Ищите меня в Миссисипи
Ищите меня в Миссисипи
Дом на западной стороне Нью-Йорка. Двенадцать этажей. Тридцать квартир. Еще одна в подвале, где гремит мусорными чанами Сидней — огромный негр, истопник и уборщик, единственный негр, постоянно живущий в нашем доме. Он молчалив, задумчив, порой угрюм. Иногда он играет на флейте негритянские блюзы, но мало кто в доме слышит одинокую, тоскующую флейту из подвала.
Когда рыжая дама с третьего этажа выходит на улицу со своей собакой, Сидней печально и укоризненно покачивает им вслед головой. Собака приведет хозяйку назад под вечер. Собака потащит даму на поводке через дверь и, тихонько повизгивая, сядет у лифта. Собака не умеет вызывать лифт. Хозяйка тоже, потому что она пьяна. Она будет долго шарить по стенке рукой в поисках кнопки и на что-то жаловаться собаке своим вечно простуженным голосом, пока кто-нибудь не придет на помощь. Собака благодарно и сконфуженно завиляет хвостом, как бы говоря: «Не судите ее строго. У нее погиб сын в автомобильной катастрофе. Добрый шестнадцатилетний мальчик. Мой друг. С тех пор она… Сами видите…»
Мужу этой женщины, худому высокому инженеру с седым ежиком, тоже нелегко. Однажды в лифте я слышал, как он произнес по-русски:
— Ничего! — И, заметив мое удивление, пояснил уже по-английски: — Во время войны я две недели работал на сборке американских самолетов под Мурманском. Однажды сломался кран, и мы сказали русским механикам: «Придется подождать, когда привезут новый кран, без него — капута. Русские потоптались, посовещались, бросили в снег окурки и сказали: «Ничего!» Соорудили из бревен треногу, навесили цепи, и пошла работа!
Когда самолеты были собраны и настало время попробовать их в воздухе, выдалась пресквернейшая погода. Американские инструкторы сказали: «В воздух нельзя. Опасно. Нужно ждать погоды». Русские летчики поглядели на небо, почесали в затылках, сказали: «Ничего», — и полезли в самолеты. Летали, как боги! Волшебное слово это ваше русское «ничего». Когда мне бывает совсем скверно, я говорю: «Ничего!»
По утрам на ступеньках у почтовых ящиков, обхватив коленки руками, сидит маленькая, как подросток, женщина с узлом каштановых волос на затылке. Она ждет писем. Из Голливуда. От мужа. Говорят, что он актер. Иногда рядом с ней сидит девочка лет семи, дочка, очень похожая на маму. Девочка разглаживает на коленях вырезанный из журнала портрет Мерилин Монро и певуче говорит:
— Когда мы будем жить в Голливуде…
— Ни-ко-гда! Я сказала: ни-ко-гда! — прерывает ее мать. И сердито подталкивает в спину. — Иди учи уроки!
Из лифта выходит старая располневшая армянка с большими восточными глазами.
— Почтальон еще не был? — спрашивает она. — Я подожду здесь.
Она плохо говорит по-английски и еще хуже понимает. Но сегодня она начинает сама:
— Что сказали по телевизору?.. Я не поняла… Что-то о войне… Вы ничего не слышали о войне?
Ее сын служит в армии; сейчас он в Западной Германии, и она у каждого знакомого спрашивает: будет ли война?
Утром лифт все время в движении. Вот спускается вниз русский, мальчиком увезенный из России в Маньчжурию, живший в Австралии, в Аргентине, в Канаде. Сейчас он работает страховым агентом, стар, болен.
— Почты еще нет? Что за порядки в этой стране! — сердится он, хватаясь за сердце. — И опять мерзкая погода!.. Жду письма от Алисы, — успокоившись и отдышавшись, говорит он. — От дочери. Она сейчас переводчицей в молодежной туристской группе. Парни и девушки из России. Понравилась она им. Знаете, что они ей сказали. «Ты, — говорят, — не американка, ты наша, русская. И никакая ты, — говорят, — не Алиса, а наша Лиза, Лизонька…» Понимаете? Лиза…
Он снова хватается за сердце и отворачивается.
— Они сказали — ты наша? — переспрашивает армянка. Она что-то говорит по-армянски, как будто поет скороговоркой, и вытирает слезы концом черного платка.
Лифт все время в движении. Приходит длинноногая красавица, всегда веселая певичка с восьмого этажа, толкая перед собой коляску с двухлетней Джин. Неизменно учтивый профессор задерживается на секунду, чтобы снять шляпу и пожелать всем доброго утра.
Седая сухонькая женщина в роговых очках подходит к стеклянной двери на улицу, смотрит на прохожих, слушает, как дождь стучит по крышам автомобилей, стоящих у тротуара. Женщина вздыхает и мизинцем правой руки рассеянно пишет на запотевшем стекле: «Миссиси… Мисси… Мис…»
Снова опускается лифт, и из него выходит двадцатилетняя Мери с пятого этажа.
