Человек армейский

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Человек армейский

Денис Гуцко. «Там, при реках Вавилона». Уже общепринято: считать повесть Дениса Гуцко произведением о межнациональном конфликте накануне распада СССР. Собственно, «Вавилон» и есть метафорическое название рухнувшей многоязычной империи Советов. Персонажей повести, солдат-срочников, служащих еще в Советской Армии, посылают патрулировать небольшой азербайджанский городок, в котором, как и во всей южной республике, начались погромы армянских домов. Местный конфликт говорит главному герою — солдату Дмитрию Вакуле — не только о трещине в вавилонском столпе Союза, но и об изъяне в его собственной судьбе. Немотивированная нелюбовь к армянам, путаность национальной самоидентификации в стране, где люди многих языков и наций перемешаны до неразделимости, — все это мотивы его, Митиной, жизни. Митя — русский, выросший в Тбилиси, где его дед и бабушка поселились после Отечественной войны. Русский с грузинским акцентом, воспитанный на грузинских обычаях, — русский, не любимый остальными, «чистыми» русскими. Герой погружен в обдумывание проблемы странной межнациональной нелюбви, проблемы родины и дома.

Эти проблемы — самый публицистический, поверхностный план повести. Гуцко вообще очень публицистичен: злободневный пласт легко обнаруживается и удобно ложится под нож комментария — вырезается из общей структуры произведения. Между тем за этими срезами содержания остается самое важное, тайное, самое интересное для интерпретации.

«Повесть эта, как мне показалось, посвящена проблеме чужака, отношению к чужаку, ненависти к чужаку», — С. Беляков приближается к разгадке настоящего смысла произведения Гуцко («Урал». 2004. № 5). Секрет здесь в том, что образ «чужака» следует вписывать не только и не столько в тему единства и борьбы национальностей, сколько в тему обезличивающей армейской системы — общественного деспотизма. «Чужак» — это Дмитрий Вакула не только как русский из Тбилиси, но и как личность в армии — сочетание не менее странное, чем смесь культур и кровей.

В романе Прилепина нет конфликта между человеком и его службой. Солдат и личность для него одно. Гуцко обращает наше внимание на борьбу человека с военной формой — кто кого? Зачастую торжествует форма, подавляя в человеке личность, ставя его от себя в зависимость: так, персонажи повести грустно думают о том, что пятнистые солдаты более человеки, нежели они сами, их однотонные собратья («Когда на тебе такая форма, можно носить обычное приветливое лицо»). Форма в армии — это не только «масть» военнослужащего, повышающая или понижающая его права на человеческое достоинство. «Форма» — это еще и роль, принимаемая человеком вместе с присягой, общеармейская маска — здорового, нерефлексивного, агрессивного самца. Такой самец — это вид человека, наиболее приспособленный к выживанию в армейских условиях. И Митя, главный герой повести Гуцко, не вписывается в армейское общество прежде всего потому, что маска армейца ему не идет: «Литературы в нем больше, чем эритроцитов. Но внешний мир требует как раз эритроцитов, здоровых инстинктов».

«Охочее до человечьих мозгов чудище Армия», — Гуцко от уже привычных для читателя, не раз появляющихся и в его повести жалоб на бытовые армейские лишения переходит к проблеме духовного ущерба, наносимого человеку военной службой. Армия роет человека изнутри, разминает его до состояния обезволенного «пластилина цвета хаки». Сбривает особые приметы, равняет под одно. Единообразие и невыделенность — это корпоративная этика армии. Но не тем же ли, через стесывание выступов и изъятие отличий, путем стремится к стабильности и самосохранению более широкая, чем армия, система — все наше общество? Об этом пишет и Карасев в упомянутом рассказе «Запах сигареты»: «Армия — порождение и отражение мира гражданского». В повести Гуцко армейская система приравнивается к системе общественной не на декларативном, а на проблематическом уровне. «“Пустое все <…> притворяться, гримироваться под болвана. Армия! Здесь армия, там еще что-то. Люди всегда кучками. Зачем тебе этот сопромат толпы — чтобы стать кирпичиком? И станешь, сам не заметишь”». Непонятный, но, в принципе, обжитой хаос терял точки опоры». Выделенное слово «хаос» не случайно сорвалось. Хаос в повести Гуцко — метафорическое обозначение современной армии и всего современного общества в целом. «Здесь, на территории хаоса <…> все зыбко, все бесформенно, все течет, все рвется. И люди. Люди в первую очередь. Нет в них точки опоры, ничего, за что можно было бы ухватиться падая. Они жидкие, текучие, перетекающие из формы в форму. <…> Форма, которую принимают люди, зависит от многого, но только не от них самих. Хаос лепит их».

