграцию, лишился титула чемпиона мира и, видимо, части влияния. Да за семь лет отказа и угроза, представляемая нами Государственной безопасности СССР на шахматной доске, конечно, снизилась. Мне уже не 32, а 39…
И самое главное, выведшее нас на площадь не в 1979 или в 1980 году, а в 1986-м, — это духовный путь, пройденный нами за семь отказных лет. Помните, как учил нас молодой эксперт в написании буквы «ламед» из Англии, что «не мы прикованы к стене, а стена прикована к нам?» Мы стали свободными людьми. И решили вести себя как таковые.
Опять, как перед нашей первой демонстрацией, мы разослали письма во все мыслимые инстанции, сообщая, что с 10 апреля 1986 года мы начинаем проводить на Арбатской площади Москвы, около памятника Николаю Васильевичу Гоголю, ежедневные демонстрации протеста против отказа властей дать нам разрешение покинуть СССР. По субботам, в еврейский шаббат, демонстрации проводиться не будут. Моссовет мы просили дать нам официальное разрешение на проведение демонстраций. Спортивные и шахматные организации мы приглашали прийти на площадь и поддержать нас в борьбе за наши законные права. А КГБ мы могли бы напомнить проследить, что все вышеперечисленные организации своевременно им настучат. Но КГБ, наверное, проследил за этим и без наших советов.
Конечно, во всем этом была насмешка над потешным документом — Конституцией СССР, гарантировавшей нам свободу демонстраций. Но если бы граждане СССР имели право на публичный протест, они были бы свободными гражданами. И это был бы уже не Советский Союз.
Чтобы придать больше публичности предстоящим демонстрациям, я решил организовать на время XXVII, как выяснилось позже, предпоследнего, съезда КПСС в конце февраля — начале марта 1986 года массовую десятидневную голодовку протеста. Я предложил идею старой отказнице Наташе Хасиной. Идея нашла живой отклик. 24 февраля, накануне открытия съезда, мы провели пресс-конференцию. Кроме меня в голодовке участвовали еще один парень и шесть или семь женщин. На этот раз мы дома решили Аню голодовкой не мучить.
Приятным сюрпризом стало участие в нашей пресс-конференции двух групп западных телевизионщиков. КГБ не заблокировал квартиру, в которой мы собрались. А ведь могли бы…
Что-то менялось в воздухе…
По моему самочувствию три голодовки, в которых я участвовал, заметно отличались одна от другой. В этой, последней голодовке, я отвратительно себя чувствовал на пятый и шестой день и замечательно — на девятый и десятый. Мне даже не хотелось прекращать голодать, но мы объявляли о голодании только до окончания съезда.
На нашу заключительную пресс-конференцию опять приехали западные телевизионщики. Они могли бы запечатлеть, что отказницы, голодавшие вместе со мной, заметно похорошели. У них не только улучшились фигуры и цвет лица. У дам появился блеск в глазах. Я догадывался, что это был голодный блеск.
Между тем стремительно приближалось 10 апреля — объявленный день нашей первой демонстрации. У меня еще теплилась надежда, что власти нас выпустят до этой даты. В самом деле — зачем им нужны были наши демонстрации? Посадить нас они могли не раз и до этого. Выпустить в результате демонстраций — унижение для них, да и дурной пример для окружающих. Определенно, если бы я мог поговорить с людьми, владеющими нашими жизнями, я бы убедил их отпустить нас немедленно. Ужас нашей ситуации заключался и в том, что наши судьбы решали не люди, а фантомы. КГБ, коммунистическая партия — кто это? Кто конкретно был нашим тюремщиком?
9 апреля вечером к нам приехала наша знакомая, давняя отказница. Она сказала, что поговорила со знающими людьми, американцами, журналистами — нам выходить на демонстрацию нельзя. Поломают руки-ноги, посадят. Но мы уже были полны боевого духа и рвались в бой.
На следующее утро мы попробовали повторить наш трюк из 1982 года. Мы покинули нашу квартиру в пять утра. Стоял густой туман. Возможно было что-нибудь рассмотреть лишь в радиусе одного метра вокруг себя. И вот в эти два крошечных круга, когда мы двинулись от нашего подъезда, все время проникали еще две человеческие фигуры. Мы дважды обошли наш дом и поняли, что от преследователей нам не оторваться. Что же, будем знать — дважды повторить с ними одну уловку не получается. Мы вернулись в нашу квартиру и доспали недоспатое.
