«Почему она так мерзка?»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Почему она так мерзка?»

Для таких людей, как Виктор Ерофеев, гармоничное развитие тела является залогом правильного строя души, неухоженность для них — грех, равный закапыванию таланта в землю, ведь краса и удобство мира — тоже вышние дары, достойные человеческого внимания: «Роскошь благотворно сказывается на мне. Хочется быть светлым и здоровым — желание, которое редко забредает в русскую голову» (РО); «В Москве висят рекламные щиты со словами: у кого нет вкуса, у того нет совести. Это новый для многих взгляд на вещи. Вкус связан с совестью по принципу “красота спасет мир”» (БХ).

Эти высказывания смотрелись бы совсем невинно, если бы не были началом пропаганды против любого выхода за пределы туловища. Тело единовластно правит миром: «роль шоколада в культуре Франции не меньше готики и Виктора Гюго» (РО), СССР развалила легковушка «Лада», привившая советским людям новое отношение к вещам и частной жизни и ставшая в этом смысле «диссидентнее диссидентов» (РО), а демонстрация женских гигиенических средств явилась «компасом новой жизни» (БХ). И «реабилитация Дантеса» в одноименном рассказе происходит по логике тела, материальной справедливости: «Дантесы нужны жизни не меньше Пушкина. Иначе исход дуэли был бы другой». Пушкин — Дантесу: «— Будем снова стреляться? — Я снова тебя убью. <…> Все нормальные люди, — Дантесы. Правда жизни на моей стороне» (РО). В полемическом запале Ерофеев обзывает духовность — «духовкой» (БХ) и попирает ветошью — смерть (об экипировке американской армии времен Второй мировой войны): «Что за ботинки! В таких ботинках и умирать не страшно» («Мужчины»).

Если принять позицию Ерофеева за точку отсчета линии телесного х, то наперерез ей тут же помчится линия духовного y, исходящая из непознанно-нулевой мифологемы России. Общего графика не получается: Ерофеев и Россия живут в разной системе координат — для разгадки русской судьбы нужен другой, «духовный» писатель-х, для Ерофеева нужна другая, «телесная» родина-у. Россия — страна не вполне реализованная, даже не вполне нашедшая себя, но ее предполагаемая культурная индивидуальность отчасти уловлена некоторыми русскими поэтами, писателями и мыслителями (Гончаров, Блок, Бердяев, Достоевский…). Ерофеев, сопоставив эти черновые наброски культурного облика России с непосредственным опытом проживания в российской действительности, вынес приговор: Россия до невозможности антителесна, а русские ценности постоянно выходят за пределы правды земной — той, которая одна ему по сердцу и по плечу.

Забавно иллюстрирует позицию Ерофеева тот факт, что демонстрируя пренебрежение к духовным основам русской жизни, он не отказывается от русскости как параметра породистого тела — русскости на все кровяные 100. «Я чистокровная русская», — с достоинством произносит героиня «Русской красавицы», «Я — русский на все 100 %», — вторит ей сам писатель (РО). Но телесно-национальная принадлежность ничего не значит в сфере культурного менталитета, и Ерофеев, как и большинство его главных героев, оказываются духовными чужеземцами, проклинающими дикие диковинки Руси с видом, ясно говорящим: «а черт-ть-его знает, как нас сюда занесло!».

Возможно, Ерофееву не дает покоя слава великого антипророка отечества Чаадаева. Он хочет встряхнуть засидевшуюся в девках Русь и выдать ее за мистера Мировое сообщество. Смешав тезис «Русские — позорная нация» (Э) с антитезисом «Россия нужна для продолжения человеческого проекта» (Э), Ерофеев синтезирует образ России, вполне годный для пропаганды в широких массах заграничных читателей. В их глазах Ерофеев может видеться как имиджмейкер России, которому удалось запатентовать ее бредовый бренд и получить прибыль от рекламной кампании: «Я учился смотреть на Россию как на иностранное государство. <…> Я торговал перегаром, запахом “Примы” и мочи. Мне крупно повезло. Я умудрился продать обвалявшуюся родину, которой никому не надо» (Э).

Как в большинстве рекламной продукции, в брендовом образе России очень мало подлинной оригинальности: Ерофеев, претендуя на дерзкий вызов потребителю, на деле не выходит за рамки его веками сложившихся страхов и упований. В ерофеевской «России» собраны самые внешне-популярные, поверхностно-всплывшие представления и предрассудки о русском национальном облике.