Образ армии как обезличивающего хаоса, норовящего проглотить человека, затянуть в пространство неотличимости, абсолютно схож с образом современного общества в рассказах ровесника Гуцко — И. Кочергина. Поразительны не только это совпадение, но и сходное решение конфликта между обществом и личностью, сходное видение этой проблематики, в той или иной мере присущие, пожалуй, всему поколению так называемых молодых писателей — двадцати- и тридцатилетних. Повесть Д. Гуцко «Там, при реках Вавилона», повесть И. Кочергина «Помощник китайца» и его первые рассказы, повесть С. Шаргунова «Ура!», рассказ Дм. Новикова «Куйпога», пьеса Вас. Сигарева «Божьи коровки возвращаются на землю» — главным сюжетом всех этих произведений становится освобождение человека из-под власти современного общества как «хаоса» — черной клубящейся дыры, возникшей на месте крушения старого мира с его «старыми», подчас административно навязанными, зато прочными ценностями. «Хаотичность» современного общества — в его безопорности, отсутствии устойчивых ценностей, какофонической расстроенности, дикости и инстинкте как базовых элементах его бытийной культуры.

Проза недавнего прошлого была сосредоточена на обществе, на социальных вопросах, главной ее проблемой была имущественная и статусная приобщенность к социуму, которая определяла судьбу героя. Проза новых, молодых писателей зачастую трактует общество как безоконную камеру, скрывающую от человека истинный мир, хаос, который не дает познать космическую гармонию. Молодые писатели, отказывая своему герою в приобщенности к социуму, выводят его не к тупику героико-трагической невостребованности, а к просторной дороге в мир, где герою вольно созидать и реализовывать себя. Герой такой прозы — это человек прозревающий, человек, который заново учится видеть мир и осознавать себя не как элемент общественной системы, а как живую часть космоса.

В повести Гуцко очевидно, что претендующая на всевладение человеком армия уже мира, — точно так же, как в произведениях упомянутых выше писателей очевидно, что общество, претендующее на всеистинность и абсолютность, на самом деле уже космоса. Чтобы не стать проглоченным хаосом — нужно стать приобщенным к космосу. Герой Кочергина прорывается сквозь иллюзии общества — к лицезрению истинного мира в образе дикой природы. Так же и герой Гуцко жаждет приобщиться к настоящему, внеармейскому миру — через отыскание своих корней в семейном прошлом, через выбор своей культурной идентичности.

Совсем иной путь к самоопределению и самореализации диктует общество-армия — через приспособление, неотличимость. Таким путем пошел оппонент главного героя Гуцко — дембель Решетов, который удобно приспособился к армейскому хаосу, был проглочен им. В Решетове собраны типичные черты человека-“формы»: озлился, отупел, при этом — позиционирует себя картинным солдатом-самцом, с ухарскими «гусарскими ужимочками» ухаживающим за местной библиотекаршей. Автор не раз намекает на ложность армейской мужественности Решетова, вводя в его характеристику этакие бабьи черты: он «канючит», боится остаться без сопровождения, наконец, сплетничает. За последнее — сплетню о связи с библиотекаршей Фатимой, по дембельскому навету избитой своим южно-патриархальным братцем, — Решетова с позором изгоняют из армии. Так человек, позволивший системе максимально перемолоть себя под ее стандарт, оказался ею же и выплюнут — за дальнейшей ненадобностью.