В три часа пополудни у памятника Гоголю нас поджидали три команды западных телевизионщиков. Их, видимо, занимал вопрос — допустит ли Горбачев в Москве демонстрацию протеста. Без пяти три мы с Аней поднялись на поверхность из метро «Арбатская-кольцевая» и двинулись к месту демонстрации. Мне казалось, что издалека я уже видел людей, поджидавших нас у памятника. Но тут, у кинотеатра «Художественный», нас неожиданно окружила большая группа мужчин, и дородный майор милиции предложил нам предъявить документы. «Выяснилось», что мы с Аней как две капли воды походили на преступников, которых они разыскивают, и мы должны пройти с ними в отделение милиции для опознания. Началась тягомотная перебранка, но было ясно, что к памятнику пройти нам не дадут.
Я обратил внимание на мелкого вертлявого человека, который двигался по периметру толпы, окружившей нас, и отдавал блокерам какие-то распоряжения. Показав на него широким жестом, я внезапно закричал: «Этот человек из КГБ!» Случилось неожиданное — мелкий человек, на которого я указывал, пустился наутек.
Это дало нам важнейшее наблюдение. Гэбэшники были всесильны. Они, как показывала жизнь, могли делать с гражданами что хотели. Но каким-то правилам должны были подчиняться и они. Так, их принадлежность к «организации» не должна была раскрываться публично.
После долгих препирательств мы поплелись с нашими похитителями к милицейской машине. Мы провели в милиции следующие девять часов. Но дважды после ареста нас перевозили в новое отделение. По закону, они имели право задерживать нас без объяснения причины только на три часа. И они обходили этот закон, оформляя каждые три часа новое задержание. Игра их в следовании правилам была нам интересна, было над чем подумать.
В третье отделение милиции, в котором мы побывали в тот день, находившееся где-то на Пресне, для беседы с нами прибыл уже упоминавшийся полковник КГБ Кулешов. Он сообщил, что привез нам послание от председателя Спорткомитета СССР товарища Грамова.
Меня это послание не заинтересовало, но я попросил Кулешова передать послание Грамову: «мы будем выходить на демонстрации, пока нас не отпустят».
Результаты первого дня кампании были двоякими. С одной стороны, нас не посадили. Наверное, санкции на это у них пока нет. Но и демонстрацию провести не дали. Похоже, КГБ готов хватать нас ежедневно по дороге к памятнику Гоголю. Нужно было искать новый ход.
На следующий день нас задержали ближе к дому — на входе в метро «Щукинская». Но теперь мы не препирались. Мы начали вопить. Я кричал: «Вы из КГБ! Вы хватаете меня, знаменитого гроссмейстера Бориса Гулько, потому что я хочу провести демонстрацию протеста, что нас не отпускают в Израиль!» Что кричала Аня, я не слышал, так как кричал очень громко. Мне показалось, что, не ожидая такой реакции, гэбэшники поначалу опешили. Но ненадолго. Они скрутили нас и поволокли в комнату милиции, удобно оборудованную за кассами. Я, естественно, не видел волокущего меня, но я видел гэбэшника, волокущего Аню. У того были глаза убийцы, налитые ненавистью.
К тому времени мы стали различать гэбэшников, работавших с нами. Многие получили прозвища. Этот, волочивший Аню, так и назывался Убийца. Был среди них Марлон Брандо, импозантный мужчина в широкополой шляпе, была Домохозяйка с сумкой для похода по магазинам.
Вообще же, всякий раз, когда мы выходили из дома, к нам пристраивались две бригады с Лубянки. Каждая бригада состояла из четырех человек: один мордоворот, вроде упомянутого Убийцы, способный одним ударом прикончить человека средней комплекции, два смышленого вида паренька, сегодня, наверное, владеющие банками, и водитель автомобиля. Самым удивительным в этих бригадах были автомобили, преследовавшие нас, — на них совершенно не было номеров! Видели ли вы когда-нибудь, чтобы по Москве разъезжали автомобили без номеров?
Напрашивается объяснение: таким странным видом своего транспорта они, возможно, хотели нас напугать. Автомобиль без номеров наедет, — никто не поймет, кто наехал. Запихнут в такой автомобиль и увезут, — никто не догадается, куда увезли.