— Миссис Смит, что слышно о Джоэн? — обращается Мери к женщине у двери. Женщина вздрагивает и оборачивается.
— Спасибо, милая! — отвечает она. — Последнее письмо было из Саммервилла. Это где-то в штате Теннесси. Пишет, что, если долго не будет писем и звонков, «ищите меня в Миссисипи».
Саммервилл… Саммервилл в штате Теннесси. А ведь я там бывал, миссис Смит. Это в двадцати пяти милях от Миссисипи. Летом там может закружиться голова от чуть горьковатого запаха нагретой солнцем сосны. Небо там такое голубое, что больно глазам. И жаворонки, сменяя друг друга, вьют там свои бесконечные серебряные нитки-трели над хлопковыми плантациями.
Там на пустынной городской площади около чугунного солдата армии южан сидит древний, выживший из ума — старик со слезящимися глазами. Он не вытирает слез, и они текут по его пергаментным щекам к подбородку, заросшему седой щетиной. В руках у старика какие-то сыромятные ремешки, связанные в узел. Нужно знать, за какой конец потянуть, чтобы узел развязался. Старик торгует этими самодельными игрушками-головоломками, но я не знаю, кто их покупает. От нечего делать старик сам развязывает и завязывает узелки и беззвучно смеется, обнажая темные десны без единого зуба.
Мы приехали туда в жаркий полдень, хлопнули дверками автомобиля, и этот звук захлопнувшихся дверей был единственным в сонной одури Саммервилла. Потом где-то лениво взбрехнула собака. Печально прокуковала кукушка. Шаркая по асфальту ногами, подошел улыбающийся старик с сыромятными ремешками.
— Где здесь здание суда, дедушка? — спросил Станислав Кондрашов.
Старик закивал головой и радостно засмеялся.
— Здание суда! — повторил Станислав.
Старик засмеялся еще радостнее и закивал головой еще пуще. Мы поняли, что он глух…
— Здание суда-а-а! — тоскливо надрывался Станислав, подставив ладонь к волосатому уху старца; тот трясся от хохота, и слезы катились по морщинам-канавкам в черный провал рта.
Здание суда там монументальное, сделанное на века. Внутри прохладно и темно. Огромный волкодав спит на каменном полу. Шериф там тоже монументальный. Дверь в его кабинет была распахнута. В широкополой ковбойской шляпе, в узконосых техасских ботинках на высоких острых каблуках, с серебряной шерифской звездой на груди, он сидел под звездно-полосатым флагом, положив ноги на стол, и брился электрической бритвой.
Шериф скользнул по нашим лицам колючими, настороженными глазами и положил жужжащую бритву на стол рядом с пистолетом. Мы вежливо кивнули ему и направились к выходу, обходя на почтительном расстоянии вздрагивавшего во сне волкодава. Делать нам больше было нечего.
Шериф нас не интересовал, а Джеймса, местного журналиста, назначившего нам свидание в здании суда, там не оказалось.
Потом, изнывая от жары, мы брели по какой-то зеленой улочке, и она привела нас к лесу. Две сколоченные из досок хижины стояли под соснами. На веревке висело белье. Куры купались в пыли. Две негритянские девочки, увидев нас, бросили автомобильное колесо, которым играли, и, вспугнув кур, шмыгнули в кусты. Голопузый малыш, косолапя рахитичными ножками, побежал за ними, упал и заревел.
На ступеньках одной из хижин сидел старик негр в полинявшем комбинезоне. Он перестал набивать табаком свою трубочку и с тревогой смотрел на нас.
— Добрый день! — поздоровались мы.
— Да, сэр! — гортанно выкрикнул старик, вскакивая на ноги и рассыпая табак. Белки его круглых глаз сверкали, как перламутровые. — То есть я хотел сказать: добрый день, джентльмены!
— Жарко сегодня!
— Да, сэр! — выдохнул негр. — Вы правы, сэр. Очень жарко сегодня.
Мы пошли назад, а он все стоял, с удивлением и испугом смотрел нам вслед, зажав в кулаке холодную трубку. Три черные головки выглядывали из кустов.
Потом мы встретили нашего друга Джеймса и вернулись к машине, чтобы поехать к границе штата Миссисипи. Побритый шериф стоял с волкодавом на ступеньках здания суда и, запрокинув голову, пил кока-колу прямо из горлышка.
Вот и все. Может быть, я никогда больше и не вспомнил бы об этом крошечном городе, о глухом старце на площади, о бравом шерифе с волкодавом и о негре, который рассыпал табак, если бы вы, миссис Смит, не упомянули, что Джоэн сейчас там, в Саммервилле.