Дембель Решетов — не единственный персонаж, поставленный в параллель к главному герою. Четыре персонажа объединены своей причастностью к проблеме свободы в системе. Решетов — мнимая свобода внутри системы, приобретаемая ценой утраты личности. Библиотекарша Фатима — свобода сломленная, возвращенная в рамки системы: изначально поданная автором как тайный союзник героя в борьбе за свободу, женщина вольных, не традиционных обычаев (юбка до колен, хна для волос, интеллект и живость), Фатима после истории с избиением гаснет, становится неузнаваемой, «нарочито невзрачной», подогнанной под стандарт местной женщины. Солдат Лапин — свобода отщепенская. Наконец, главный герой Митя — свобода истинная, вызволяющая из системы.

Пример Решетова соблазняет Митю на уют несвободы, слитности с системой. Он хочет принять правила армейской игры, «мимикрировать» до растворения: учится материться, злобиться, презирать отверженных, ни о чем не думать. На лезвийной близости к «армейскому отупению» его душа замирает, случайно остановленная Фатимой. Она невольно дает Мите повод к сопротивлению системе — в виде номера журнала с «Пролетая над гнездом кукушки». Чтение, занятие совершенно противоармейское, потому что интимное и рефлексивное, выталкивает Митю из контекста системы, его отощавшая от мыслительного голода душа оживает. С этого момента в жизни героя не происходит ничего случайного. Все совпадения, поначалу кажущиеся ему просто невезением, оказываются счастливыми и судьбоносными. И следующий ход судьбы — патруль Мити с солдатом Лапиным.

Лапин, как и похожий на него Монах из романа Прилепина, представляет собой важную разновидность героя военной прозы. Этот типаж создан не сегодня. Еще у В. Некрасова в его известной повести мы встречаем Фарбера — тип антивоенного, антиармейского человека. У Фарбера, как в будущем у Лапина и Монаха, «отсутствующий, скучающий вид». Для «нормальных» военнослужащих он загадка — и повод для немотивированного раздражения. Он не такой, как все, он живет по внесистемным, вневоенным законам. Окружающие пристают к нему со своими ложными представлениями о мужественности: «Да черт его знает какой. Не пойму я тебя. Пить не любишь, ругаться не любишь, баб не любишь. <…> Ну а в морду давал кому-нибудь?»

Монах загремел в армию после того, как провалил экзамены в семинарию — хотел стать священником. Лапина бросили его родители, уехавшие в Америку, не сообщив своего нового адреса, хотя Лапин просил их «откосить» его от службы. Оба героя, как и Фарбер, в армии неуместны. На взгляд окружающих «самцов», они невыразительны, вялы, пусты, тоскливы, достойны презрения. Ни один из них не хочет даже на миг притвориться, будто положение в армии, карьера на войне его хоть немного интересуют.

При всем сходстве персонажей этого типа, между Фарбером, героем из прошлого, и Лапиным и Монахом, героями нового времени, есть существенное различие, привнесенное в их образы авторским пониманием войны. Некрасов заставляет даже антивоенного Фарбера задуматься над необходимостью активного участия, помощи в войне. Несоответствие требованиям благородной войны по защите родины было грехом Фарбера, и автор постепенно развивает в герое твердость и инициативность, заинтересованность в деле войны. Напротив, в современной прозе эволюция такого героя в сторону боепригодности оказывается невозможной. Грех сегодня — это как раз соответствие требованиям войны, стандартам армии. Монах и Лапин выражают собой пассивный протест человека против солдатского ложного мужества, против убийственной этики войны.

Исход военной судьбы героев соответствующий. Фарбер принимает на себя сложные и почетные обязанности командира. Отщепенца Лапина добивает армия — отправляет на штрафную службу в стройбат за промах, в котором на самом деле виновата доведшая его до полного одиночества и беспомощности армейская система. Пацифиста Монаха доламывает война: спасая себя и Егора, он убивает врага ножом. Его преданность заповеди «не убий», его стойкое сопротивление военным законам — базовые принципы его жизни — оказались вмиг смяты войной, уничтожены ее логикой: убивай, не то жить не будешь.