Но, я думаю, правильнее другое объяснение. Месяца за два до нашей кампании успешную операцию по освобождению своей семьи провел ученый-физик Армен Хачатурян, отказник нашего призыва 1979 года. Армен со своим сыном держали голодовку во время конгресса физиков в Москве. При этом они были активны среди участников конгресса. Конечно, КГБ преследовал их по пятам. В какой-то момент Хачатурян написал в ЦК партии жалобу на КГБ, преследующий их, и привел номера гэбэшных машин, следовавших постоянно за ними.
Это была типичная советская шутка — пожаловаться партии на КГБ. Но тем не менее гэбэшники могли после этого снять номера, чтобы эти номера нельзя было записать.
Конечно, объяснение дурацкое. А что, много умнее разъезжать по Москве в машинах без номеров?
Одного я не мог взять в толк: почему их не останавливает милиция? Видимо, их машины имели какие-то другие опознавательные знаки.
Начиная со второго дня демонстраций, задержание превратилось в рутину. Нас держали в отделении милиции ровно три часа, после чего отпускали. Мы стали носить с собой на демонстрации сумку с нардами. Оказавшись в милиции, мы немедленно расставляли нарды и начинали играть.
Третий день с начала нашей кампании был субботой, не рабочий для евреев, и мы отдыхали. 13 апреля мы ждали нового хода со стороны наших оппонентов. Я подсчитывал: если безобразную сцену на входе в метро «Щукинская» наблюдали двести человек и каждый из них расскажет, что видел и слышал, двадцати знакомым, а те… Вряд ли советские власти допустят, чтобы по Москве каждый день человек кричал, что он «знаменитый гроссмейстер» и раскрывал секретных агентов КГБ, похищающих его.
Конечно, насчет собственной знаменитости я сильно преувеличивал. Единственный раз я заметил, что известен в Москве, на следующий день по возвращении с чемпионата СССР, который я выиграл. Передвигаясь по городу в общественном транспорте, я обнаружил в какой-то момент, что у меня кончилась мелочь, и решил проехать одну остановку на троллейбусе зайцем. Водитель на середине дороги остановил машину, потребовал у меня билет и, возвращая сдачу за оплаченный штраф, сказал: «Следующий раз, когда вы вернетесь из Ленинграда с первенства СССР, будете брать билет».
Итак, без пяти три, в воскресенье 13 апреля, мы поднялись из метро «Арбатская» и направились к памятнику Гоголю. Вдруг я осознал, что вокруг нас никого нет. Нам давали подойти к месту и развернуть плакат. Что это означало? Конечно, не решение нас отпустить. Они бы сделали это до демонстрации. Решение посадить?
Это был самый страшный момент в нашей кампании. Я узнал — где локализуется страх. Где-то внизу живота. Этакая неприятная холодная тяжесть.
Вот мы у памятника. Разворачиваем плакат: «Отпустите нас в Израиль». Поджидавший нас гэбэшник рвет его. Вот и все. Демонстрация окончена. Это был один из двух дней нашей кампании, когда нас даже не арестовали.
Я почувствовал большое облегчение. Дело не только в том, что мы свободными возвращались домой. Становилось понятным, что мы выигрываем кампанию. Если нас не посадили сейчас, сажать завтра будет менее логично. Видимо, в этом чувстве возможности победы сказывался мой опыт шахматиста, понимающего динамику борьбы.
А может быть, все дело было в лингвистическом различии в понимании мной и КГБ понятия «демонстрация». Видимо, они считали, что если мы не продержали плакат и трех секунд, то это и не демонстрация вовсе. Мы же считали, что да, демонстрация. Чтобы застолбить наше понимание термина, мы отправились к ближайшему работающему телефону-автомату, я достал припрятанный листик с номерами знакомых корреспондентов западных информационных агентств и газет и растрезвонил по всему миру, что сегодня, 13 апреля, мы провели демонстрацию протеста. Пусть теперь гэбэшники звонят по тем же номерам и объясняют, что это была не демонстрация.