Я ведь знаю, миссис Смит, зачем там Джоэн. Она солдат, и война для нее и для вас началась весной этого года. Ваша Джоэн — одна из тысячи белых студентов, отправившихся в Миссисипи, чтобы помочь неграм. Двое из них — Майкл Швернер и Эндрю Гудман — уже погибли вместе со своим другом негром Джеймсом Чейни. Их убили шериф и помощник шерифа. Их убили, чтобы испугать других. Но Джоэн все еще там, на передовой линии фронта.
Я влюблен в вашу Джоэн, миссис Смит! Это она познакомила меня с мыслями замечательного американского писателя Томаса Вульфа. «Думается мне, — говорил Вульф, — что мы, американцы, заблудились. Но я убежден, что нас найдут… Я считаю, что уклад жизни, который был создан нами в Америке и создал нас, выработанные нами общественные формы, соты, что мы построили, улей, образовавшийся из них, по своей природе обречен на самоуничтожение и посему должен быть разрушен. Но я также знаю, что Америка и ее народ бессмертны. Они не могут погибнуть и должны жить. Я думаю, что подлинное открытие Америки ждет нас еще впереди…»
Мы живем в одном доме, но я долго не догадывался, что в этой хрупкой девятнадцатилетней девушке с нежным румянцем на щеках столько мужества и самоотверженности, что их хватило бы на троих. Однажды я встретил ее у подъезда нашего дома. Помните, она ненадолго приезжала из Миссисипи? Одна ее рука была в гипсе, другая — в бинтах.
— Мы сидели у стойки кафе с негритянской девушкой, — рассказывала она. — Было уже довольно поздно. В кафе, кроме нас, сидели несколько белых. Они орали и улюлюкали, по не трогали нас. Одна дама все время кричала мне: «Расскажи, красоточка, как ты спишь с черномазыми! Давай, давай выкладывай, не стесняйся!»
А вокруг гоготали мужчины и сопляки-мальчишки. У меня все клокотало внутри. Фреда, моя подруга, негритянка, молча погладила меня по руке, и этого было достаточно, чтобы я сдержала себя.
Потом, видимо, им наскучило гоготать, захотелось чего-нибудь поострее. Надо полагать, что они изрыгнули из себя весь запас грязи и непристойностей, который накопился в их мутных душах, и на дне этих душ осталась только ненависть, которая не давала им покоя.
Дама подошла к нам, взяла со стойки банку с горчицей и вылила ее на голову Фреды.
«Тебе нравится, детка, эта помада? — кривлялась дама. — Она так идет к твоим курчавым черным волосам. Еще подлить?»
Фреда не пошевелилась. Это окончательно вывело из себя негодяев.
«Ах, они не желают разговаривать с нами! — орал какой-то тип с лошадиным лицом. — Тогда мы поговорим иначе. Официант, принеси-ка мне, пожалуйста, чайник, да погорячее. Я хочу угостить девочек чаем».
Официант поставил перед ним алюминиевый чайник, из которого шел пар. Я заметила, как сжалась Фреда. Тип с лошадиным лицом поднял чайник и приказал нам: «А ну, уберите руки со стойки!»
Мы не пошевелились. Я почувствовала, как дрожат мои руки. Только бы он не заметил, как мне страшно, как мне хочется вскочить и убежать! Только бы он не заметил…
«Уберите руки, или я превращу их в вареные макароны!»
…Только бы он не заметил, как дрожат мои руки.
«Я ведь не шучу, девочки!»
…Как тихо в кафе! За спиной сопят мальчишки-молокососы. Наверное, и им стало страшно… А может быть, просто ждут не дождутся… Носик чайника наклоняется все ниже, ниже.
«Последний раз говорю!» — рявкает «лошадиная морда».
«Оставь их, Джо, — делает шаг вперед бледный хозяин кафе. — Оставь их, парень. Они почти дети..
Страшная боль впивается в мою правую руку. Кипяток льется из носика чайника непрерывной струей. Дико кричит Фреда. Я успеваю увидеть, как хозяин бросается на «лошадиную морду», пытается вырвать у него чайник, кипяток хлещет им на ноги. Темень застилает мне глаза…
А вот как правая рука оказалась сломанной, не помню, — закончила свой рассказ Джоэн. — Может быть, я сломала ее, когда падала со стула. Вы ведь знаете, мистер Стрельников, какие высоченные стулья у стоек…
Замер, успокоился лифт. Женщины дождались почтальона и разошлись по квартирам, каждая со своими печалями, радостями и тревогами. Дождь стучит по крышам автомашин, оставленных у тротуара. На стеклянной двери тают, расплываются буквы: «Миссиси… Мисси… Мис…»
Туман поднимается с Гудзона, и кажется, что наш дом куда-то плывет. Обыкновенный дом на западной стороне Нью-Йорка. Двенадцать этажей. Тридцать квартир. Еще одна в подвале. Там плачет, тоскует, поет одинокая флейта Сиднея:
О старая река, добрая река!
Я пою о твоей красоте.
Слезы матерей в твоих волнах,
Старая река!..
Данный текст является ознакомительным фрагментом.