Годовщина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Годовщина

Про каких еще заек?!

Из современного анекдота

«ЧТО БЫ НИ СДЕЛАЛ в России человек, его прежде всего жалко. Жалко, когда человек с аппетитом ест. Жалко, когда таможенный чиновник, никогда не бывавший за границей, спросит вас, какая там погода…»

Под этими словами мне до сих пор хочется расписаться.

Но это не я их написал.

И это не я их прочитал… Я тогда даже не знал, что у Блока есть проза.

Я тогда прозу сам писал.

Прозу Блока открывает мне вслух Лидия Корнеевна. Высокая, прямая, седая и молодая, величественная, как Анна Андреевна. В смысле: такая же естественная.

Как датировать подобный мемуар? Значит, Ахматова еще жива, а Бродского уже судили.

И я привез в Москву первый вариант «Пушкинского дома».

Вот – «молния искусства» образца 1965 года. Шесть-пять.

О, ленинградец того времени в Москве – особая тема!

Значит, я слушатель Высших сценарных курсов. Подал по подсказке Рейна, принят по рекомендации Пановой.

– Зачем вам это надо? – сказала Вера Федоровна.

– И вот еще какая русская проза есть! – восклицает Лидия Корнеевна, извлекая единственный в мире экземпляр уничтоженной книги Бориса Житкова. Сожжение «Ста тысяч почему» вызывает у меня смех. Оказывается, он писал и «потому что».

И вообще был красавец. Денди и джентльмен. В такого и влюбиться, а он не только про заек, он еще и прозаик!

Таких расстреливали уже за внешний вид, а не только за то, что они написали.

Немногие вернулись с поля…

Если переставить две последние цифры, получится пять-шесть, 56-й.

Пятьдесят шестая – что за статья?.. XX не век, а Съезд.

Наша семья счастливо обошлась: мы никого не ждали.

Все на работе. Я один дома: тружусь перед зеркалом с гантелями. Звонок. На пороге какой-то сотканный из пыли человек.

– Кедровы здесь живут?

Не верит, что здесь. Глядит на меня – и не верит.

– И Ольга Алексеевна? И Георгий Леонидович?

Я надуваю бицепсы:

– Я их сын.

– Странно, – говорит пришелец. – А такие красивые родители.

И уходит. Я исключительно оскорблен. Возвращаюсь к зеркалу… и почему-то не нравлюсь себе.

Человеку надо в чем-то отражаться – вот в чем дело. Иначе его нет.

Так что важно, в чем.

Ленинградец отражался в Москве как провинциал, как чучмек. «Великий город с областной судьбой» приобретал если и не национальные, то фольклорные черты. Паустовский докладывал своему литсекретарю: «Приходил Битов с пирогом и рукописью». Секретарь пересказывал, смеясь, в ЦДЛ. Я обижался: ходоки, видите ли, у Ленина… топчусь в лаптях в прихожей у барина… оброк принес. Теперь-то я все понимаю: сам стал старик, замученный чужими рукописями, а тогда… надо же все настолько на свой счет принимать! Сам, можно сказать, единственный экземпляр у меня из рук вырвал: дайте почитать! Естественно, не прочел. Так верни!

Естественно, потерял, а признаться трудно. Мама же пыталась подкормить голодающего студента в Москве, увлекалась пирогами, пересылала их с оказией, паковала с немецкой тщательностью… «А это что у вас? Еще рукопись?» – «Нет, это пирог. Мама прислала». – «Печеного мне нельзя». – «Мне зато можно». Вот и весь разговор с классиком. Зато навсегда. Никого не осталось: ни пирога, ни рукописи, ни классика. Один я всех пережил… Мемуаром зацвел.

«Тарусские страницы»… Теперь ругают шестидесятников, а они до сих пор сами себя не поняли. Что это было? – так стремительно поверить, что все наладится: и справедливость восторжествует, и вообще… Зато репутаций, как грибов. Про Максимова слыхали? Его сам Мориак гением объявил! А Мориак кто такой?.. Франсуа, что ли…

Ленинградец-то насколько ни во что не верил, настолько же доверчив был. С одной стороны, в Москве все продались, с другой – и снисходительной улыбки довольно, чтобы расцвесть и понадеяться на участь. И только что порочимый литературный генерал превращается в доброго и талантливого человека, и дружба навек. В генералы же производились с первой публикации. Правда, смотря где. В «Новом…», скажем, «…мире». Но можно и в «Литературной Москве», или «Дне Поэзии», или вот в «Тарусских страницах». О, эта мечта о «Двухрассказах», в «Новом мире»! – очнуться знаменитым…

В Москву рисковали поодиночке, Москва же высаживалась десантом. Вон она шествует шеренгой от «Октябрьской» до «Европейской», в распахнутых, как у Ленина, плащах: Окуджава, Войнович, Икрамов, Галич… кто там еще? – кто их собрал? кто «стрелу» оплатил? чем это они так прославились? Ума не приложу. Всей-то славы: авторы «Синтаксиса», машинописного издания, за который Гинзбург-составитель еще не сел, но – сядет.