Конечно, чудо нашего неареста после демонстрации, видимо, первая такая слабость режима со времен демонстрации троцкистов 7 ноября 1927 года, имело не только лингвистическое объяснение. Покинув Советский Союз, я узнал, сколь широкой была поддержка нас в разных странах. По дороге в Берн на мероприятие «Салют Гулько» чемпион США Лев Альбурт остановился в Лондоне, где сыграл матч с чемпионом Великобритании Джонатаном Спилманом (Jonathan Speelman). Секундант Аль-бурта на этом матче амстердамский гроссмейстер Г єна Сосонко рассказал мне позже, что участники матча и их секунданты посетили демонстрацию в нашу с Аней защиту, организованную активной женской лондонской группой «Комитет 35-ти». Демонстрация состоялась в лондонском Сохо на площади перед театром, в котором как раз в те дни шла премьера мюзикла «Chess». «Твоих портретов на площади было, — повествовал Гєна, любящий красивое словцо, — как Брежнева на Красной площади седьмого ноября в былые годы».
Альбурт перечислял мне позже длинный список американских конгрессменов и сенаторов, предпринимавших шаги в нашу защиту. Я увидел интерес к теме отказников среди американских законодателей, когда участвовал в слушаниях на эту тему в Конгрессе в начале августа 1986 года, через два месяца после нашего отъезда. В сеансе одновременной игры, который я дал в тот день в Капитолии, среди моих оппонентов был даже представитель американского народа, не знавший, как ходят фигуры. Надо было очень печься о советских евреях, чтобы сесть играть в шахматы, не зная ходов!
Конечно, были акции поддержки и в Израиле, хоть Израиль и не имел в те годы особого влияния на политику СССР. Через день после того как 30 мая мы прибыли в Израиль, я присутствовал на партии в «живые шахматы» между «отказниками» и «КГБ», которую разыгрывали молодые ребята в кампусе Иерусалимского университета на горе Скопус. На майке парня, изображавшего одну из «фигур», значилось мое имя. Я предположил, что должен бы быть пешкой, которая только что прошла в ферзи.
И конечно, важно было, что на дворе стояли уже не брежневские и не андроповские времена, а период «ранне-горбачевский». Еще томился в горьковской ссылке академик Сахаров, но на берлинском мосту Глинике уже обменяли на советскою шпиона Натана Щаранского.
В период наших демонстраций в Ровно арестовали и дали срок Василию Барацу, а месяцем позже в тюрьму отправят его жену Галю, но какие-то признаки грядущего смягчения режима начинали витать в воздухе.
На следующий день, 14 марта, КГБ, похоже, принял наше определение «демонстрации» и на три часа задержал нас. Мы продолжали выработанную ко второму дню линию: на все распоряжения гэбэшников отвечали «Нет!» Порвав наш плакат, они должны были еще и волочить нас в машину. С этого дня нас не возили, как в первые два дня, по разным отделениям милиции. Они облюбовали одно — на задах старого Арбата, напротив театра им. Вахтангова. Проведя почти месяц в этом отделении, я как-то свыкся с ним, и в последующие годы, когда я оказывался в Москве на шахматных соревнованиях, на прогулках ноги сами приводили меня к этому отделению.
В последующие дни недели у нас с гэбэшниками выработалась привычная процедура: мы разворачивали наш плакат, они его рвали. После препирательств нас волокли в машину и отвозили в отделение милиции. Оказавшись в отделении, мы доставали из сумки нарды и три часа, пока нас не отпустят, играли. Это помогало нам снять напряжение после битвы, и, кроме того, мы хотели показать, что готовы к долгой кампании и сидение в их дурацком отделении нас не очень заботит. Покинув отделение, мы отправлялись на Старую площадь в приемную генерального секретаря партии и писали Горбачеву очередную жалобу.
Удивительное совпадение: Москва — большой город, но в те дни, передвигаясь по нему, мы постоянно встречали знакомых. И стоило нам на минуту остановиться и спросить встреченного: «Как дела?», как словно из-под земли появлялся милиционер и требовал от наших знакомых предъявить документы. Однажды, уже возвращаясь домой, мы столкнулись в вагоне метро с нашим соседом физиком Виктором Флеровым. Виктор гордо вез из типографии пачку только что отпечатанных книг — свою монографию. На платформе станции «Щукинская» нас ждал патруль милиции. Они препроводили нас с Флеровым в уже знакомую нам комнату милиции и записали паспортные данные всех нас. Это задержание не испортило Флерову его карьеры в Союзе, а через некоторое время он и сам с семьей уехал в Израиль.