Если Фарбера Некрасов в каком-то смысле поднимал до главного героя, то Егор и Митя сами тянутся за Монахом и Лапиным. Отверженные персонажи играют ключевые роли в жизни главных героев. Именно с ними Митя и Егор говорят о самом важном — о религии, войне, о скором развале родной страны. Именно Монах спасает героя Прилепина, когда тот, совсем обессиленный, готов утонуть в пришкольном глубоководном овраге, — и именно Лапин дает Мите ключ-подсказку к постижению тайны человеческой свободы.

В образе Лапина, «сломанного человека», скрывается указание на источник свободы внутри системы. Его трагедия абсолютной отдельности наталкивает Митю на догадку о спасительности внутреннего уединения, сосредоточенности на ценном для себя. Образ Лапина провоцирует героя на освобождение от маски бравого армейца, на естественность и одиночество, предосудительные для солдата, но для человека органичные и благотворные: «Хоть и вздыхал, демонстрируя свое недовольство, Митя, на самом деле ему было легко с Лапиным. Можно сутулиться, не расправляя, как это положено всякому молодцу-самцу, крепкую грудь. Можно — как он, расхлябанно и безвольно, — шаркать подошвами. Так ведь гораздо легче ходить в стоптанных болтающихся сапогах. Так гораздо легче — нести расслабленное, не втиснутое ни в какую маску лицо»; «Ему, Мите, — еще один день постылой игры в солдатики: двигаться мужественно, матюкаться жизнерадостно, глядеть орлом. И нельзя хотя бы на день, только на сегодня, остановить конвейер, остановиться, отойти в сторону, задуматься, захандрить, выпасть из ряда…».

Лапин потенциально свободен, но оказался слишком слаб для противостояния и вместо свободы угодил в отщепенство. Но Митя сильнее, он выстоит. Реальный бой за достоинство и независимость заканчивается гауптвахтой. В сцене драки Митин противник трижды назван самцом: автор сталкивает героя с символическим воплощением армейской маски «настоящего» мужчины, насилующего чужие воли.

Заключение на гауптвахте — наказание? — Награда. Узаконенное системой уединение, мечты, чтение захваченной с собой Псалтыри — все это укрепляет героя в его внутреннем раскрепощении. Караульные удивляются: Митя ведет себя не как заключенный — улыбается по утрам, уходит от печки дежурных в холодную камеру — лишь бы не поддакивать их неинтересным шуткам. При аресте героя обзывают «бунтарем х. вым» — по выходе на свободу он замечает неожиданно возросшее уважение солдат и офицеров. Герой выпадает из армейского режима (успевает встать, не спеша умыться и помечтать до крика «Подъем!»), перестает соблюдать формальности системы (не слишком бодро и отчетливо приветствует начальство). Офицер словно не смеет наказать Митю за нерасторопность, смотрит на него с любопытством — символичный знак того, что система утратила власть над ним.

Реальность символично реагирует на изменения в герое: из армейского ада через чистилище девятидневного заключения на гауптвахте выводит его на свободу. Апогей «армейского отупения» — в соседней комнате солдат играет в крутого убийцу и в припадке самоутверждения стреляет настоящими пулями по воображаемой жертве — оказывается спасительным для Мити, достигшего вершины самосознания: раненного, его демобилизуют и отправляют домой.

Почти одновременно он оказывается приобщенным к тому, что так долго ускользало от него: к родовому прошлому (после ранения у Мити останется такой же шрам, как у его бабушки после войны) и к выбранной им культурной принадлежности (Митя ловит себя на том, что поет в карауле русские песни). Герой переживает это как обретение истинной реальности: «Мите показалось, что он снял с себя кожу. <…> Теперь обнажен до позвоночника, и мир прикасается к нему по-новому, а он по-новому прикасается к миру. Ему действительно чувствовалось необычайно чисто и остро».

Дмитрий Вакула перерос армию — и она отпустила его. Не так ли сошел с роковых подмостков казни и набоковский Цинциннат?..

Александр Карасёв. «Запах сигареты». «Капитан Корнеев». «Своя позиция». В рассказах Карасева орден армейской дури оказывается начищенным до блеска.