Очевидно, что Ерофеев оценивает свое отечество с точки зрения европейской, которая в то же время выступает и как точка зрения «тела». П. Басинский в статье «Перемелется — мука будет?» (Октябрь. 1999. № 3) сопоставил два суждения о русском народе. Одно — Ерофеева: «Что с ней (с русской людской массой. — П. Б.) делать? Обманывать? Отмывать? Перевоспитывать? Ждать, пока она перемрет? Но последнее иллюзорно — старики тащут [орфография сохранена] за собой внуков, правнуков. <…> После первого петушиного крика молодости от них больше нечего ждать, кроме рабской зависимости от вечного повторения. Все идет по кругу. Остается одно — поместить их в концлагеря. Но они там уже и так». Противоположное по мысли высказывание принадлежит священнику о. Дмитрию Дудко: «Господи, не могу судить мой народ, не суди его и Ты. Прости его за муки, вольные и невольные. Великомученик мой народ — он свят. Он кается в своих грехах, я не раз слышал: “Какие мы люди теперь…” Ты смиренным даешь благодать. Дай благодать моему народу, очисти его, убели. Да будет свят! А я дерзну назвать его святым, великомучеником…».

Басинский, процитировав, заключает в недоумении: «Каким образом могут существовать одновременно два таких высказывания? Как они в принципе могут друг с другом уживаться? <…> Они будут созидать “новую Россию”. Что ж это будет за страна? Как в такой стране население сможет договориться друг с другом, выбрать власть по уму, читать какие-то общие книги, <…> любить какие-то общие святые или хотя бы просто славные места на географической карте, женить своих детей — словом, заниматься всем тем, что делает страну страной — местом жизни некой общности».

Между тем Ерофеев и Дудко не взаимоисключающи, просто противостоят друг другу как апологеты «тела» и «души». В «телесном» контексте святость России оборачивается жизненной несостоятельностью («русский — вынужденный аскет. Не справившись с миром, он говорит о тщете мира. Он отворачивается от мира, обиженный, и культивирует в себе обиженность, подозрительность к миру как дорогую истину в последней инстанции» — Э; «национальная идея русских — никчемность <…> Никчемность — пустоцветная духовность, близость к религиозному сознанию, но с противоположной стороны. Крайности склонны путать» — Э; «Если бестолковость — духовность, то мы духовны» — Э); презрение к телу — презренным телом («Русские, как правило, неэстетичны. Неряшливы. С пятнами. <…> Пятнистые гады. Плохо пахнут» — Э); широта души — катастрофичностью, покаяние — униженностью, героизм — зверством, высота — бездной, мессианство — болезненной утопичностью («русский наливается утопией, как гноем. Потом он лопается» — Э).

Ерофеев озвучивает внешнее впечатление о России, органичное прежде всего для Европы, «страны» восходящего тела, каковой она предстает в произведениях писателя. Именно такая Европа — ее взгляд извне — задает норму в таком суждении о русских: «избыточное воображение и недостаточная рефлексия» (Э). Ерофеевская Европа — страна обездуховленного быта, где тело взяло на себя функции духа и хочет одного, само по себе обеспечить человеку полноту бытия: в Европе «культура растворилась в каждодневном быту, быт — в культуре» (Э), европейцы выступают как «профессиональные комфортщики» (5РЕК), а «комфортный абсолютизм» — как «грядущая европейская неизбежность» (5РЕК).

А теперь представьте, по каким параметрам «страна»-тело может оценивать страну духа? Ей важны продуманность интерьера («Не хватает русскому дому …красивых вещей. Есть склонность к тесноте, как склонность к полноте. <…> Дело не в цене — в отношении. В русском доме много случайных вещей. Эти случайные вещи засоряют наше сознание своей необязательностью» — БХ), приглушенность дурных запахов и изысканность белья, наконец, удобство каждодневного уединения в храме тела.

(Сравните: «Общественные сортиры в России — это больше, чем тракт по отечественной истории. Это соборы. С куполами не вверх, а вниз…. Россия дяденька-проруби-окно-либералов уже не первый век стесняется своих сортиров — считает своим слабым местом. <…> Я много видел чудесных сортиров, они все так или иначе недействующие, подспудно обличающие философскую суету Запада, но нигде больше не видел такого византийского чуда, как в Вышнем Волочке. Там перегородка между женским и мужским отделениями идет не по низу, а по верху, от потолка. Голов не видно, а все остальное — как на витрине. <…> Эротический театр, торчи сколько хочешь, хотя вони, конечно, много» — (Э) — с описанием японских угодий: «Я попробовал кнопку <…>. Унитаз понимающе заурчал; щелкнул датчик: фонтан воды с ароматной пеной ударил мне в задницу и чьи-то маленькие нежные лапки принялись меня подмывать как родного и близкого им человека» — (РО) — описаться можно от умиления!)