Но не все знакомые, которых я видел во время наших походов на демонстрации, подходили к нам здороваться. В те дни я осознал, почему киевский КГБ так ненавидел мужа моей сестры, Володю Кислика, — он, действительно, был прекрасным организатором. Ко времени наших демонстраций Володя и Бэлла поменяли свою киевскую квартиру на московскую и Володя досаждал уже московскому КГБ. Он организовал так, что кто-то из отказников приезжал к нашему дому к двум часам дня и на дистанции сопровождал нас к месту демонстраций. Так что, если бы мы стараниями КГБ исчезли, это не было бы бесследное исчезновение. И когда в толпе мелькали Борис Чернобыльский или Арик Рохленко, я знал что это не случайные встречи.
То были дни большого внутреннего напряжения. И это было время, когда я стал чувствовать поддержку Свыше. Откуда-то бралась энергия, опустошенный напряжением, я вдруг находил себя вновь полным сил. Религиозность, к которой я пришел позже, основана в известной степени на моем духовном опыте тех дней. Аня говорила мне, что испытала нечто схожее.
Пришло 16 апреля — день нашей шестой демонстрации и день акции в Берне «Салют Гулько». Мы решили отметить этот день пресс-конференцией. Я обзвонил знакомых журналистов, и все они обещали приехать к нам. Я назначил время — час дня, чтобы в 2.15 мы могли выехать на очередную демонстрацию.
В назначенное время журналистов не было. Ко мне пришло ясное осознание — сегодня американцы бомбили Ливию, все журналисты заняты этой новостью и из корпунктов не выходят. Я включил радио, и диктор подтвердил — да, сегодня американцы действительно бомбили Ливию. Удивленные таким практически не очень полезным прозрением, мы поехали на демонстрацию.
В дни международных кризисов, под шумок, КГБ чувствовал себя свободней для проведения резких акций. Так, во время кризиса, после оккупации Афганистана, КГБ сослал в Горький академика Сахарова. В такие дни могли выслать неудобного иностранца. Поэтому западные дипломаты и журналисты в периоды кризисов старались не покидать своих нор и не выходить в город.
Конечно, в этот день была выше вероятность посадки и для нас. Поэтому, когда в положенное время — через три часа после задержания — нас отпустили из участка, я испытал облегчение. Было ясно, что если даже такой день они не используют для ареста, мы на шаг ближе к победе.
Мы вернулись домой, но к восьми часам вечера должны были ехать на Центральный телеграф для общения с Берном. Своего телефона, как я писал, у нас не было.
Когда подошло время отправляться на Телеграф, я почувствовал, что у меня нет сил пошевелиться. Я решил, что «Салют Гулько» пройдет и без меня. Тем более что наверняка с Берном нас не соединят.
На Телеграфе побывал Володя Пименов. Как шахматный мастер и отказник, он тоже был приглашен участвовать в мероприятии. Прождав час, никакого соединения с Берном он не дождался.
Весна в тот год стояла очень теплая, и 21 апреля полил дождь. Когда мы добрались до Гоголя, мы обнаружили, что в округе нет ни души — только мы и человек шесть гэбэшников.
В тот день эти ребята применили новую тактику. Они прыгали вокруг нас и не давали нам вытащить из сумки наш плакат. Один из них сунул мне красную книжицу, тут же убрал ее и сообщил, что он сотрудник милиции Соколов. Врал, не был он ни сотрудником милиции, ни, конечно, Соколовым. Хоть мне это было безразлично. В общем, в тот день нам не дали развернуть плакат и сорвали демонстрацию.
Нужно было искать новый ход, и мы нашли его. В тот вечер Аня хорошо поработала и нашила на темно-синие майки большие белые буквы с нашим обычным текстом: «Отпустите нас в Израиль».
На следующий день, прибыв к памятнику, мы скинули наши пальто и расправили груди. Такую демонстрацию было не остановить, и такой плакат не порвать. И пока милиционеры организовывались, чтобы затолкать нас в машину и увезти, проходило известное время. Хоть и не большое.
Интересна была реакция москвичей на наши демонстрации, хоть понять, какая реакция спонтанна, а какая нет, было не всегда просто. Как-то пьяный мужик, сидя на лавочке, выкрикивал в наш адрес: «Убить их надо! Расстрелять их надо!» А потом, когда милиционеры, не проявляя рвения, толпились вокруг нас, не решаясь нас волочить, этот мужик подошел к ним и стал руководить нашим задержанием.