Рассказы отражают не столько даже крушение былой веры в армию как одну из функциональных, передовых систем, созданных обществом, сколько действительное разложение армии как таковой, скомпрометированность ее базовых организационных и этических ценностей.

В современном образе армии, беспечно тиражируемом в новостях и в кино, в анекдотах и приколах из писем срочников, доведены до предельного абсурда противоречия, обусловленные самой традицией военной подготовки. «Профессиональные убийцы — это и есть армия», — говорит один из персонажей Гуцко. Но армия — это еще и профессиональные патриоты, профессиональные отцы-братья, которые «ребенка не обидят», профессиональные красавцы мужчины (вспомним гусар). Этическая система армии была изначально основана на профессионализации интимных духовных качеств человека, на вменении в обязанность того, что должно быть предметом духовного поиска и личного выбора. Поэтому профессионально-этические идеалы армии оказались сегодня окарикатурены, осмеяны, скомпрометированы в практике жизни и в народном сознании.

Современному солдату осталось одно амплуа — армеец как профессиональный никто, без роду, без племени, без особых примет, один из многих. «Мы та же армия», — слышала я слова одной монахини. Послушание, аскеза, бессемейность, добровольно принятые ради духовного спасения, в рамках насильственной и немотивированной армейской этики превращаются в систему подавления человека. «Хороший солдат — пустой и бездумный, с холодом внутри и ненавистью на весь мир. Без прошлого и будущего» (Бабченко). Аскеза оборачивается истощением, послушание — безынициативностью и дезориентированностью, бессемейность — полной отдачей системе, без права на частное время и дело, сиротством (“Вот так должны хоронить солдат. Быстро, четко, без лишнего шума. Детдомовцы — наилучший контингент для всех опасных государственных мероприятий» — Олег Ермаков, «Возвращение в Кандагар»).

Армия самодурствует, с безнаказанностью «деда» вводит свои, негласные предписания для военнослужащих. И в романе Ермакова «Знак зверя», и в рассказах Карасева отражена порочная договоренность армейских низов и верхов о том, что унижения и лишения первого года службы каждый новичок в будущем компенсирует помыканием вновь прибывшими. Это делает любые демократические преобразования в армии невозможными: как раз когда у солдата появляется право остановить рабовладельческий конвейер, он умывает руки и почивает на чужих спинах. Образцовый армейский порядок зиждется не на разумной строгости, а на абсолютной — не дышать! — скованности младших и бесовской разнузданности старших по званию.

Разложение армии отражено в новой прозе через ее проверку войной.

В произведениях Гуцко и Карасева не раз появляется мысль о том, что для солдат война — спасение от армии. Оказаться на грани смерти — зато и пожить по-человечески. Сокращение срока службы для призывников, нормальное питание и сон, настоящее дело вместо участия в изощренных забавах «дедов», дисциплина вместо озлобляющей муштры.

Война показывает, что армейская система не справляется с живыми задачами батального времени. В рассказе Карасева «Капитан Корнеев» отражена абсурдная неповоротливость армии в пространстве войны. Герой рассказа прибывает на небольшой пост в Чечне и с рвением еще не разочаровавшегося в своем деле человека принимается за искоренение безынициативности, отупения, дезориентированности солдат — качеств, воспитанных в них армией и на войне смертоносных. «В целях маскировки я запретил ношение незащитных золотистых кокард (один боец даже умудрился нацепить значок отличника и классность, а Кошевой так начистил бляху ремня, что чеченский снайпер мог бы, наверное, ослепнуть)»; «По ночам меня будил дежуривший сержант <…> и мы вместе шли проверять посты. Я относился к этой обязанности ответственно, не ленился подниматься на самые дальние посты, не обращая, случалось, внимания на ливень. Часовые почти всегда спали, сержант пинал их ногами; утром я читал перед строем лекцию, красочно приводил собственного изготовления примеры вырезанных ВОПов, рассказывал о проспавшей роте десантников, погибшей не так давно <…> я спрашивал у них — кто хочет стать Героем России посмертно? Желающих не было, но в следующую ночь посты вместо окликов все равно издавали похрапывания»; «… впервые ударил солдата, контрактника-чмошника, который улегся на посту спать, тут же после того, как я его проверил». Задерганные армейскими порядками, солдаты воспринимают требования военного положения как очередные придирки начальства, на которые лучше забить. Но и руководящие чины, кажется, воспринимают поле войны как учебную карту, на которой флажки можно расставлять «от балды»: «… позиции наши были крайне неудачными, располагались на двух вершинах, зэушка вообще стояла на отшибе, за дорогой, — совершенная бессмыслица была в этой навязанной командованием полка диспозиции».