Значит, дата уже другая: шесть-ноль, шестидесятый, шестидесятники…

Очень много еще сядет, уедет, сопьется, умрет, чтобы их сегодня все ругали, потому что они именно этого и добились и, может, одно это и обеспечили – чтобы о них вытирали ноги. Именно за это им честь и хвала.

Очень уж это невкусно: ноги мыть и воду пить.

«Тарусские страницы»… Корнилов, Максимов… читали?

Хрущев не только зэков, он еще и славу выпустил на волю. Как же она гуляла!

Не в свободе печати, а в свободе славы, оказывается, дело. Когда ты сам ее раздаешь.

Когда ты выбираешь кому.

Но это же и отрава. Причастность. Одно дело – вдохнуть славу как свободу, другое – так ее и не выдохнуть. Асфиксия шестидесятничества передается до сих пор по наследству.

Первым об этом мне сообщил Максимов: «Умному человеку достаточно достигнуть славы в областном масштабе, чтобы не стремиться к ней в мировом».

Легко сказать!..

Экспресс «Таруса – Париж».

Только что расправились с Пастернаком, так и не раскусив, кто это такой. Шолохова раскусили. Правда, Ахматова еще была жива. Но еще не было ни Солженицына, ни Бродского, и про Набокова не слыхали. Страна жаждала гения. Не была ли то сталинская инерция? – непременно занять пустующий пьедестал… Свобода слова оказалась скованной именно монументальностью роли писателя едва ли не больше, чем идеологией. Загнав вольную русскую классику XIX века на школьную скамью в качестве членов Политбюро, наша пропаганда достигла большего, чем примитивным удушением современной словесности. Толстой с Достоевским оказались виноваты. Раскаялись и дали на себя показания. Практически добровольно, ибо не заготовили себе защитительной речи. «Кто знал?..» – вот название для русского романа вместо «Кто виноват?». Четверть века спустя мы обсудим с Володей эту тему не то в Страсбурге, не то в Париже. Ну почему, почему наша великая литература ни разу не осилила тему русской, именно русской, литературной амбиции? Какой типический, какой хронический герой оказался упущен! Достоевский мог бы… но сам им стал. Когда и как роль литературы была подменена ролью в литературе? С каких пор пьедестал стал важнее текста? Почему до сих пор, когда литература, по авторитетным заявлениям, кончилась, рождаются еще более амбициозные претенденты на свергнутую роль? Не Пушкину ли внушали, что в России писатель может сделать не меньше, чем Петр Первый? Пушкин, положим, справился, оставшись собою.

С тех пор наши писатели все больше утрачивали себя, становясь героями, образами и персонажами отечественной литературы, как бы прекрасно иные из них ни писали. Роль или кабала? Кажется, Иосиф вышел из положения.

Вот о чем мы в последний раз поговорили, посасывая не то абсент, не то перно. Раньше-то мы водку стаканами пили… когда я залезал к нему в окно… жил он тогда в деревянном, дровяном домишке, где, пожалуй, двор был и впрямь посреди неба… ты там финал «Семи дней творения» вслух Булату читал, и я там был… и мне вдруг показалось, что такой голой, такой глагольной прозы еще никто не писал… Так глух был твой голос, так изящен жест твоей изуродованной руки, и был ты красив, как вор, как урка, обуглен и тощ… Или вот еще помню… до дому было уже не дойти… нас спасла красавица бурятка, отвела к себе… очнулись мы от твоего истошного крика… ты открыл не ту дверь и наткнулся не то на мамонта, не то на саблезубого тигра… мне тоже показалось, что это белая горячка… но хотя бы она не бывает коллективной, а реализм бывает иногда спасительным… то был черный ход в зоологический музей, к которому непосредственно примыкала пещера нашей красавицы!

Мой семилетний сын на днях спросил: «Папа, а когда ты был маленьким, динозавры еще были?»

Были, сынок…

Ему-то что. Он составил свою классификацию Истории: Эпоха Динозавров – Первый Век – Эпоха Революции – Эпоха Трансформеров.

Господи! какими мы были и какими мы стали! чтобы одутловато потягивать в Париже перно!.. «Я умираю. Россия погибла…» – сказал ты в этом Страсбурге.

Я не был доволен подобным заявлением. «Надо уточнить последовательность», – не удержался я.

Выходит, я все еще не мог простить тебе, что ты, именно ты не напечатал мои ответы именно на эти вопросы (я или Россия?)… У нас это, естественно, нельзя было тогда напечатать. Но, оказывается, и у вас…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.