— Почему этот пьяный командует вами? — не без ехидства спросил я капитана милиции, старшего среди милиционеров.
— Все нормально, — успокоил меня капитан.
Бывали и другие реакции. Старый и по виду больной мужчина сказал мне: «Я приветствую вас. Мне помирать здесь», — он широким жестом показал в сторону арбатских переулков. — Но вас я приветствую», — он опять использовал это не очень подходящее слово. А я подумал почему-то, что этот человек знает, наверное, об Архипелаге ГУЛАГ не по книжке Солженицына.
Но кто вызывал у меня легкий ужас — так это старухи. Их ненависть была натуральной — или очень хорошо сыгранной. Я, конечно, допускал, что все эти старухи были ветеранками секретной полиции. Но они могли быть и естественным гласом глупого народа. Вроде старушки, которую обессмертил Ян Гус[1].
Видели наши демонстрации и коллеги. Место демонстраций, которое мы выбрали — вход на Гоголевский бульвар с Арбатской площади, — миновали все, идущие в Центральный шахматный клуб СССР или из него. Так что мимо нас проходили и шахматные бюрократы, и гроссмейстеры. Однажды, это было уже в начале мая, за нас вступился гроссмейстер Женя Свешников. Милиционеры ждали запаздывавшую машину, чтобы запихнуть нас в нее. И тут возник идущий в клуб Женя. Он поздоровался с нами, а узнав, что нас забирают в милицию, заявил милиционерам, что знает нас и ручается, что мы известные шахматисты и приличные люди. Женя продемонстрировал даже удостоверение тренера сборной России. Нас все равно уволокли, но поступок Свешникова меня растрогал.
Загадочным образом противостояние с властью для законопослушного до той поры вроде бы Свешникова, начатое им у памятника Гоголю, продолжилось серией судебных процессов. Тут были и попытка доказать, что видеофильмы, конфискованные у Жени по доносу его первой жены, не порнографические, а эротические, и суд с подмосковным городом Химки, отказывавшемся прописать его у мамы, и суд с республикой Латвия, не дававшей Свешникову права жить у его жены-рижанки. На что подчас уходят силы нашей души!
Между тем наступило 24 апреля — начало еврейского Песаха, и мы ушли на пасхальные каникулы — объявили недельный перерыв в демонстрациях. Песах — праздник освобождения евреев из египетского рабства— имел для отказников дополнительный смысл. Последние три тысячи триста лет случалось нередко, что евреев изгоняли из той или иной страны. Но едва ли не впервой со времен Древнего Египта из Советского Союза евреев не выпускали. Поэтому слова Моисея, обращенные к фараону: «Отпусти народ мой», — стали едва ли не девизом отказнического движения.
Песах празднуется как застолье в первые два вечера. Первый Седер мы провели в Спасохаузе — московской резиденции посла США Артура Хартмана. Зал, где проходило празднование, описан в романе Булгакова «Мастер и Маргарита» как место бала Сатаны. В тридцатые годы американский посол проводил здесь пышные вечера с птицами и зверьми, арендованными в Московском зоопарке. Второй Седер мы праздновали на квартире американского корреспондента новостного канала кабельного телевидения — я тогда еще не различал эти каналы — Лури. Меня поразило тогда, что жена его Марджарет перед Песахом съездила в Хельсинки, чтобы купить хорошую рыбу для приготовления знаменитой еврейской гефилте фиш. В московских магазинах, даже валютных, найти то, что хотела, она не смогла.
В последние дни Песаха случилась чернобыльская катастрофа. Несмотря на наступившую в Москве жару, мы сидели с закрытой форточкой. Боялись радиоактивного южного ветра. А дебильная советская пропаганда повторяла, что разговоры об опасности — это злобная западная выдумка. 1 мая на зараженные радиоактивностью улицы Киева вывели на демонстрацию детей. До нашего отъезда из Москвы 30 мая у нас успели пожить беженцы из Киева.
Второго мая мы возобновили наши демонстрации. Я с удивлением обнаружил, что привычка прошла, и на демонстрации 2 мая ко мне опять вернулся страх в виде холодной тяжести внизу живота. Вскоре, однако, демонстрации опять стали рутиной.
Особняком стояла демонстрация 5 мая. В ту пору в Москве работал удивительный посол Мальты. Звали его Джузеппе, фамилии его я не знал никогда. Была у Джузеппе жена — рыжая киевская девица Зина с зелеными глазами. Я не слышал голоса Зины, но почему-то мне казалось, что безумство поведения Джузеппе шло от Зины. Посол явно нарывался.