Тело одухотворено, когда оформлено, — тело одушевляет стиль. Ерофеев не один абзац посвящает проблеме русской неоформленности («Нет стиля, нет и человека. Бесстилье — страшный русский бич» — «Мужчины»). Он воспевает европейскую «cool»-стилистику. Если вжиться в перечисленные Ерофеевым свойства «кул»-сознания» («не оставляет в человеке неотрефлектированных, “темных” сторон <…> свойственны открытость, прозрачность, внутренняя эротичность, ироничность, подчеркнутая стильность» — Э), можно остро и верно прочувствовать, насколько «кул»-существование противоречит любимым и основополагающим у нас параметрам настоящей жизни: отсутствие «темных» сторон, которых современное общество чурается с подачи Фрейда, — влечению к тайне, декларируемая открытость — широте натуры, внутренняя эротичность — способности глубоко полюбить, ироничность — вере, внешняя стильность — идейной сформированности человека.

Европа, в изображении Ерофеева, видит в духовной устремленности России не внутренне обусловленную судьбу, а причину внешних, неприятных или непонятных для других государств, последствий: Россия непредсказуема, опасна («если Россия не войдет в цивилизацию — будет плохо для нее и других — кровь — дикость — нехорошо, — но если она войдет, будет чудовищно! — будущего не будет!» — СС), аномальна («мне не нравится историческое движение России к нормальности <…> — нормальность и Россия несовместимы» — СС; «Россия продемонстрировала крайности человеческой натуры, разрушила представление о золотой середине» — Э), нецивилизованна («Нам надо отрезать хвост. Мы — хвостатые» — Э), отвратительна («почему она [Россия] так мерзка?» — СС; «Будь я поляком, я бы все русское ненавидел и презирал до бесконечности. Хаос, грязь, помойка мира — а при этом весь мир хотят переделать по собственному образцу» — «Мужчины»).

Если Европа, по словам Ерофеева, «это счастливый брак по расчету. Удача в удаче» (5РЕК), — то Россия — это мучительная связь по нелепой любви, и беда бедой погоняет. Россия для этого автора — символ неизбывной антителесности, а следовательно, и нежизненности: «Россия… — чем больше думаешь о ней, тем меньше чувствуешь жизнь» (рассказ «Карманный апокалипсис»); «Русская жизнь призвана отвлекать людей от жизни» (Э); русское государство — это «сквозная империя слова и образа, которым должна подчиняться жизнь» (БХ). Ерофеев представляет подавление тела как «главный секрет России»: мол, русский национальный характер вылез из запрета на тело, из обязаловки святости — «тем самым создалось напряжение, необходимое для бурного развития русской культуры» (БХ).

Ерофеев считает Россию страной, по существу своему обреченной на недостижимость счастья («Ошибка и западников, и славянофилов в том, что они желают России счастья. <…> Вечная и беспомощная идея вытащить Россию за волосы вопреки ее воле встречается из книги в книгу и становится, по крайней мере, назойливой» — Э). И потому он отказывает ей в праве на реализацию своей судьбы, на такое вот свое, особенное, несчастливое существование. Он сравнивает Россию с Африкой, тоже дикой и жестокой стороной с «открытым настежь будущим» (БХ), и по аналогии предлагает следующие пути русского развития: колонизация и унификация — или распиаривание местного колорита в расчете запугать и обобрать цивильных туристов («Но своеобразие останется. Как у африканцев. Те все равно едят руками. <…> Носят божественные одежды бубу с королевским достоинством. Чем Россия хуже Африки? А если хуже, раз у нас нет бубу, нет умения достойно носить одежду, нет гибкости в пальцах и танцах, что тогда?» — Э). «Что тогда?» — Ерофеев, человек без культурологического вкуса, не представляет себе судьбу страны, основанную на оригинальном, не унифицированно-европейском, но и не на товарно-диалектном, образе жизни. Вот что он пишет о культуростроительных возможностях Африки — с прицелом на Россию: «Котел модернизма и традиции, но уже сама разгерметизация культуры смертельна для традиции. Поздно! Мир выбрал модернизацию. Отказ смешон. Потери огромны. Куда ехать? Вторжение французов было делом всемирного промысла, поворота жизни от природного календаря к индивидуальному существованию» (5РЕК). Подчеркнутые слова близоруки и выдают одномерный взгляд на развитие культур, в последних же словах скрывается логическая нелепость: к какому же это «индивидуальному» существованию может прийти ценностно колонизованная страна с «разгерметизированной» культурой?..

Не исключено, что Ерофеев, отказывающий России в возможности успешного жизнестроительства, прав, и духовный расцвет нашей страны никогда не совпадет с процветанием свобод, торговых лавок, семей и производств. Это, конечно, обидно, однако не закрывает нам будущего: духовные движения как способ самореализации — чем не судьба? По крайней мере, выстраивать такую судьбу гораздо интереснее, чем жить в уже отстроенных и реализовавшихся цивилизациях, где ты не можешь быть ни новью, ни пророком, ни странником — ничего не открывая, не проповедуя, не ища, ты займешь там место очередного метра кабеля, компьютерного узла и продукта в потребительской корзине рекламодателя.