Ставший литературной визиткой Карасева рассказ «Запах сигареты» весь составлен из кратких заметок об армейском самодурствующем абсурде. Оздоровительная дедовщина в армейской больнице; марш перед самым обедом — каждый раз капитан разворачивает роту на подходе к столовой и заставляет проделывать тот же путь — так что в конце концов солдаты, поняв, что скоро для них в столовой ничего не останется, «не сговариваясь, рассыпались в разные стороны, растворившись в раскаленном июньским солнцем воздухе»; смена позиции — из зеленого укрытия на лысую горную высоту; пьяная стрельба по воображаемому врагу в чеченских горах — «на третью ночь “навоевавшиеся” офицеры не “заказывают войну”, но, когда плохо проспавшийся Сорокин вылезает из землянки и орет: “Ежик, ты где?”, нас действительно обстреливают из пулемета».

Отношение главных героев Карасева к своей армейской службе соответствующее. Три рассказа — три типа героев, поведение которых так или иначе спровоцировано армией. В «Запахе сигареты» действует персонаж самого благородного типа — бунтарь, духовный родич героя Гуцко. Он отстаивает свои права и независимость даже в ущерб удобствам и привилегиям.

Менее привычны герои двух других рассказов. В «Капитане Корнееве» повествование ведется от лица армейца, верящего в свое дело. Это офицер, всерьез желающий пробудить подчиненных к функциональной работе на войне. Его свежий энтузиазм будет в итоге погашен безнадежной гнилью армейской системы. Он окончательно распустит солдат и станет ко всему равнодушен.

Очень неоднозначным получился герой-рассказчик в произведении «Своя позиция». По сути он — одна из добродушных масок нашей армии, такое незлобное, обсвиневшее чудище. На первый взгляд в этом персонаже нет ничего особенно вызывающего, но по мере чтения в душе усиливается негодование: так быть не должно. Автор подает своего героя с долей иронии — достаточно сдержанной, чтобы мы почувствовали: именно такие бойцы в нашей армии — в порядке вещей и норме жизни.

Рассказчик как будто делает то же, что и герой «Запаха сигареты»: борется за права. Но делает это в соответствии с неуставной армейской этикой: «… получил информацию о том, что я, младший сержант Ухтомцев, должен срочно заступить дневальным по штабу части. С ума сойти! Это с обязанностью убирать офицерский туалет! С такой несправедливостью я не мог согласиться — я был по званию младший сержант, а по сроку службы, что намного важнее, “старый”, то есть отслужил уже полтора года. <…> Почему дежурным по штабу при этом назначался младший сержант Лебедев со сроком службы полгода, я не спрашивал, а упор в своих возражениях делал на положения устава, не предусматривающие заступление сержантов дневальными. Здесь я проявил себя твердым уставником». За попытку отстоять свои права — формально, а на деле — за дерзость и смелость перед лицом старшего по званию — герой отправлен на гауптвахту. Сюжет нам уже знакомый. Но если у Гуцко заключение героя получает трактовку в рамках художественного замысла автора, то Карасев подает гауптвахту не философски, а реалистично. Его герой в заключении не углубляется в себя, а продолжает веселый бунт безмятежного халявщика против труда и дисциплины. «Трудно было попасть на губу простому смертному солдату. Это было своего рода элитное заведение для отборных разгильдяев, людей, уважаемых солдатской серой массой, — одно на весь огромный гарнизон». В рассуждении о том, как часто и легко герою удавалось нарушать запрет на курение в камере, звучит настоящая школярская удаль. Нарушение предписаний как молодецкое достижение солдата — это ли не знак разложения системы военной службы?