В какой-то момент нашей кампании мой товарищ Валерий Сойфер спросил Джузеппе — не слабо ли тому прийти на нашу демонстрацию. «Ничего не слабо», — ответил Джузеппе.
Когда 5 мая мы прибыли к памятнику, нас там поджидали Джузеппе и Зина. Мы сняли наши курточки, обнажив Анины аппликации. К нам приблизились посол республики Мальта с супругой и затеяли дипломатическую беседу. Вскоре они покинули место демонстрации, а мы остались демонстрировать. Нас почему-то не арестовывали. И тут выяснилось, что делать нам на нашей демонстрации абсолютно нечего. Публика глазела на нас, мы глазели на публику. Вот прошли в шахматный клуб мои приятели — гроссмейстеры Миша Гуревич и Саша Чернин. Мы сделали вид, что не узнали друг друга. Чего им только не хватало — так это рапорта в КГБ. Гуревич и так был тогда рекордсменом по невыездам. В тот год он был чемпионом СССР, а его не пустили даже с делегацией комсомола в Монголию.
Потом мы стали разглядывать памятник. Гоголь, обращенный лицом на Арбатскую площадь, был одним из самых нелюбимых москвичами памятников города. Когда-то здесь стояла замечательная скульптура Гоголя работы Андреева. Но тот Гоголь оказался слишком грустным и талантливым для оптимистичных и бездарных сталинских времен, и его в 1951 году сослали во двор дома графа А. П. Толстого на Суворовском бульваре, а здесь установили помпезный памятник работы Томского. Да и посвящение на постаменте было дурацким: «Великому русскому мастеру слова от Советского правительства». Я сказал Ане, что Гоголю, столь художественно описавшему еврейский погром в «Тарасе Бульбе», наверняка приятно ежедневно наблюдать еврейские погромы, когда нас волокут в милицейскую машину.
Промаявшись минут двадцать, мы поехали писать очередную жалобу Горбачеву. А я всерьез встревожился — что мы будем делать, если они перестанут обращать внимание на наши демонстрации?
Я напрасно волновался. На следующий день нас опять арестовали.
Послу Мальты его выходка просто так не прошла. Через месяц или два после выхода к Гоголю его объявили персоной нон грата и выслали из Советского Союза. Я встретил Джузеппе еще раз весной 1988 года в Милане. Он был грустен — карьера на Мальте для высланного посла была закрыта.
— Ни одно доброе дело не остается без наказания, — несколько неуклюже попытался я утешить Джузеппе.
Становилось ясно, что на серьезные акции против нас гэбэшники санкции не получили. Другое дело — мелкая провокация.
В тот день, 5 мая, мы возвращались домой раньше обычного. Из-за вмешательства республики Мальта мы не провели обычных трех часов в милиции.
В марте 1985 года в результате сложного квартирного обмена моя сестра Бэлла с мужем Володей Кисликом переехали из Киева в квартиру моих родителей в московском районе Крылатское, а родители оказались в однокомнатной квартире через два двора от нас.
Мы сразу отправились к родителям. Нашего семилетнего сына Давида, отказника почти что с момента рождения, с начала наших демонстраций мы в школу не пускали. Что еще придет в голову гэбэшникам относительно ребенка? Да и Давид не особенно скучал по своей учительнице Татьяне Даниловне, иногда приходившей на уроки пьяной. Отправляясь на демонстрации, мы приводили Давида к родителям, а возвращаясь, забирали его.
На этот раз мы вошли в квартиру родителей сразу же за незваными гостями. Работник Управления шахмат и детский тренер — и, кто его знает, кто еще — Александр Костьев привез для беседы с моим отцом, ветераном Второй мировой войны, другого ветерана — из Советского комитета ветеранов войны.
Я отвел незваных гостей на кухню, а родителей отправил в комнату. Моему отцу было 79 лет, он был уже не очень здоров, и, конечно, я хотел оградить его от гэбэшных провокаций. С мамой же… я скорее хотел защитить ветерана. При предыдущих попытках давить на родителей гэбэшники слышали от нее все, что она о них думает. Она бесстрашно бросалась на них, чтобы защитить своих детей.
Впрочем, ветерану досталось и от меня. Дискутировать с отказником — это не переправу наводить через Днепр или, не знаю, что он там делал во время войны, стрелять в отступающих из заградительного отряда. В конце беседы бедняга выглядел плохо, и, я надеюсь, Костьев довез его назад без сердечного приступа или гипертонического криза.
Конечно, посылать на такое задание старого человека, даже если этот человек ветеран КГБ или бывший политработник, было жестоко со стороны гэбэшного начальства. Непонимание между КГБ и ветеранами я наблюдал и значительно позже, в декабре 2001 года.
Я приехал тогда в Москву играть в первенстве мира. Соревнование проходило на шестом этаже Дворца Съездов в Кремле. В один из дней первенства на первом этаже Дворца Съездов ветераны знаменитой битвы под Москвой праздновали ее шестидесятилетний юбилей.
После празднования несколько стариков поднялись на шестой этаж, чтобы посмотреть, как мы играем. Один из них направился в туалет. А в туалете том сидел гэбэшник и строго следил, чтобы туалетом пользовались только люди с удостоверением участника первенства.
— Вам не положено, — остановил ветерана гэбэшник.
— Но я писать хочу, — возражал старик (легко посчитать — ему было за 80).
— Этот туалет только для участников первенства, — защищал писсуары гэбэшник
— Я Москву защищал, — жалобно возглашал ветеран, показывая на висевшие на груди ордена. К мучениям мочевого пузыря у него, очевидно, примешалась обида. Только что, на первом этаже, ему рассказывали, как его любят и ценят, а здесь, на шестом, не пускают пописать.
— А у меня жена и ребенок. Я работы лишусь, — тоже жалобно отвечал защитник писсуаров. И его резон был серьезен.
Я хотел уступить ветерану свое право попользоваться писсуаром, а сам бы уж съездил на первый этаж, в туалет для простых людей. Но я не был уверен, что такой обмен правами дозволяется кодексом чекистов.
Все это время, начиная с 10 апреля, гэбэшники присутствовали в нашей жизни открыто. Когда мы выходили из нашего дома, мы их не видели. Но стоило нам отойти от дома или отъехать на автобусе одну остановку, как к нам пристраивался наш «эскорт», или в автобус входил «знакомый» гэбэшник, а в заднее стекло мы видели следующие за автобусом две машины без номеров. От привычки, оказавшись в машине, немедленно выворачивать голову, чтобы посмотреть, кто следует за нами, после эмиграции я избавился далеко не сразу.
В субботу, 3 мая, свободную от демонстрации, мы отправились покататься на лодке вместе с сыном в Серебряный Бор — одно из самых приятных мест в Москве, рядом с которым жили. Следом за нашей лодкой по реке плавала «лодка сопровождения» гэбэшников.
Позже в тот же день мы отправились через ТроицеЛыковский лес в Крылатское к моей сестре. Транспортом к ней нужно было добираться больше часа. Через лес же можно было пройти за 50 минут. Прячась зачем-то за деревьями, за нами следовали две бригады КГБ, правда, по техническим причинам, без машин. «Кто это?» — встревожился наш сын. — «Не волнуйся, это гэбэшники, — успокоил я его. — Они нас охраняют».
«Охраняли» они нас круглые сутки. Как-то поздно вечером мы решили дать кому-то телеграмму, и я отправился на почту, находившуюся недалеко от нашего дома и работавшую круглосуточно. У стойки, где принимали телеграммы, я увидел сидящим на стуле Марлона Брандо — импозантного гэбэшника, которого я, видимо, за его внешний вид считал главным в одной из групп. Прослушивали ли они нашу квартиру, знали ли, что я приду давать телеграмму, или он просто присел на почте отдохнуть, я не знаю.
Дурных чувств к этим ребятам я не испытывал. Работа как работа. Огромное число людей в СССР делали вещи и похуже — идеологические работники, изготовители оружия, военные «первенцы» страны, отдававшие в те годы свои жизни в Афганистане, чтобы расширить «империю зла» на юг.
Конечно, легко возненавидеть людей, которые ежедневно волокут тебя в милицию или шпионят за тобой. Но я считал, что мы должны относиться к ним безлично. «Мы воюем не с лейтенантами, а с генералами», — ежедневно повторял я себе и Ане. Постепенно мы привыкли к ним. И они привыкли к нам. И стали нам доверять. А напрасно.