«Своя позиция» — название с подковыркой. Позиция не как принцип, а как удобное расположение. Не вызов, а приспособленчество. «Своя выгода» — вот как можно назвать этот рассказ. Герой плевать хотел на исполнение своего долга перед системой — ему лишь бы к ней максимально приспособиться. Не прав ли он, если сама система воспитала в нем привычку выживать за счет лжи, ненависти и лени и потому не стоит ни уважения, ни жертв?

В рассказах Карасева очевидны направления, по которым автору, видимо, предстоит себя развивать.

Карасев явно злоупотребляет минимализмом и самоустранением (об этом в статье «Обретение нового» пишет его сверстник А. Рудалев — сборник «Новые писатели». Вып. 2. М., 2004).

Перспективными свойствами Карасева как прозаика являются его наблюдательность, камерность, умение быстро фиксировать резкие, сильные впечатления, не размывая их эмоциональную густоту лишними комментариями. Карасеву свойственна сдержанная, подтекстовая ирония, острая аналитичность. Недоговоренность, намек, угловатость суть отличительные черты его прозы. Но, кажется, он еще не умеет использовать свои преимущества.

Наблюдательность в его рассказах часто оборачивается пересказом событий, за которыми, если вдуматься, не стоит никакого «второго» смысла. В Карасеве мало тайны, а значит, изображаемый опыт армии и войны им самим не вполне осмыслен, не переработан в обобщающие символы и мысли.

Все это делает рассказы Карасева слишком близкими к публицистическим заметкам. Художественные образы подменяются логическими характеристиками. Слишком много пересказов, мемуарных сжатий впечатлений до сухого событийного реестра: «Деятельность Изюмцева характеризовалась еще тем, что…»; «От Изюмцева я узнал, что в 2002 году подорвался на растяжке старший лейтенант Цыганков. Одного из немногих, Цыганкова любили солдаты. Он был из того редкого типа офицеров, которые хоть и называют в своем кругу солдат обезьянами или бобрами и искренне верят в их отсталое умственное развитие, но никогда не позволят себе открытого презрения и оскорбления»; «Потом я узнал, как морально тяжело именно на четвертом месяце в Чечне, как притупляется инстинкт самосохранения и все валится из рук, позже это проходит, но лучше все-таки смениться».

Короткий рассказ сейчас «фирменный» жанр Карасева. Камерность идет ему. И все-таки даже в малой форме автор, бывает, нарушает цельность произведения, максимально дробит повествование. В рассказе «Капитан Корнеев» — шесть частей, но и они, если вчитаться, в свою очередь неподчеркнуто, но очевидно дробятся на фрагменты. Много описаний личности Корнеева, рассуждений о том, был ли он трусоват (как о нем сплетничали) или же нет, — в этих многозначительно поданных подробностях на самом деле мало конфликта, напряжения, мало отношения к сюжету рассказа, к образу рассказчика.

Часто бывает слаб в рассказах Карасева и финал — говорю это на основании не только упомянутых выше произведений, но и опубликованных позже: в подборках «Дружбы народов» (2005. № 4) и «Нового мира» (2005. № 3). Тут-то и проявляется недоосмысленность темы. В финале Карасев часто демонстрирует многозначительную открытость, незавершенность, недоговоренность, которые на деле вызывают подозрение, что автору просто нечего сказать и он на прощание недоуменно разводит руками. Художественный мир Карасева слишком равен изображаемой действительности, в его прозе слишком много перенесенного с земли на страницы — как есть. И финалы его рассказов вписаны в эту стратегию правдоподобия: ведь жизнь после окончания рассказа продолжается, а значит, можно умолкнуть на любой подвернувшейся сценке, на любой оказавшейся последней в перечне воспоминаний детали. Но в литературе жизнь не может говорить за саму себя, ей нужен переводчик — автор. Самые острые, исключительные подробности, самые правдоподобные наблюдения в рассказах Карасёва гаснут без подсветки порой неясного самому автору художественного замысла.